412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герд Фукс » Час ноль » Текст книги (страница 10)
Час ноль
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 11:30

Текст книги "Час ноль"


Автор книги: Герд Фукс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)

Родные подозревали его в воровстве. Порой они случайно натыкались на его тайники: там находили перочинные ножи, автоматические карандаши, старые выключатели, которые он, должно быть, где-то снял со стены, один раз нашли даже часы. Он то упорно твердил, что видит эти вещи впервые, то неожиданно ухмылялся, но так ничего и не признавал. Он запретил невестке выбрасывать изношенную одежду. Шкафы его были битком набиты старыми костюмами, протертыми брюками, шляпами. Года два-три подряд родные дарили ему на рождество, на именины и на день рождения трубки. Ни одной из них он не пользовался, но тщательно сберегал все. Курил же он всегда одну и ту же трубку вот уже десять лет, какую-то совершенно немыслимую, с изгрызенным мундштуком, склеенным кое-как лейкопластырем и изоляционной лептой, головка ее почти вся заросла и с одной стороны обуглилась. Когда он затягивался, внутри трубки что-то хрипело. При виде этой трубки глаза его жены от омерзения сужались в две щелки.

Одной из существенных причин для стойкого хорошего настроения Хесса оказалось сообщение, что сын его в русском плену: это могло продлиться долго. Едва в сорок первом сына призвали, как старый Хесс снова перебрался вниз из двух чердачных комнатушек, куда его вытурил наследник. Жена осталась наверху. Невестка была слабым, болезненным существом, к тому же, как выяснилось, бесплодной, она неспособна была противостоять старику, который пользовался ее слабостью, а также, ядовито ухмыляясь, пользовался тем, что она влюбилась во француза, определенного к ним на работу в конце сорокового года, его звали Шан, это был крестьянин из Нормандии. Хедвиг буквально расцвела, она стала совсем иной, о болезни больше не было и речи, с тех пор как мужа забрали в армию, она округлялась с каждым днем. Словно наливалась от любви.

Впервые она диктовала мужчине, впервые она решала, когда и как может он к ней приблизиться, да и может ли вообще. Впервые, ничего не боясь, она могла сказать «нет». Впервые в ней нуждались не только как в рабочей силе.

Старик, конечно же, сразу понял, что происходит, он понял это, когда сын был еще дома. Он понял это, когда сама Хедвиг еще ни о чем не догадывалась. В итоге получилось некое взаимовыгодное соглашение, а точнее, шантаж. Она позволяла ему подолгу засиживаться в кухне, а он терпел ее любовную связь. Она чувствовала, что отогревается он не столько возле плиты, сколько возле ее любви, возле близости двух людей, которая казалась здесь какой-то нереальной, ибо была основана на одной лишь взаимной склонности, больше ни на чем. Когда еще их брат крестьянин мог себе такое позволить? К тому же старый Хесс испытывал злорадство. Такого поворота событий он мог только пожелать своему сыну, этому тупому буйволу Адаму. Тот ведь даже ничего не заподозрил.

Он женился в тридцать пятом, и, когда в их дом вошла невестка, для старого Хесса и его жены началось горькое время. Началась упорная и ожесточенная малая война, беспощадная борьба за первое место у плиты, в хлеву, у лошадей, в поле. Борьба, которая столетиями определяла жизнь каждого крестьянина, которая столетиями, несмотря на то что велась с равной ожесточенностью с обеих сторон, заканчивалась для стариков в двух чердачных каморках, у потухающего очага, в бесконечности одиноких вечеров, в холодном, затухающем свете, но все нарастающей тишине.

И во все времена старики тянулись из холода своих комнатушек вниз, к молодым, к теплу, они стояли в дверях, дряхлые и, словно привидения, молящие о свете, тепле, жизни. Старого Хесса постигло то самое, что когда-то и он проделал со своими родителями. Но даже среди таких, как он, Хесс пользовался особо дурной славой, на всю деревню известна была жестокость, с какой он постоянно загонял напуганного отца наверх, в холод, в темноту; известна непреклонность, с какой он настоял на документе, определяющем сумму на содержание отца, и, согласно этой сделке, не тратил ни на грош больше.

