412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герд Фукс » Час ноль » Текст книги (страница 17)
Час ноль
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 11:30

Текст книги "Час ноль"


Автор книги: Герд Фукс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)

Когда шестеро солдат остановились под яблоней, а Эвальд не знал, как ему теперь поступить, шестой перед тем, как Эвальд спустил курок, вдруг обернулся и поглядел ему в глаза. Эвальд тоже посмотрел в эти пронзительно-светлые глаза и выстрелил.

Но тот не был убит. Он по-прежнему смотрел на Эвальда, наконец Эвальд нащупал запасную обойму, дал очередь, расстрелял всю обойму, и теперь наступила тишина, небо раскинулось высоко над долиной, посреди которой стояла яблоня, а под ней лежали шестеро убитых солдат.

В конце рассказа Эвальд уже как-то монотонно выл, а затем хрипло застонал.

– Помоги мне, – попросил Кранц.

Вдвоем они потащили Эвальда наверх, в его комнату. Положили на постель.

Кранц постучал в дверь комнаты, где спала жена Эвальда с детьми. Она выбежала тут же, будто поджидала за дверью.

Кранц кивком указал на постель, на которой лежал его брат.

– Я провожу тебя домой, – сказал Кранц Улли. – Мне нужно немного пройтись.

Утром они пригласили доктора Вайдена. У Эвальда Кранца была температура за сорок.

– Рецидив, – сказал доктор Вайден. – Может продлиться очень долго.

Сентябрь подходил к концу. В октябре должны были состояться первые выборы, выборы в совет общины. Теперь Кранц приходил домой только спать. Ему необходимо было переговорить как можно с большим числом людей, даже с теми, о которых он точно знал, что за его партию голосовать они не будут. В большинстве случаев важно было просто убедить людей принять участие в выборах. Но среди многих была одна, чье мнение было особенно важно, – старая Ба, Фетцер. Еще когда они решили восстанавливать фабрику или по крайней мере попытаться это сделать, они заручились ее поддержкой. Ведь женщины ни в коем случае не согласились бы, чтобы их мужья бесплатно восстанавливали Цандеру фабрику. Они ведь могли заняться более полезными делами, нежели рыться в развалинах. Дома тоже хватало работы.

Если бы старая Ба рассуждала тогда так же, из их планов ничего бы не получилось. Но в конце концов они ее убедили – это стоило Кранцу и Эрвину Молю многих вечеров. Она, старая Ба, знала старого Цандера лучше, чем все они. Теперь они снова сидели у нее. Будут ли люди голосовать за партию Эрвина Моля или Кранца, значения не имело, главное, чтобы они вообще пошли на выборы, и прежде всего женщины, и чтобы они не голосовали за партию богатых крестьян и священников. Во время войны, когда мужчин не было и страх охватывал их все сильнее, в церковь стали ходить наверху постоянно, и многие теперь не позволяли дурного слова сказать о патере Оксе. Слово старой Ба было куда более действенным, чем все опубликованные предвыборные материалы.

Всякий раз, отправляясь к старухе, Эрвин Моль корчил кислую мину. Он никак не мог понять, почему здесь, наверху, всегда так грязно, почему они вечно ссорятся друг с другом, пропивают заработок, рожают так много детей, не умеют сдерживать себя, не добиваются успеха в жизни. Но больше всего он ненавидел эту старую ведьму, строившую из себя ангела, этого злого гения деревни. Она, мол, срывает прививки детям (что не соответствовало истине), удерживает своими травами людей от визитов к врачу (что тоже не соответствовало истине), навязывает матерям неправильное понятие о детском питании (словно об этом мог судить человек, сам не имевший детей), гадает на картах, заговаривает скот и рассказывает глупости, от которых волосы становятся дыбом, вздор, заставляющий детей по ночам вскрикивать и просыпаться (но почему же они бегают за ней, точно она раздает шоколад?), – словом, она была злым гением Верхней деревни, но вот уже скоро она, видимо, протянет ноги.

– Можно подумать, что ты боишься ее, – сказал как-то Кранц весело, и совсем уж отрицать это Эрвин Моль не мог.

Но, конечно, он знал, что без нее или вопреки ее мнению наверху ничего не делалось, и ничего не получилось бы у них, когда они начали восстанавливать фабрику Цандера и каждый был на счету.

У нее давно уже не было имени. Ее называли просто бабкой, для краткости Ба, и старые люди приветствовали ее с глубоким почтением. Женщины среднего поколения приносили ей все необходимое. Молодым, чьи мужья были на войне, она гадала на картах или раскачивала обручальное кольцо на ниточке над листком полевой почты. Когда она выпрямлялась, она по-прежнему была выше Кранца, а глядя долго ей в лицо, человек затруднялся сказать, чего в этом лице больше – женского или мужского.

Она сразу поняла, чего от нее хотели эти двое. Тощего человека с вытянутым озабоченным лицом и крупными руками она вообще не принимала в расчет. Единственный, кого она слушала, был Кранц. Впрочем, это совсем не означало, что она станет поддерживать его партию. Вряд ли она будет это делать.

– Покажите-ка ваши руки, – сказала она внезапно.

Руку Эрвина она опустила, не говоря ни слова. Поглядев на руку Кранца, она улыбнулась, но потом лицо ее помрачнело.

– Идиот, – сказала она. – Ты ведь живешь только раз.

Кранц любил ее и глубоко уважал. Но он знал, насколько она тщеславна. И знал, что она могла предать.

До здания бывшего районного комитета нацистской партии дорога шла под уклон, но затем Хаупту и Георгу пришлось впрягаться в тележку, Георг тянул ее, Хаупт подталкивал сзади.

Въезд братьев Хаупт в родительский дом происходил в один из субботних вечеров в ноябре, весьма помогла им при этом разболтанная ручная тележка Лины Эрдман; к большому их облегчению, все происходило почти без зрителей – из-за мокрого снега, который валил из низко нависших над деревней облаков, а тем немногим, кто должен был по такой мерзкой погоде выйти на улицу, снег залеплял глаза. Впрочем, для братьев переезд не составил труда. То, что лежало на тележке, они с таким же успехом могли перенести и в руках.

Возвращающихся в отчий дом встретила музыка. Рояль стонал.

– Что вам нужно? – заорала фрау Янковски. – Эта комната принадлежит мне. Вас бы, конечно, она тоже устроила! У вас есть ордер? Не смешите меня.

– Но я действительно получил ордер на эту комнату, – сказал Хаупт и показал еще раз свой документ. – Вот, взгляните, пожалуйста.

– На вашу бумажку я плевать хотела! – снова заорала фрау Янковски. – Мне нужна площадь. У меня трое детей.

Дети тем временем обрабатывали рояль, который кто-то перетащил из музыкального салона в кабинет Эразмуса Хаупта. Каждый из трех мальчишек барабанил по клавишам по очереди. И здесь Вернер Хаупт допустил ошибку.

– Но ведь это наш дом, – сказал он.

Тут уж фрау Янковски завизжала:

– Да, этого я ждала. Мне всегда хотелось посмотреть вблизи на этих хозяев. Хотите знать, кто вы такие? Паразиты вы, кровопийцы, книжные черви. Но теперь вашему господству конец. Дом ваш – истинный свинарник. Стыдитесь.

Тут Георг подошел к роялю, схватил двух мальчишек за шиворот и препроводил их в музыкальный салон, следом вышвырнул и третьего, после этого он крутанул за плечи мать, которая теперь уже орала как резаная, но была слишком ошеломлена, чтобы сопротивляться, и выдворил ее из комнаты. Потом закрыл дверь и повернул ключ.

– Никого не впускай, – сказал он. – Я сейчас вернусь.

Вернулся он с ящиком для инструментов. За дверью бушевала фрау Янковски. Георг хладнокровно начал заколачивать дверь между музыкальным салоном и рабочим кабинетом Эразмуса Хапута. В красивое полированное дерево он вгонял ржавые трехдюймовые гвозди.

– Отдайте хоть постельное белье, – крикнула фрау Янковски.

Георг осмотрел постельное белье на лежавших на полу матрацах.

– Белье наше, – сказал Георг через дверь. – А теперь заткнитесь.

У Вернера Хаупта дрожали колени.

– Пойду посмотрю, что с моей комнатой, – сказал Георг.

Хаупт запер за ним дверь. За стеной визжала фрау Янковски. Правая стеклянная дверца книжного шкафа была разбита. Очевидно, его использовали под кухонный шкаф. Книги были в беспорядке свалены в углу комнаты. Одна ножка у рояля треснула, но кто-то наспех сколотил ее гвоздями, глубокие царапины шли по всей лаковой поверхности. В углу, как воплощение абсурда, стояла секция магазинного прилавка с кассой, рядом верстак. Под окном – сильно протертая кушетка, которой Хаупт никогда прежде не видел. Чем-то воняло. За дверью бушевала соседка. Всю свою злость она вымещала теперь на детях. На лестнице послышались шаги, чужие голоса. Громко хлопнула дверь. Хаупт не отваживался выйти из комнаты.

Вот ты и дома, подумал он.

Наконец появился Георг. Он улыбался.

– Пришлось сначала немного разгрести дерьмо. Пойдем, осмотрим теперь дом по-настоящему.

На кухне высились горы грязной посуды, в одном ведре – отбросы, в другом – зола от брикетов. Но кухонные шкафы, старые кухонные шкафы, которыми пользовались уже десятилетия, Хаупт узнал, как родные человеческие лица.

На площадке под лестницей стояли велосипеды. Тяжелые лестничные перила, отполированные бесконечными прикосновениями, по-прежнему были на месте. Незнакомый человек, насвистывая, прошел мимо. Братья медленно поднимались по лестнице. В комнате для гостей кто-то кашлял. Женщина с ведром воды вышла из ванной и исчезла за дверью родительской спальни.

– А вон там, на той стороне коридора, жила фройляйн Штайн, – сказал Георг.

Его комната почти не изменилась, угловая мансарда со скошенным потолком.

– Завтра мы выясним, кто здесь пристроился, – сказал Георг. – А потом вышвырнем их всех одного за другим.

Хаупт подошел к окну. В течение десяти лет эта комната принадлежала ему. И, только когда он, получив аттестат зрелости, уехал в Кёльн, сюда перебрался Георг. Снег густо сыпал на деревню.

Десять лет провел я в этой комнате, подумал Хаупт. Всю юность.

В эту ночь Хаупту снился такой сон: в углу школьного двора, в черном, похожем на пасторский, костюме, поджав левую ногу, стоял Хассо. Он стоял во весь рост, очень прямо, держался молодцевато и в то же время небрежно.

– На место, – сказал Хассо.

Он слегка приоткрыл пасть. И улыбался со снисходительной иронией.

– А с вами нелегко, Хаупт, – сказал Хассо. – Слишком уж вы беспокойный. Но как вам угодно. А теперь вперед.

В глубине школьного двора, который казался огромным, бежал маленький, сгорбленный человечек. Он уже почти добежал до конца, но тут Хаупт бросился к нему, пронесся по двору, за несколько секунд преодолел огромное расстояние, догнал этого человека, обошел его, повернул обратно, преградил путь, встал. Высокий тонкий свист пронзил его слух. Он присел на корточки. Человек тяжело дышал. Это был Мундт. Казалось, он обезумел от страха, ибо сделал вдруг нечто бессмысленное: повернулся и помчался назад.

А Хаупт остался на земле. И хотя у него было огромное желание кинуться следом, он не мог. Мускулы его были до предела напряжены, но он должен был лежать неподвижно– ужасная мука. Ведь он еще не получил приказа. Он должен был дождаться приказа. И тут наконец свист снова пронзил его слух. Мускулы его прямо-таки взорвались, и он снова кинулся к человеку, который не успел еще далеко убежать, догнал его, обошел, поднялся и положил ему руки на плечи.

– Я поставлю вам четыре с плюсом, – прошептал Мундт. – Только отпустите меня.

Хаупт заскулил от радости.

– На место, – строго пролаял Хассо.

Хаупт присел на землю.

– О чем это вы шепчетесь? – спросил Хассо.

– Я его слегка подкупил, – сказал Мундт и поплелся навстречу приближавшемуся к ним Хассо. Оба смотрели на Хаупта сверху вниз. Пасть у Хассо слегка приоткрылась. Ухмыляясь, он ощерил клыки.

– Я пообещал ему четыре с плюсом, – сказал Мундт.

Хаупт хотел убежать, но не мог.

– Самое противное в собаках, – сказал Хассо, – что они верят человеку. Сколько их ни бей, никогда это не выбьешь.

Хаупт хотел убежать, но не мог. Не получил приказа. Он должен был обязательно получить приказ, чтобы убежать. И, пытаясь тем не менее это сделать, проснулся.

Дом был в скверном состоянии. Хаупт и Георг считали целую неделю и установили наконец, что в доме проживало одиннадцать взрослых и четверо детей. Официальное разрешение имели шесть человек. Остальные вселились просто так. Дом явно считался никому не принадлежащими развалинами, бесхозным имуществом, которое доставалось тому, кто был попроворней. Конечно же, никто и не помышлял оставаться здесь надолго. О доме сложилась молва как о своего рода пересыльном пункте, и соответственно относились к нему обитатели. От обстановки почти ничего не осталось, за исключением разве что массивной мебели, которую невозможно было вынести, да никого не интересующих книг и нот. А что в дом вселились теперь сыновья владельца, ни на кого не произвело впечатления. Право владения, как известно, существует лишь в союзе с властью, которая и делает его реальностью. А власть в деревне воплощал вахмистр Вайс.

Хаупт боялся выходить из своей комнаты. Дурно воспитанная дама из соседней комнаты, видимо, надеялась выжить его снова. Но больше всего Хаупт боялся ее сыновей. Одинакового роста, одинаково чумазые, они казались Хаупту ровесниками, лет примерно семи. Они высовывали язык, когда он с ними здоровался, крутили пальцем у виска, когда он их о чем-нибудь спрашивал, они старались разозлить его, когда бы он ни появился, – они, конечно же, сразу поняли, что этот человек совершенно не способен дать волю рукам. Другое дело – Георг. Он кидался на эту троицу, где бы их ни застал, колотил того, кто попадался ему под руку, и даже без всякого повода, просто из принципа. Словом, с этой троицей у него проблем не было.

Готовили они по очереди, то Хаупт, то Георг. Георг поначалу вообще не знал, как это делается, однако в короткий срок научился готовить даже лучше, чем брат. Однажды в воскресенье Георг пришел домой к обеду, но у Хаупта на столе ничего не было.

– Ни одной кастрюли, – сказал Хаупт.

– Но ведь на кухне полно кастрюль.

– Их все заняла старуха.

Георг отправился на кухню.

Соседка сидела за столом со своим выводком. Они только что отобедали.

– Кастрюли, в которых вы готовите, наши, – сказал Георг. – И чашки, из которых вы пьете, наши.

И вдруг он начал хватать все со стола. Составил тарелки стопкой и сунул ее брату, совершенно потерявшему от изумления дар речи.

– Неси к нам.

Фрау Янковски следила за ними, раскрыв рот. Они вынесли из кухни почти всё. На письменном столе громоздились кастрюли, сковородки, столовая посуда и приборы. В ванной они тоже произвели раскопки. Георг вторгался даже в комнаты, оглядывал все и забирал то, что считал их собственностью. Никто ему не сопротивлялся. В такой мере уважение к собственности еще не было подорвано.

– Отныне вы должны просить разрешения, если хотите чем-либо пользоваться, – заявил Георг.

Форма обхождения с ними обитателей дома резко изменилась в лучшую сторону. Теперь к ним стучали, просили разрешения взять тот или иной предмет, приносили взятое с благодарностью назад, и, главное, приносили в чистом виде, поскольку Хаупт частенько возвращал взятую посуду, объявляя, что она грязная, и грозя лишить виновника права пользования. Георг между тем искал следы остального домашнего имущества. И что только ни находил, забирал со собой без комментариев. Так постепенно им удалось собрать значительную часть своих вещей, и комната Хаупта походила теперь на склад магазина хозяйственных товаров, а точнее, на лавку старьевщика. Отыскалось даже кое-что из родительской одежды. Как-то раз Георг встретил фрау Янковски в материнском платье. Он заставил ее снять платье и вернуть ему. После этого он проверял белье на веревках, а также корыто с замоченным бельем. К тому же он теперь присматривался, в чем ходили обитатели дома. Но толку от этого было мало.

Что радовало Хаупта особенно, так это необычная осмотрительность фрау Янковски, которую постепенно обрели и ее сыновья. Они старались не встречаться с Хауптом, а их мать вела себя теперь куда тише, она как-то сгорбилась, ходила приниженная. Большое облегчение, считал Хаупт. Во всяком случае, за их дверью стало значительно спокойнее, а иногда он даже слышал, что фрау Янковски вмешивалась, когда сыновья готовы были сцепиться.

– А ну-ка тише. Господин Хаупт работает.

Большую часть кастрюль и вообще всякой посуды Хаупт вскоре опять выставил в кухонный шкаф для всеобщего пользования. Постоянные просьбы соседей изрядно ему надоели. Зато он ревниво берег остаток, который никому больше не одалживал. Не потому, что предметы эти имели какую-то особую материальную ценность. Дорогой розенталевский сервиз все равно украли. А то, что он тщательно сберегал в книжном шкафу, были всего лишь отдельные предметы: суповые миски, блюда, чашки, кофейники, сахарницы. Все – различного стиля, но у них было общее – все они были с дефектами. У одних чашек не было ручек, у других они были приклеены. У одних мисок отбиты уголки, другие склеены. И у всех без исключения кофейников отбиты носики.

Но эти повреждения числились отнюдь не за теми, кто пользовался посудой сейчас. Большинство из них существовало с незапамятных времен. Отбитые места пожелтели, клей в трещинах потемнел. Хаупт точно знал, кто нанес фарфору такой непоправимый ущерб. Конечно же, не фрау Байсер, не Георг, не отец и не он сам. Кто постоянно задевал за все углы, что-то опрокидывал, у кого вечно все валилось из рук, кто беспрерывно разбивал дорогой фарфор, кто за многие годы перебил целые горы фарфора, кто совершенно не умел мыть посуду, чтобы из кухни не доносился звон, у кого нужно было как можно быстрее брать все бьющееся из рук, кого, если уж на то пошло, вообще нельзя было допускать к стеклу, так это Шарлотту.

Увидев вновь всю эту разбитую посуду, Хаупт растрогался. О Шарлотта! Ведь кое-когда они и в самом деле называли ее по имени. Даже Георг уже в восемь лет обращался так к матери.

– Шарлотта, опять? Шарлотта, будь же внимательней. Что я тебе говорил, Шарлотта. Я же знал, что так будет. Шарлотта, ты никогда этому не научишься.

– Вы правы, – кричала в таких случаях Шарлотта Хаупт. – Не знаю, в чем дело, но тарелки просто прыгают у меня из рук.

А они все умели обращаться с фарфором и стеклом. Ни у кого из них никогда ничего из рук не выскальзывало. И несмотря на это, они были к ней снисходительны, когда что-нибудь снова разбивалось. Больше того, этот ожидаемый звон и грохот выметаемых осколков были постоянным и надежным источником юмора и хорошего настроения, они вызывали такие взрывы веселости, что у Шарлотты Хаупт уже заранее начинали дрожать руки, когда предстояло вытирать посуду.

Не менее забавными считали они и ее кулинарные попытки: просевшие плетенки, обуглившиеся рулеты, жесткие, как подошва, бифштексы, жидкие или каменно-крутые яйца к завтраку, пережаренный картофель. Грязные следы на стекле, когда она мыла окна. Моющий порошок на лестнице, когда ей приходило в голову заняться уборкой, к тому же в самое неожиданное время. Нет-нет, никто никогда ее не осуждал. Напротив, все находили ее восхитительной, стоило ей, красной как рак, потной, размякшей от жары, вынырнуть из адского кухонного чада. Ее фартуки казались им элегантными, они помогали ей чистить салат, сливали воду с вареной картошки, присматривали за тушеным мясом. Немножко присматривали они и за ней самой. А восьмилетний сын звал ее просто по имени.

Но музыка искупала все. Шарлотта занималась по меньшей мере четыре часа в день. Не считая уроков, которые она давала своим сыновьям. Зато ее муж сразу заявил, что у него нет слуха. Он всегда делал эту оговорку, когда хвалил ее. А хвалил он ее постоянно. Шарлотта систематически разучивала новые вещи. После этого она церемонно приглашала всех на концерт. Эразмус Хаупт требовал, чтобы сыновья присутствовали на этих концертах. Наклон его головы, а также весьма выразительный взгляд давал им понять, что это прежде всего вопрос такта. Прослушать итог многочасовых усилий жены, разученную сонату Моцарта, – для Эразмуса Хаупта это был вопрос такта.

Тоже мне герой, подумал Хаупт.

Дни рождения в их семье славились. Мать любила делать подарки. Дни ли рождения, рождество, пасха – это были истинные оргии, торжество красок и изобилия. И пусть даже среди всех этих цветов из вороха упаковочной бумаги в мерцании свечей извлекались в итоге пара кальсон или носков, а к концу войны и вовсе лишь все более унылой расцветки галстуки – праздник для Шарлотты Хаупт был всегда праздником.

Какой щедрой души человек, подумал Хаупт.

И если Шарлотта Хаупт отвечала за красоту, то Эразмус Хаупт – за порядок. У него была своя манера входить в комнату, как будто, не появись он там своевременно, неизбежно начался бы хаос. Впрочем, Эразмус Хаупт сглаживал конфликты даже там, где их и в помине не было. И делал это весело. Любимым словечком у него было существительное «ясность». «Будь добр, внести, пожалуйста, побыстрее ясность в вопрос, намереваешься ли ты съесть еще один кусок торта или нет?» – передразнивали его нередко сыновья. Впрочем, соблюдая известную осторожность, так как это был единственный способ по-настоящему вывести мать из себя. Своего Эразмуса Шарлотта в обиду никогда не давала. Когда он входил в комнату, все остальные отодвигались для нее куда-то на периферию. Когда он начинал говорить, она тут же замолкала. Когда он шутил, она смеялась, но смеялась серьезно, во всяком случае, не так, как обычно. Ее смех разносился по дому.

Тоже мне герой, подумал Хаупт.

Самым щекотливым моментом был тот, когда Эразмус Хаупт – в день рождения или на рождество – распаковывал подарки Шарлотты. Эразмус Хаупт делал это с улыбкой, дававшей понять, что он готов ко всему. В самом деле, Шарлотта всегда придумывала для него что-нибудь особенное. И хотя Эразмус Хаупт был готов ко всему, разворачивая свой подарок, но то, что он доставал из вороха разноцветной бумаги, всегда заставало его несколько врасплох. Не то чтобы ему не нравился подарок. Он просто не ожидал этого. Он представлял себе что-то совсем другое. Впрочем, ему это нравится. Разве что слишком оригинально. Во всяком случае, весьма изысканно.

– Но ведь тебе это нравится? – допытывалась Шарлотта Хаупт, – Скажи честно, если тебе не нравится.

Тут уж Эразмус Хаупт вносил полную ясность. Со всей решительностью он заявлял, что подарок ему нравится. И в конце концов, не подарок главное, но сам акт дарения, намерение дарящего. А какие намерения были у Шарлотты, он прекрасно знает. Еще раз большое спасибо.

Он обращался с ней как с ребенком, подумал Хаупт. Сохранял девочкой-подростком, какой она была, когда он познакомился с нею. Ей не позволено было взрослеть.

Раз-другой она написала из Вельшбиллига. Вернувшись от нее, Хаупт уселся за письменный стол и описал подробно состояние Георга, ведь больше того, что оба ее сына живы и здоровы, она тогда знать не хотела. Ответ от нее заставил себя долго ждать, она ни словом не коснулась того, о чем писал ей Хаупт (о нем самом там не было ни строчки). Вместо этого она посылала короткие, шутливые зарисовки конкретных ситуаций, где действующим лицом был, естественно, «ее» Пельц. Георг знал, что брат переписывается с матерью, но отказывался читать ее письма.

Тон этих писем был какой-то новый. В них была насмешка, сарказм и уверенный юмор. Читая их, Хаупт мысленно представлял себе эту женщину, развешивающую белье в грязном, заляпанном халате, под которым явно ничего больше не было, без чулок на ногах, с набухшими, узловатыми венами, в шлепанцах и с сигаретой во рту. Женщину, которую он собирался спросить о своей матери и которая оказалась его матерью.

Выборы между том прошли, выборы в совет общины и первые выборы вообще. ХСС[51]51
  Христианско-социальный союз – буржуазная партия в ФРГ, основана в 1945 году. Выражает интересы наиболее реакционных кругов монополистического капитала.


[Закрыть]
(позже эта партия стала называться ХДС) получила 57,1 процента всех голосов, СДПГ – 26,8 процента, КПГ – 7,7 процента, либеральные демократы получили 7,1 процента. В выборах участвовало 60 процентов населения.

Бургомистром и одновременно председателем местного бюро ХСС по-прежнему оставалась Леа Грунд. Однако теперь уже ее заместителем – как в конторе бургомистра, так и в местном партийном бюро – стал Олаф Цандер. В общинный совет вошли лишь представители ХСС. Кранц и Эрвин Моль остались не у дел. Их предложение, чтобы община продавала древесину рабочим Цандера, было без обсуждения отклонено на первом же заседании. Через две недели они переработали последнюю древесину из сушилки, привели в порядок свои рабочие места, упаковали инструмент и отправились по домам. Было начало ноября, выпал первый снег, и работы в округе не было.

Вскоре после выборов Кранц переехал. Его брат уже почти поправился. Тесть Эрвина помог ему получить место в багажном отделении на станции. Кранц получил прежнюю квартиру Ханны, комнату в мансарде и каморку-спальню. Переселяясь, он понял, что, кроме одежды да десятка книг, ничего у него больше не было. Мать подарила ему кровать, в которой он спал во времена своей юности, и шкаф. Он взял с собой, конечно, и книжную полку, которую сколотил собственными руками. Помочь ему при переезде он попросил Улли. Вещи они перевезли на ручной тележке, это было совсем рядом. Кровать и шкаф затиснули в каморку, книжную полку повесили в мансарде. У стены стоял умывальник. Плита принадлежала старухе, жившей внизу.

– Надо бы раздобыть еще стол и стул, – сказал Улли.

Человека, которого звали Эвальд Кранц и который в один прекрасный день поднялся с одра болезни, не узнавали ни его брат, ни мать, ни жена, ни дети. Теперь это был приветливый, тихий, скромный человек, который говорил только тогда, когда к нему обращались.

Призрак, а не живой человек, так казалось Кранцу, и временами он испытывал какое-то отвращение. Но не это побудило его уехать из дому. Гораздо большую роль сыграли слова матери, фраза, которую она произносила столь часто, что Кранц в конце концов перестал ее воспринимать, а тут вдруг как бы услышал впервые. «Что бы мы делали без тебя?» Он перевернул смысл. Что делал бы я без вас?

Что получилось бы из него, если бы тогда, в восемь лет, ему не пришлось заменить мужчину в доме и стать отцом своим братьям и сестрам. Если бы потребности и заботы других не вытесняли вечно ого собственные. Когда в тридцать втором он переехал в Гамбург, это была своего рода попытка вырваться. Но он вернулся. А разве он не использовал потребности других? Быть может, они отвлекали его от масштабности собственных устремлений. Но каковы же были тогда его собственные устремления?

Когда он сообщил матери, что переезжает, она улыбнулась и погладила его по волосам. Сначала он был поражен, что она не пытается его удерживать, потом даже слегка задет, и наконец ему стало стыдно. Как человеку, который признает то, что другие давно уже знают.

Он вслушался в тишину пустой комнаты. Первое его собственное жилье. Если он по-своему использовал других, то разве не мог он использовать и партию? А где оставалось его собственное «я» все эти годы? Какие возможности он не использовал? Какой опыт он так и не сумел приобрести? И, вслушиваясь в пустоту комнаты, он вдруг осознал, что пустился в неожиданную для себя авантюру.

Было семь часов вечера, комнату он не протопил, и теперь пошел к Эрвину. У Эрвина на лице отразилась озабоченность: если Кранц являлся без предупреждения, значит, случилась какая-нибудь неприятность. Но на этот раз Кранц улыбался.

– У меня так холодно, – сказал он. – Мне нужны люди.

– Что это с тобой? – спросил Эрвин Моль.

И впустил его. Жена вязала, а сам он раскладывал пасьянс.

Вскоре после этого Кранц снова столкнулся с Ханной. Она увидела его на улице, в нескольких шагах впереди себя, и как-то вдруг окликнула. Когда фабрику пришлось закрыть, в деревне только злорадствовали – так им и надо, этому сброду с горы. И больше всего злорадствовали по поводу их вдохновителя, этого самого Кранца. Тем более что прошедшие выборы снова указали ему его место. Кранц в роли заместителя бургомистра, да это же скверная шутка, это же наглость. И когда Ханна увидела его в нескольких шагах впереди себя под дождем, она вдруг вспомнила все, что слышала о нем, вспомнила злорадство, ненависть и презрение, звучавшие во многих голосах, и тут она его окликнула.

Он улыбнулся ей, обернувшись, и вдруг она почувствовала, в каком отчаянии давно уже жила.

– Я все собиралась поговорить с вами, – сказала она. – Что же теперь будет? И как пойдут дела дальше?

Он сразу понял, что она имеет в виду.

– На днях Лени съела мой хлебный паек. Все разваливается. Сколько часов приходится выстаивать в очереди, чтобы получить хоть то немногое, что они нам дают. Обувь и платья изнашиваются, и никакой надежды что-нибудь получить. Так долго продолжаться не может. Иногда у меня от голода все мысли разбегаются.

– Но им только того и надо, – подтвердил Кранц. – Значит, у нас не будет вредных мыслей.

– Вы не торопитесь? – спросила Ханна. – Мы могли бы немного пройтись.

Он разъяснил ей политику партии. Антифашистское демократическое обновление. Искоренение фашизма.

– Но об этом же никто не думает, – сказала она. – Теперь они изобрели денацификацию. Однако настоящих нацистов не трогают.

– В советской зоне все иначе, – заметил Кранц.

– Там я не хотела бы жить, – сказала Ханна.

Он принялся объяснять все сначала. Они давно уже миновали последние домики деревни. Дождь усилился. Перед ними лежала заброшенная каменоломня. Кранц показал на дощатую хижину. Они пошли быстрее.

– Мы никогда не могли предложить ничего другого, кроме борьбы, – сказал он. – И надежды. Борьбы и надежды.

Они сидели на двух пустых канистрах. Сквозь прогнившую крышу капала вода. Оба не отрывали глаз от капель дождя.

– Хорошо было поговорить с вами, – вздохнула Ханна.

– Дождь, кажется, кончился, – заметил Кранц. – Но если вы не против, – добавил он, вставая, – мы могли бы еще как-нибудь прогуляться.

Теперь у него было много времени. Антифашистские комитеты были запрещены уже год назад. Попытки объединить СДПГ и КПГ не удались. Снова стал разгораться старый ожесточенный спор. Большинство коммунистов уже лишили постов, на которые их поначалу назначили, и кой-кого уже снова засадили в тюрьму.

Дважды в неделю Кранц ездил в Трир. Он был заседателем в составе комиссии по денацификации. Каждый раз это был мерзкий спектакль. Бывшие нацисты-фанатики откровенно объявляли себя невиновными. Поистине – вакханалия оппортунизма. Так думал и он. Пока ему не пришла в голову мысль, что упрек в оппортунизме возможен лишь в том случае, если предполагать, что фашисты стали оппортунистами лишь теперь. А прежде оппортунистами не были. Но ведь они-то были такими всегда, неожиданно осенило его. Они никогда другими и не были. Фашизм сам по себе был системой, основанной на оппортунизме, прославлении власти того, кто в данный момент сильнее. В этом смысле люди вели себя вполне последовательно.

Но если это в самом деле так, то положение было гораздо серьезнее, а разрушения в душах людей куда значительнее, чем предполагалось поначалу. В этом случае не будет заминки, если такой народ начнут подкупать. Его можно будет использовать в любых целях. Впрочем, горечь пока еще осталась. Но ни единой мысли о странах, опустошенных войной, только жалость к самим себе да все еще ненависть к тем, кто втянул их во все это. Программы всех партий пестрели призывами к социализму.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю