355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрик Сенкевич » Повести и рассказы » Текст книги (страница 25)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:20

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Генрик Сенкевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 35 страниц)

– Орсо! Орсо! –  закричала девочка.

В ту же минуту дверь закачалась на своих петлях, затрещала сверху донизу и целая створка, выломанная с чудовищной силой, с грохотом повалилась на землю.

В дверях появился Орсо.

Нагайка выпала из рук директора, лицо покрылось смертельной бледностью, потому что Орсо был действительно страшен. Глаза его закатились так, что видны были только одни белки, толстые губы были покрыты пеной, голова опущена, как у быка, а тело напряглось, точно он приготовился к прыжку.

– Вон! –  закричал директор, стараясь криком превозмочь страх.

Но плотина была уже прорвана. Орсо, обычно такой послушный малейшему мановению руки своего хозяина, на этот раз не отступил, а, только ниже нагнув голову, зловеще надвигался на «маэстро бича», расправляя свои железные мускулы.

– Help! Help! [42]42
  На помощь! (англ.)


[Закрыть]
 –  завопил маэстро.

Его услыхали.

Четверо огромных негров ринулись из конюшни и набросились на Орсо. Завязалась страшная борьба, на которую директор смотрел, лязгая зубами. Долгое время можно было различить только клубок темных, судорожно барахтающихся, то сплетающихся, то расплетающихся тел; в наступившей тишине раздались стоны, хрип и свистящее дыхание. Но вскоре один из негров, выброшенный с нечеловеческой силой из этой бесформенной кучи, перевернулся в воздухе и упал возле директора, ударившись с глухим стуком головой об пол; затем вылетел еще один, и, наконец, над клубком сплетенных тел поднялся один Орсо, еще более страшный, окровавленный, с взлохмаченными волосами. Коленями он придавил двух лежащих в обморочном состоянии негров. Потом он выпрямился и снова направился к директору.

Маэстро закрыл глаза.

В ту же самую секунду он почувствовал, что ноги его уже не касаются земли, что он летит по воздуху, и после этого он уже ничего не мог чувствовать, так как, ударившись всем телом об оставшуюся створку двери, рухнул замертво наземь.

Орсо вытер пот с лица и приблизился к Дженни.

– Идем! –  сказал он.

Он взял ее за руку, и они вышли. Как раз в это время весь город следовал за процессией цирковых повозок и за машиной, наигрывающей «Янки Дудл», поэтому около цирка было совершенно пусто. Только попугаи, раскачивающиеся на своих кольцах, наполняли воздух криком. Взявшись за руки, дети пошли куда глаза глядят; где-то в конце улицы виднелись простирающиеся до самого горизонта поля, поросшие кактусами. Молча проходили они мимо домов, укрытых в тени эвкалиптов, затем миновали городскую скотобойню, около которой тысячами кружились черные с красными крылышками скворцы, перескочили через большую оросительную канаву, вошли в рощицу померанцевых деревьев и, пройдя ее, очутились среди кактусов.

Это была уже пустыня. Всюду, насколько хватал глаз, громоздились все выше и выше колючие кактусы; переплетающиеся и растущие один из другого листья преграждали дорогу, цепляясь своими колючками за платье Дженни. Порою кактусы достигали такой высоты, что дети оказывались словно в лесу, но зато в этом лесу их уже никто не смог бы найти. И они шли, сворачивая то вправо, то влево, лишь бы уйти подальше. Местами, где пирамиды кактусов были поменьше, можно было видеть на самом краю горизонта голубые горы Санта-Ана. Они шли по направлению к горам. Была страшная жара. В кустах стрекотала пепельно-серая саранча. Солнечные лучи потоками лились на землю. Иссохшая земля была испещрена сеткою трещин, жесткие листья кактусов, казалось, плавились от жары, а цветы поблекли и завяли. Дети шли в молчаливом раздумье. Но все, что окружало их, было так ново, что вскоре они оба всецело отдались впечатлениям и даже забыли об усталости. Дженни перебегала глазами от одной группы растений к другой, с любопытством всматривалась в самую гущу кактусов, время от времени тихо спрашивая товарища:

–  Это и есть пустыня, Орсо?

Однако пустыня оказалась совсем не пустынной. Из дальних зарослей доносились призывы самцов-куропаток, а вокруг раздавался писк, возня, ворчанье –  словом, самые разнообразные звуки, принадлежащие маленьким зверюшкам, живущим среди кактусов. Порою срывалась целая стая куропаток; хохлатые птицы убегали прямо по земле на своих длинных ногах, черные белки с приближением детей скрывались под землю, зайцы и кролики так и разбегались во все стороны; суслики, сидящие на задних лапках перед норками, напоминали толстых немецких фермеров, стоящих в дверях своих домов. Немного отдохнув, дети пошли дальше. Вскоре Дженни захотелось пить, и Орсо, в котором проснулась свойственная индейцам сообразительность, легко вышел из положения, нарвав плодов кактуса. Было их множество, и росли они, как и цветы, на листьях. Правда, очищая их, оба они искололись о тонкие, как волоски, шипы, но зато плоды пришлись им по вкусу. Сладковато-кислые плоды утолили и жажду, и голод. Пустыня накормила детей, как мать: подкрепившись, они могли идти дальше. Кактусы громоздились все выше и выше, можно было подумать, что они растут друг на друге. Земля под ногами постепенно, по неуклонно шла в гору. Еще раз оглянувшись с пригорка, они увидели Анагейм, уже потерявший свои очертания и напоминающий издали большую группу деревьев, растущих в низине. Цирка уже совсем не было видно. Тем не менее дети без устали шли к горам, которые вырисовывались все отчетливее. Местность начала приобретать иной характер. Среди кактусов появились кусты и даже деревья. Началась лесистая часть предгорья Санта-Ана. Орсо сломал одно деревце поменьше и, оборвав ветки, сделал из него дубинку, которая в его руках могла стать грозным оружием. Инстинкт индейца подсказал ему, что в горах лучше иметь хотя бы палку, чем идти с голыми руками, тем более что солнце начало уже медленно опускаться к западу. Большой огненный диск, который был виден уже далеко за Анагеймом, погружался в океан. Вскоре солнце совсем исчезло, и на западе загорелись огни, словно длинные, раскинутые через все небо, красные, золотые и оранжевые ленты. На этом ярком фоне торчали острыми зубцами горы; кактусы принимали фантастические очертания, похожие то на людей, то на зверей. Глаза Дженни слипались от усталости, но оба они спешили из последних сил к горам, сами не понимая зачем. Вскоре они увидели скалы и, добравшись до них, нашли ручей. Напившись воды, они пошли дальше вдоль его русла. Между тем скалы, вначале лишь изредка встречавшиеся, встали сплошной стеной, чем дальше, тем все более высокой. Наконец дети вошли в каньон, то есть в ущелье. Заря угасала. Мрак все больше и больше окутывал землю. Местами, где лианы перебрасывались с одной стены ущелья на другую, образуя как бы свод над ручьем, было совершенно темно и очень страшно. Вверху слышался шум невидимых снизу деревьев, и Орсо догадывался, что там –  пуща, которая, наверное, кишит дикими зверями. Время от времени оттуда доносились какие-то подозрительные звуки, а когда спустилась ночь, стало явственно слышно хриплое завывание рыси, рычание ягуаров и плачущие голоса койотов.

– Боишься, Джи? –  спрашивал Орсо.

– Нет! –  отвечала девочка.

Но она была совершенно измучена и не могла идти дальше, поэтому Орсо взял ее на руки и понес. Сам же он шел все вперед в надежде набрести на жилье какого-нибудь скваттера или мексиканский поселок. Раза два ему показалось, что он видит вдали светящиеся глаза дикого зверя. Тогда он одной рукой прижимал к груди заснувшую Дженни, а другой стискивал в руке свою палку. Он и сам мучительно устал. Хотя он обладал огромной силой, Дженни уже начинала оттягивать ему руку, тем более что он нес ее все время на одной левой руке, оставляя правую свободной па случай нападения. По временам он замедлял шаг, чтобы перевести дух, а потом шел дальше. Вдруг он остановился и стал напряженно прислушиваться. Ему показалось, что до его слуха донеслись звуки колокольчиков, какие обычно скваттеры привязывают на ночь коровам и козам. Ускорив шаг, он дошел до поворота ручья. Звук колокольчиков становился все отчетливее, а вскоре к нему присоединился и лай собаки. Теперь Орсо был уверен, что они приближаются к какому-то жилью. Это было более чем своевременно: он вконец измучился и выбился из сил.

Орсо миновал еще один поворот и увидел свет; по мере того как он подвигался вперед, его зоркие глаза стали различать костер, собаку, по-видимому привязанную к дереву, которая рвалась и лаяла, и, наконец, сидящего около огня человека.

«Дай бог,–  подумал Орсо,–  чтобы это был человек из «доброй книжки».

Затем он решил разбудить Дженни.

– Джи! –  позвал он. –  Проснись, сейчас будем есть.

– Что это? –  спрашивала девочка. –  Где мы?

– В пустыне.

Она окончательно проснулась.

– А что это там за свет?

– Там живет какой-то человек. Сейчас мы будем есть.

Бедный Орсо был очень голоден.

Тем временем они уже приблизились к костру. Собака лаяла все яростней, а старик, сидящий у огня, заслонив рукой от света глаза, всматривался в темноту. Затем он спросил:

– Кто там?

– Это мы,–  ответила тоненьким голоском Дженни,–  и нам очень хочется есть.

– Подойдите сюда,–  сказал старик.

Они вышли из-за огромного камня, за которым укрывались, и стали перед костром, держась за руки. Старик взглянул на них изумленными глазами; с уст его сорвалось невольное восклицание:

– What is that? [43]43
  Что это? (англ.)


[Закрыть]

Ибо перед его глазами предстало видение, которое могло изумить всякого в безлюдных горах Санта-Ана. Ведь и Орсо, и Дженни были одеты в цирковые костюмы. Прелестная девочка в своем розовом трико и коротенькой юбочке, появившись так внезапно, выглядела при свете костра как сказочная фея. А за ней стоял необычайно коренастый мальчик, тоже одетый в трико телесного цвета, обтягивающее его могучие мускулы. Старый скваттер смотрел на них широко раскрытыми глазами.

– Кто вы такие? –  спросил он.

Маленькая женщина, очевидно, рассчитывая больше на свое красноречие, защебетала:

– Мы из цирка, дорогой господин. Мистер Гирш сильно побил Орсо, а потом хотел бить меня. Но Орсо не дал меня бить и сам побил мистера Гирша и еще четырех негров. И вот мы убежали в пустыню и долго пробирались среди кактусов, и Орсо нес меня, а потом мы пришли сюда, и нам очень хочется есть.

Лицо старого отшельника постепенно прояснилось, а взгляд его с добродушным отеческим выражением остановился на прелестной девочке, которая, очевидно, спешила высказать все одним духом.

– Как тебя зовут, крошка?

– Дженни.

– Ну, так добро пожаловать, Дженни, и ты, Орсо! Я так редко вижу людей... Подойди ко мне, Дженни.

Маленькая женщина без долгих размышлений обняла своими обнаженными ручками старца и крепко поцеловала его. Он решительно казался ей героем из «доброй книжки».

– А господин Гирш не найдет нас здесь? –  спрашивала она, отстраняя свое розовое личико от сморщенного лица старого колониста.

– Пулю он найдет,–  возразил старец и потом добавил: –  Вы говорите, что вам хочется есть?

– О да, очень!

Скваттер разгреб золу и вытащил оттуда великолепный кусок оленьего окорока, аромат которого распространился вокруг. Они принялись за еду.

Ночь была великолепная: на небе высоко над ущельем взошла луна, в чаще сладко запели маукависы, весело трещал огонь, и Орсо стал урчать от удовольствия. И он, и девочка набросились на еду как волки –  только старый отшельник не мог есть, и неизвестно почему при взгляде на маленькую Дженни у него навертывались на глаза слезы.

Может быть, он и сам был когда-то отцом, а может быть, просто в пустынных горах редко видел людей...

С тех пор все трое стали жить вместе.

1879

  ЗА ХЛЕБОМ
I
На океане. – Размышление. – Буря. – Прибытие

На широких волнах океана колыхался немецкий пароход «Блюхер», шедший из Гамбурга в Нью-Йорк.

Пароход уже четыре дня был в пути, а два дня тому назад обогнул зеленые берега Ирландии и вышел в открытый океан. С палубы виднелась лишь необозримая, тяжело колышущаяся равнина, то зеленая, то серая, изборожденная грядами вспененных волн. Вдали она сливалась с горизонтом, затянутым тучами, и казалась совсем темной.

Местами тучи отражались в воде, и на этом сверкающем жемчужном фоне отчетливо выделялся черный корпус парохода. Обращенный носом к западу, пароход то усердно взбирался на волны, то низвергался в глубину, как будто тонул; минутами он исчезал из виду, а затем снова высоко подымался на гребни валов, так что показывалось его дно, и так шел вперед. Волны неслись к нему, а он несся к волнам и разрезал их грудью. За ним гигантской змеей вилась белая полоса вспененной воды; несколько чаек летало за рулем, кувыркаясь в воздухе с таким же пронзительным криком, как и польские чайки.

Ветер был попутный, пароход распустил паруса и шел на неполных парах. Небо прояснялось. Кое-где между разорванными тучами проглядывали клочки лазури, поминутно менявшие очертания. С тех пор как пароход вышел из гамбургского порта, стояла ветреная погода, но бури не было. Дул сильный западный ветер; минутами он затихал, и тогда паруса опадали и вяло плескались, но вскоре опять надувались и напоминали лебединую шею. Матросы в плотных шерстяных фуфайках тянули канат нижней реи грот-мачты и, протяжно выкрикивая: «Го-го-о!», мерно нагибались и подымались, а голоса их смешивались с завыванием мичманских свистков и прерывистым дыханием трубы, извергающей клубы или кольца черного дыма.

Пользуясь хорошей погодой, пассажиры высыпали на палубу. На корме парохода показались черные пальто и шляпы пассажиров первого класса, у носа пестрела разношерстная толпа эмигрантов, едущих в трюме. Одни сидели на скамьях, покуривая коротенькие трубочки, другие лежали или, опершись о борт, поглядывали вниз на воду.

Было тут и несколько женщин с детьми на руках и жестяными фляжками, привязанными к кушаку, какие-то молодые люди, пошатываясь и спотыкаясь, прохаживались вдоль палубы, с трудом удерживая равновесие. Они громко распевали «Wo ist das deutsche Vaterland?» [44]44
  Где немецкое отечество? (нем.)


[Закрыть]
  и, хотя думали, должно быть, что никогда уже не увидят своего «Vaterland'a», их не покидало веселое настроение. В этой толпе двое были особенно печальны и казались всем чужими: старик и молодая девушка. Оба они не понимали немецкого языка и были действительно одиноки среди чужих. Каждый из нас с первого взгляда угадал бы в них польских крестьян.

Крестьянина звали Вавжон Топорек, а девушка, Марыся, была его дочерью. Они ехали в Америку и сейчас впервые осмелились выйти на палубу. Их лица, изнуренные морской болезнью, выражали страх и удивление. Они испуганно разглядывали своих попутчиков, матросов, пароход, бурно дышавшую трубу и грозные волны, обдающие пеной борта парохода. Они не решались даже разговаривать друг с другом. Вавжон ухватился одной рукой за перила, а другой придерживал свою четырехугольную шапку, боясь, чтобы ее не сорвало ветром; Марыся вцепилась в рукав отца и всякий раз, когда пароход сильнее накренялся, крепче прижималась к нему и тихо вскрикивала от страха. Наконец старик прервал молчание:

– Марыся!

– Что?

– Видишь?

– Вижу!

– А чудно тебе?

– Чудно!

На самом деле ей было страшно, а не чудно, так же как старику. К счастью для них, ветер утих, и сквозь тучи проглянуло солнце. Когда они увидели «ясное солнышко», им стало легче на душе, потому что оба подумали, что «оно точнехонько такое, как в Липшицах». Действительно, все тут было для них ново и незнакомо, и только этот пылающий лучезарный дюж казался им старым, любящим другом.

Тем временем море совсем успокоилось, а немного спустя заполоскали паруса; тогда с высокой рубки раздался свисток капитана, и матросы бросились их убирать. Вид этих людей, словно повисших в воздухе над бездной, поразил Топорека и Марысю.

–  Нашим парням так не суметь,–  промолвил старик.

–  Немцы влезли, так и Ясько влез бы,–  возразила Марыся.

– Это какой Ясько –  Собков?

– Какое там –  Собков. Я про Смоляка говорю, про конюха.

– Что ж, он и вправду хват, а только выкинь ты его из головы. Ни ему до тебя, ни тебе до него дела нет. Ты едешь, чтоб стать барыней, а он как был конюх, так и останется.

– Ну него тоже есть земля!

– Есть, да в Липинцах.

Марыся ничего не ответила, подумав про себя, что от судьбы не уйдешь, и с тоской вздохнула. Между тем матросы убрали паруса, зато винт с такой силой бурлил воду, что весь пароход содрогался. Качка почти совсем прекратилась, и вдали вода уже казалась гладкой и голубой. Из трюма появлялись все новые фигуры: рабочие, немецкие крестьяне, бродяги из разных приморских городов, ехавшие в Америку искать счастья, а не работы. Толпа постепенно заполнила всю палубу, и Вавжон с Марысей, чтобы не лезть никому на глаза, уселись на связке канатов в самом уголке, на носу.

– Отец, а долго нам еще ехать по воде? –  спросила Марыся.

– Почем я знаю? Тут кого ни спроси, никто тебе не ответит по-нашему.

– А как же мы будем разговаривать в Америке?

– Да ведь сказывали нам, что нашего народу там тьма-тьмущая!

– Отец!

– Чего тебе?

– Чудно-то тут чудно, а в Липинцах-то все ж таки было лучше.

– Не болтай попусту.

Через минуту, однако, Вавжон прибавил, как бы говоря самому себе:

– На все воля божья!..

У девушки глаза наполнились слезами, и оба стали думать о Липинцах. Вавжон Топорек размышлял о том, для чего он едет в Америку и как это случилось, что он поехал. Как случилось? Да вот летом, всего полгода назад, корову его захватили на чужом поле, засеянном клевером. Хозяин поля потребовал с него за потраву три рубля. Вавжон не хотел дать. Стали судиться. Дело затянулось. Мужик, захвативший корову, требовал уже не только за потраву, но и за прокорм коровы, и долг этот рос с каждым днем. Вавжону жалко было денег, и он упорствовал; тяжба уже влетела ему в копеечку, а дело все тянулось да тянулось, долг рос. Кончилось тем, что Вавжон проиграл в суде. За корову он уже бог весть сколько задолжал, а платить было нечем, вот и забрали у него лошадь, а самого за оказанное сопротивление арестовали. Топорек извивался, как уж; к тому времени как раз подошла жатва –  значит, нужны были и руки, и лошадь. Он не успел вовремя свезти хлеб, потом пошли дожди, и рожь проросла в снопах. Увидел Топорек, что из-за одной потравы все его добро пошло прахом: и денег он столько потерял, и скот у него пропал и весь урожай, а к весне придется ему с дочкой либо землю глодать, либо по миру идти.

До тяжбы Вавжон жил в достатке, хозяйство у него ладилось, но после суда он затосковал, а потом и запил. В корчме Вавжон познакомился с немцем, который шатался по окрестным деревням, будто бы скупая лен, а на самом деле подбивая людей ехать за море. Немец рассказывал всякие чудеса про Америку. Земли наобещал больше, чем во всей их деревне, да в придачу еще лес да луга –  и все даром. У мужика глаза разгорелись. Он и верил и не верил чужаку, но здешний арендатор тоже говорил, что правительство там дает каждому столько земли, «сколько кто может держать». Он это узнал от своего племянника. А немец показывал деньги, каких не только мужики, но и сам помещик в жизни