Его отец еще не умер, а он уже заменил пуховую подушку под его головой на соломенную, как требовал того обычай, занавесил окна и зажег свечи. После чего, однако, запряг лошадей, и, когда пришли первые женщины с детьми и, перешептываясь, поднялись в комнату умершего, где, перебирая четки, начали читать молитвы над покойником, этим желтым, сморщенным телом под белыми простынями, Хесс был уже в поле, убирал урожай – рожь и ячмень. Две следующие ночи он спал в хлеву и показался лишь тогда, когда зазвонили к мессе, когда открытый гроб уже стоял перед дверью, когда на похороны начали стекаться люди и явился размахивающий кадильницей патер, сопровождаемый двумя служками в длинных белых стихарях, и впереди служка с крестом на длинном черном шесте.

С этой минуты был уже виден конец церемонии, она близилась к завершению, и, когда все было уже позади, Хесс поставил последнюю точку рюмкой шнапса, которую досадливо поднял вместе с мужчинами, собравшимися в зале, и выпил единым духом. Наконец-то можно было приняться за суп.

Последние пять лет он не разговаривал с женой. Все, что можно было сказать друг другу, они уже сказали. Они прожили вместе больше пятидесяти лет. Когда выяснилось, что невестка не может, да и не собирается выгонять его из кухни (старик даже кое в чем был ей полезен), Хесс устроил себе постель в каморке, рядом с кухней для приготовления кормов. Жена его оставалась наверху, и никто даже не поинтересовался, не хочет ли она спуститься вниз. О ней просто забыли. Понятно, невестка приносила ей еду, дрова и белье, прибирала в ее каморке, но, по существу, до нее никому не было дела.

Когда она рожала своего первенца, Хесс был в хлеву, возле коровы, которая телилась. Никогда в жизни у нее не было собственных денег. Хесс не давал ей денег даже на хозяйство. Пятьдесят лет изо дня в день по четырнадцати или шестнадцати часов изнурительного труда: в хлеву, в навозной яме, на кухне, в поле. А потом, когда она была уже не в состоянии работать, тот, на кого она работала всю жизнь, перестал с ней разговаривать. Зато теперь он разговаривал со скотиной.

Как жила старуха наверху, не знала в последнее время даже невестка. Она оставляла все необходимое под дверью. В последний год старуха завертывала свои отбросы в старые газеты и выкидывала на улицу. Ее послания.

Ночью, когда было совсем тихо, из ее комнаты доносился порой слабый, тихий шелест, похожий на пение. При случае Хесс прокрадывался наверх и прикладывал ухо к замочной скважине. Согнувшись, он долго прислушивался к этому звуку, иногда беззвучно усмехаясь.

Теперь старуха все чаще оставляла нетронутыми еду, питье и дрова под дверью. Но как-то все это простояло целых три дня. Тогда они взломали дверь. Старуха лежала в постели.

– Смерть наступила примерно пять суток назад, – сказал доктор Вайден.

Чем больше старел Хесс, тем веселее казалась ему жизнь. Он и Бах Питтер, его друг, были неразлучны, вместе состарились. Восхищение Баха Питтера Хессом оставалось незыблемым, с годами оно как будто даже возросло. Если нужно было выяснить мнение Хесса по тому или иному вопросу, то с таким же успехом можно было спросить Баха Питтера. Они и внешне походили друг на друга, словно супруги, долго прожившие в браке.

О вновь проснувшейся жажде жизни у двух неугомонных стариков мог кое-что порассказать вахмистр Вайс. Он приехал в деревню в тысяча девятьсот тринадцатом году, и с самого начала ему пришлось страдать от этой дурацкой крестьянской привычки – особенно этим отличался Хесс – принимать часть за целое, а стало быть, его самого – за всю Пруссию. В глазах Хесса именно вахмистр Вайс нес ответственность за его тяжелые рекрутские годы в Познани, за то, что пруссаки отобрали у общины право пасти скот в лесу, да еще взяли под государственный надзор сам лес, принадлежавший прежде хуторам, наконец, за то, что они были наиболее ожесточенными противниками самих хуторов. А ведь вахмистр Вайс происходил из Эльберфельда, что в Северном Рейне-Вестфалии. Это был мягкий, безобидный человек, уединенно живший с женой и довольно поздно родившимся, то и дело прихварывающим сыном, он неукоснительно соблюдал дистанцию между собой и населением, ходил всегда в форме, и, надень он штатское, его, возможно, приняли бы за чужака.

Вахмистру Вайсу не правилось быть полицейским. У него была привычка, разговаривая с людьми, не замечать их, а смотреть куда-то вдаль и ввысь, словно внутреннему его взору открывалось в тот миг прусское государственное устройство или, скажем, новый закон о возрождении чиновнического сословия. В действительности же вахмистр Вайс видел, что сидит в тихой часовой мастерской, с лупой в глазу, окруженный тиканьем бесчисленных часовых механизмов, а жена в соседней комнате принимает заказы у многочисленных клиентов. И на обоих белоснежные халаты.

Одним из немногих, кто не позволял не замечать себя, был Хесс. Когда, бывало, Фриц Хесс, сверкая свиными глазками из глубин морщинистого лица, уставится на вахмистра, все эти дали и выси исчезали, и вахмистру Вайсу начинала лезть в голову всякая ерунда вроде того, что огромные выпуклости Хессовых кожаных полусапог полые, он начинал сожалеть, что этот Хесс ни к чему в мире не испытывает уважения, что крестьянин этот – анархист, что, в сущности, все коренные жители этой деревни – анархисты.

Но как бы то ни было, бургомистры и члены общинного совета сменялись, а он, Вайс, оставался. Вплоть до треклятого марта сорок пятого года, когда его, добросовестно исполнявшего свои обязанности на протяжении четырех периодов германской истории, при самых разных вышестоящих начальниках, отстранили временно от должности. Правда, уже в июне этот коммунист добился, чтобы его вновь приняли на службу и разрешили носить форму (только без эмблем его недавних хозяев), но та рана, которую оставили эти недели в душе вахмистра Вайса, не могла затянуться так скоро.

Фриц Хесс и его приятель, понятно, зубоскалили по этому поводу. Авторитет, окружавший вахмистра Вайса с незапамятных времен, перестал для них существовать. Пока Вайс был временно отстранен, он почти не показывался на улице. И в немалой степени из страха перед этим Хессом. Даже теперь, когда он снова надел форму, оба насмешника, едва завидев его, весело хихикали, смеялись во весь рот, обнажая черные пеньки сгнивших зубов; точно две старые бабы, они даже позволяли себе щупать сукно его формы.

Все это зашло так далеко, что Леа Грунд вынуждена была поставить вопрос на заседании главного комитета. Не годится, чтобы член высшего демократического органа в деревне подрывал престиж исполнительной власти в такой мере, чтобы об этом уже говорила вся округа, и кое в чем другом тоже подавал бы примеры, мало достойные подражания. Все, естественно, поняли, что она имеет в виду: особое пристрастие старого Хесса к мешочникам.

Леа намекала на игру, которую он вел с этими несчастными людьми. На то удовольствие, с каким он отворял дверь дома и выходил к терпеливо дожидавшимся у порога – этому набежавшему отовсюду сброду. На его наполеоновский жест, каким он обеспечивал тишину и водворял на место тех, кто лез к нему особенно нетерпеливо. На высокомерную снисходительность, с какой он дозволял демонстрировать ему принесенные вещи. На грозное высокомерие, с каким он отстранял невестку, которая приотворяла чуть шире входную дверь и заклинала его: «Отец, прошу тебя». Ну и конечно, на ту безжалостную дотошность, с какой он рассматривал товар, отбирая лишь наиболее достойное внимательного изучения. На суровость, с какой он в конце концов переходил к главному вопросу: что же они хотят получить за весь этот хлам. А потом ничего не брал. У него у самого ничего нет, говорил он.

Вахмистр Вайс был прав. Если за крестьянами не присматривать, они начнут вытворять все, что им в голову взбредет. К примеру, вахмистр Вайс очень хорошо понимал, почему именно теперь, во времена хаоса, старый Хесс так возмутительно оживился. Он, видимо, дал выход своему возмущению, когда однажды увидел Хесса на повозке, где, лишь небрежно прикрытая соломой, стояла цинковая ванна, в какой обычно ошпаривают забитых свиней. И Вайс принял решение.

Фриц Хесс был широко известен в округе как наиболее хладнокровный, к тому же нелегальный забойщик скота. Однако еще со времен первой мировой войны, когда на забой были введены ограничения, и вплоть до этого дня вахмистру Вайсу так и не удалось схватить его с поличным. А это было чем-то уже вовсе непереносимым. Он чувствовал, что крестьянин этот унижает его, ставя под сомнение его способности. Но мы уже никогда не сумеем выяснить, почему именно теперь Вайс вообразил, будто сумеет наконец уличить Хесса, теперь, когда кругом царила полная неразбериха и его авторитет, а стало быть, и его шансы на успех были ничтожны, как никогда прежде. Впрочем, не исключено, что именно потрясение, пережитое в связи с временным отстранением от должности, заставило его пойти на такую крайнюю меру. Вахмистр Вайс переоделся в штатское, нацепил кепку, в каких обычно ходили спекулянты, а на один глаз, что было, пожалуй, уже лишним, наложил черную повязку. Сделавшись таким образом неузнаваемым – так ему по крайней мере казалось, – он смешался с толпой, осаждавшей дверь Хессова дома; в кармане у него лежала самая цепная вещь из его скромного имущества – серебряные карманные часы, врученные ему лично начальником окружного управления полиции Штроткётером по случаю двадцатилетия беспорочной службы.

Чтобы мешочники не осаждали его постоянно, старый Хесс кое-что придумал. На двери дома он повесил табличку: «Сейчас вернусь». Дождавшись, когда у входа соберется достаточная толпа, он разделывался с этим сбродом крупными партиями. Конечно же, он сразу узнал человека с черной повязкой на глазу и в спекулянтской кепке.

Стон, исполненный надежды, раздался над толпой, когда Хесс появился в дверях. Однако поначалу Хесс, бросив взгляд на человека в спекулянтской кепке, угрюмо заверил, что ему ничего не надо, точнее, что у него нет ничего на обмен, так как он вынужден сдавать все по государственным поставкам, потом, впрочем, он смягчился, согласившись кое-что посмотреть: швейные иглы, ковровые дорожки, пуговицы, сигареты, презервативы, столовое серебро, скатерти, мыло, ювелирные изделия, нитки, фарфор, каминные часы.

Невероятно, него только не было на свете! Чего только не водилось у этих самых горожан! А у него, у Хесса, не было ни каминных часов, ни столового серебра, а уж кто, как не он, вкалывал всю жизнь, ломал спину, это же сразу видно. Но поглядеть на все это краешком глаза он может, хотя ему нечего, ну совершенно нечего, предложить в обмен.

Между тем он приблизился к человеку в спекулянтской кепке. Этот тип предложил ему карманные часы. Окружающие облегченно вздохнули. Похоже, новичок. За карманные часы сейчас и в самом деле ничего не получишь. Удивительно, но Хесс заинтересовался именно этими часами. Он счел их достойными внимания, к полному изумлению окружающих, нерешительно называвших возможную цену, стремясь помочь явно неопытному человеку в спекулянтской кепке. Ситуация, вообще говоря, была вполне мирная, настолько мирная, что все с интересом переключились на свинью, неожиданно выскочившую из-за сарая, за свиньей бежал человек в резиновых сапогах и резиновом переднике, с топором в руке. Свинья выскочила из-за сарая, уши торчком, человек в сапогах – за ней, она описала дугу и снова скрылась за сараем, вслед за ней скрылся и человек с топором.

Все это произошло в секунду, люди даже не уверены были, видели ли они все это на самом деле, они продолжали начатый разговор, но вдруг разом все замолчали: да разве они видели свинью?

– Часы меня заинтересовали, – сказал Хесс и поднялся по лестнице к двери.

Человек в спекулянтской кепке двинулся следом. Вместо того чтобы кинуться тут же за сарай и добыть наконец вещественное доказательство, вахмистр Вайс, словно на поводу, проследовал за старым Хессом по ступенькам наверх, вошел сначала в кухню для скота, потом в обычную кухню (часы ведь были у Хесса, нельзя же, чтобы он исчез с ними), позволил провести себя по коридору, удаляясь все дальше от места преступления, и вошел сначала в общую комнату, а потом наконец в залу.

– Минутку, – сказал старый Хесс и исчез, тщательно затворяя за собой дверь за дверью.

Когда он вернулся, вахмистр Вайс дошел обратно уже почти до самой кухни, но старый Хесс снова оттеснил его в комнату, а затем и в залу, невестка уже успела добежать до сарая, где человек в резиновом переднике как раз занес топор над свиньей, а та, успокоившись, с удовольствием ковырялась в навозной луже. И пока Хесс объяснял, что передумал, что, как выяснилось, им больше не нужны швейные иглы, свинью снова водворили в хлев, в безумной спешке упрятали ванну, лестницу, ножи и кастрюли.

– Какие швейные иглы? – изумился человек в спекулянтской кепке. – Я же дал вам часы.

– Что-что вы мне дали?

– Часы, – ответил вахмистр Вайс, вконец потерявшись.

– Это что, новый трюк? – воскликнул Фриц Хесс. – Хотите, я вам кое-что скажу? Вот ваши швейные иглы и убирайтесь немедленно из моего дома!

Хесс распахнул дверь. Теперь Хесс распахивал одну дверь за другой, а вахмистр Вайс, человек в спекулянтской кепке, послушно переходил из комнаты в комнату, проследовав за разъяренным Хессом до самого порога.

– Я вызову полицию! – орал Хесс на улице. – Хотел обмануть бедного старого крестьянина. Знаете что, я сам отведу вас в полицию. Я отведу вас к вахмистру Вайсу.

Схватив человека в спекулянтской кепке за руку, Хесс потащил его по улице к рыночной площади, а оттуда к конторе бургомистра, их сопровождала группа возмущенных мешочников, честных людей, а не таких вот проходимцев, которых следует наказывать по справедливости.

Если бы вахмистр Вайс, покидая дом Хесса, поднял глаза, он увидел бы далеко за домами, уже в полях, человека в резиновых сапогах, удирающего на велосипеде с такой скоростью, словно речь шла о его жизни. Но вахмистр Вайс глаз не поднял. В глубине его души теплилось сейчас только одно желание – чтобы старый Хесс никому не рассказывал того, о чем он, и в этом Вайс теперь не сомневался, догадался сразу. Вот почему человек в спекулянтской кепке безропотно позволил отвести себя в контору бургомистра к Кранцу. С опущенной головой oн слушал, как Хесс требовал доложить о нем вахмистру Вайсу. Слышал, как Кранц ответил, что вахмистр Вайс несет патрульную службу. Слышал, как Хесс сказал, что этот бродяга утверждает, будто у него украли часы. И как Кранц, уже не так уверенно, ответил, что разберется. И наконец услышал, как Хесс ушел.

Кранц закрыл дверь.

– Вайс, – сказал Кранц и снял с него кепку. – Что вы делаете, Вайс? – Теперь он снял повязку с его глаза. – Поглядите, что он сунул вам в карман.

Кранц поднес к самому носу Вайса высохший свиной хвостик.

И все же Фриц Хесс был достаточно умен, чтобы не рассказывать повсюду, кто был тот человек, который обвинил его в краже часов. Единственно, что он позволял себе, – это с ухмылкой извлечь, оказавшись рядом с вахмистром Вайсом, свои новые часы, при этом он громко спрашивал, который час.

Но через год его все-таки поймали. Что при этом у него нашли, было настолько из ряда вон выходящим, что даже профсоюзная газета «Голос труда» от тридцать первого августа сорок седьмого года увековечила этот факт. Резко обвиняя «диктатуру производителей» – крестьян, газета писала: «В крестьянском хозяйстве с тридцатью моргенами земли и пятью взрослыми членами семьи (Адам, к сожалению, вернулся, Хедвиг родила ему сына, и теперь у нее жила еще и сестра), выполнившем норму обязательных поставок, были обнаружены следующие запасы: 550 кг прошлогоднего картофеля… 95 хлебных карточек, выменянных у булочника. Годовая норма хлеба для этой семьи составляет 906 килограммов. В наличии имелось еще 189 килограммов. А с карточками, стало быть, еще больше, чем полагалось семье на год, хотя расчетный год к тому сроку уже истек… Мяса 31,5 килограмма, колбасы 21,5 килограмма… 5 бутылок сурепного масла, 17,5 килограмма молотого рапса, 16 литров молока. Крестьяне сознались в нелегальном изготовлении масла. 112 свежих яиц, 750 килограммов брикетов, 8526 германских марок наличными, сберегательная книжка на 13 000 марок, три сберегательные книжки со вкладами по 5000 марок, сделанными во время войны.

При этом норма обязательных поставок была хозяйством выполнена!»

Как же много событий произошло за это время, думали люди и понимали, что оказались очевидцами огромных изменений. Но лишь этой весной обнаружилось, что единственное по-настоящему важное событие в их деревне произошло больше полугода назад, однако осталось почти незамеченным.

Впрочем, старый Фриц Цандер проснулся тогда мгновенно. Часы на ночном столике показывали двадцать минут восьмого. Он полежал, прислушиваясь. Когда шум повторился, он вскочил. Быстро сунул ноги в домашние туфли. Схватил в прихожей пальто и выскочил на улицу.

Он узнал этих пятерых, увидел стоящего среди них Кранца, и ноги у него подкосились. Пробежав немного вслед за ними, он остановился. Двое были уже наверху, на развалинах машинного зала. Они о чем-то спорили со стоящими внизу. Речь шла о коньковом брусе. Из-под пальто Цандера торчала ночная сорочка. Ему было холодно. И еще страшно.

Все это случилось более полугода назад, и за это время возникло уже несколько версий того события. Теперь все больше появлялось людей, бывших якобы на месте действия. На самом же деле было всего человек пять-шесть, тех, кто ранним утром в начале лета пришел к фабрике с лопатами, ломами, пилами и топорами. Не больше. Выходит, очень мало. Даже для такой незаселенной местности неправдоподобно мало. Но они положили начало.

Сложнее было распутать многочисленные версии о мотивах, которые руководили этими людьми. В том числе возникла одна, скорее всего, ее распространил Цандер, по которой, якобы это он их позвал и тем самым возглавил восстановление фабрики. Впрочем, эту версию и обсуждать не стоит. Если бы тогда все происходило в соответствии с желаниями Цандера, то уже через полчаса эти люди были бы арестованы за повреждение чужого имущества. Столь же далеко от истины и утверждение, которое Цандер начал распространять только сейчас: он якобы даже уговаривал этих людей приступить к работе. Более правдоподобны те сообщения, согласно которым его попросту осмеяли, когда он появился перед ними в домашних туфлях, ночной сорочке прямо под пальто, с голыми ногами, так что ему не оставалось ничего другого, как убраться поскорее в свою виллу. Другие рассказывают, что над ним даже не смеялись. Они оглянулись на него и продолжали свой разговор. А он-де как-то неприметно исчез. Впрочем, Цандер не такой человек. Он, видимо, подошел к этим пяти или шести, заговорил с ними, вопрос только в том, что при этом говорилось.

Если следовать одной более или менее точной версии, то наверху, на развалинах, стоял старый Бэк, внизу – Цандер.

– Это что, все принадлежит тебе одному? – воскликнул будто бы Курт Бэк, обращаясь к Цандеру (они учились когда-то в одном классе). – Ты что, построил все это собственными руками? Цех за цехом? И станки сам сделал? Сам их установил, а может, даже сам на них и работал?

Мы покончим теперь с собственностью на средства производства, – крикнул будто бы Бэк. – Противоречие между общественным характером производства и частной формой присвоения отменяется. Фашизм – это порождение наиболее реакционных и агрессивных кругов финансового капитала, его ведь вскормил и ты. Ты этих подонков с ложечки кормил, покупал им коричневые шмотки. А мы были бесправны, мы полностью от тебя зависели, и наши дочери тоже. Ты жирел на этой войне.

Но благодаря победе Советской страны и ее союзников, – продолжал будто бы Бэк с конькового бруса, – в результате героической борьбы советского народа под руководством славной коммунистической партии, партии советского рабочего класса во главе с товарищем Сталиным, с немецкого народа были сорваны оковы фашистской диктатуры. Разгром гитлеровского фашизма и коренные изменения в соотношении сил на международной арене, бурное наступление сил, борющихся за мир, демократию и социализм во всех частях земного шара, открывают новые перспективы и перед нашим народом.

– Что ты там плетешь? – заорал будто бы старый Цандер. – Я никогда не состоял в партии. Я – немецкий предприниматель. Я только выполнял свой долг. Я не хотел войны. А сейчас я стащу тебя вниз.

И тут будто бы сын обнял отца за плечи, пытаясь его увести. Была, надо сказать, еще одна версия, согласно которой при сем присутствовал и сын Цандера.

– Все утрясется! – крикнул будто бы сын. Он изучал экономические науки.

– Пусти меня, дурак! – огрызнулся отец. – А ты. Бэк, за это еще поплатишься. Я тебя в порошок сотру.

– Все наверняка утрясется, – ввернул тут сын, снова бросаясь к отцу, который вырывался от него. – Вина германских предпринимателей несомненна. Но все утрясется.

– Лейтенант Уорберг! – крикнул тогда старый Цандер (ибо лейтенант Уорберг тоже присутствует при сем вместо с сержантом Томпсоном и джипом). – Что скажет на это военная администрация?

– Пустой разговор, – ответил будто бы лейтенант Уорберг. – Разрешения на возобновление производства вы все равно не получите.

– Правильно! – воскликнул на это старый Цандер. – Все правильно. Посмотрим, как вы обойдетесь без меня.

– Но речь идет вовсе не о возобновлении производства, – будто бы сказал на это Кранц. – Люди наводят порядок, убирают станки под крышу, они лишь создают условия для производства, лейтенант. Это же вы можете допустить. У людей нет работы.

Лейтенант Уорберг усмехнулся. Пожалуй, это была новая точка зрения. Такую работу он вполне мог разрешить.

– Но где были мои глаза? – закричал тут, как рассказывают, старый Цандер. – Ведь это он. Вот он стоит – заправила. Он, а не тот старый осел наверху направил их сюда на работу. Вот он – большевик.

– Да начинайте вы наконец, – сказал будто бы Кранц и пошел к своему мотоциклу.

Впрочем, причины, которые побудили этих пятерых или шестерых людей собраться однажды утром на развалинах фабрики Цандера, были куда проще. Задолго до этого раннего утра в начале лета сорок пятого года эти пятеро или шестеро поняли, что они, как местные жители, не имеют у крестьян никаких перспектив в сравнении с беженцами. К тому же все они хорошо знали друг друга, да и неприязнь между рабочими и крестьянами существовала испокон веков, а готовность беженцев на любые условия была слишком велика, крестьянские же хозяйства слишком малы, чтобы дать работу всем желающим. Эти рабочие просто хотели оплачивать свой паек. И даже меньше: они хотели по крайней мере иметь возможность когда-нибудь оплачивать свой паек. Или по крайней мере оставить за собой право на такую возможность. Но для этого необходимо было спасти станки, которые лежали в развалинах, спасти хотя бы то, что было в этих станках еще пригодно, так как скоро должны были начаться осенние дожди.

Вполне допустимо, однако, что весь этот разговор и вовсе не состоялся. Цандер, правда, не из тех, кто бы промолчал. Это, как уже говорилось, на него не похоже. Но вполне допустимо, что те пятеро или шестеро ему и в самом деле не ответили. И сделали это не потому, что были молчаливыми или робкими. Вполне допустимо, что они хотели своим молчанием кое-что сказать. Что, не обращая внимания на человека, от которого зависели всю свою жизнь, который цепко держал в руках большинство обитателей Верхней деревни, они кое-что сказали. Что той невозмутимостью, с какой они сбросили свои куртки и сгружали инструмент, они кое-что показали. Что той спокойной уверенностью, с какой обмеривали горы щебня, балок и погнутую арматуру, они тоже кое-что сказали. Они сказали кое-что и самой манерой разговора, когда обсуждали, с чего начинать. И тем, что просто начали работать ранним утром в начале лета сорок пятого года.

И что бы Цандер ныне ни болтал, если бы тогда все шло, как он хотел, эти пятеро или шестеро были бы арестованы не позднее чем через полчаса. Но тогда все шло не так, как он хотел. По крайней мере еще нет. Вот почему через полчаса Фриц Цандер снова стоял у окна, уставясь на развалины своей фабрики, на тех пятерых или шестерых людей, что копошились там и казались отсюда не более спички.

Это был миг, о котором позже Фриц Цандер скажет, что он был самым мрачным в его жизни. Мрачнее даже, чем тот, когда его фабрика превратилась в руины. Это был миг, о котором позже Фриц Цандер скажет, что он никогда не чувствовал себя таким одиноким. Миг, когда ему открылся подлинный трагизм бытия.

Фриц Цандер отвернулся. Столик перед ним накрывали к завтраку. С отсутствующим видом, как бы нуждаясь в утешении, он ущипнул Клерхен за левую ягодицу.

Клерхен с грохотом поставила поднос.

– Хватит наконец! – крикнула она.

Фриц Цандер в недоумении уставился на нее. Двадцать лет она была в его доме.

– Boт именно! – вопила Клерхен. – Двадцать лет.

– И это благодарность, – негромко сказал Цандер.

В дверях неожиданно появилась Хермина Цандер.

– Ты опять за старое? И когда только ты угомонишься? – заорала она.

– И в кухне, у стола, – вторила ей Клерхен, – да еще разобьет с десяток свежих яиц, или у корыта, все равно. Даже лестницу не дает спокойно помыть.

– Кобель, – кричала Хермина. – Потаскун. Старый юбочник.

Она выкрикивала все это с перекошенным от злобы лицом. Ведь она очень страдала, что приходится так вульгарно орать. К чему только не вынуждал ее этот человек. Все ее огромное тело сотрясалось.

Там, на улице, – пролетарии, дома – бабы. Это мятеж. Это революция. Это настоящий большевизм.

В дверь позвонили.

– Кто там? – спросил Фриц Цандер с нарочитым спокойствием в голосе.

– Граф, – с достоинством ответила Хермина.

– Он что, собирается здесь завтракать? – рявкнул Фриц Цандер.

– Да оденься ты, в конце концов, – крикнула в ответ Хермина.

– А для чего? Для этой полупорции?

Хермина, всхлипывая, выскочила из комнаты.

Фриц Цандер ухмыльнулся. Большевики раздали крестьянам две трети графского имения, на оставшейся трети они создали колхоз, или как там они это называют. Так что граф – это даже не полупорция.

– Здрасте, – ответил Фриц Цандер человеку в грубошерстном пальто, который вошел в комнату. – Присаживайтесь. Сейчас принесут завтрак.

Фриц Цандер медленно и обстоятельно закуривал сигару. Возникла пауза.

– Я слышал, – сказал человек в пальто, – что и вас тоже постигла…

– Ничего меня не постигло, – отрезал Фриц Цандер и сунул спичку в цветочный горшок. – Люди просто хотят там немного расчистить. Из доброго отношения ко мне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю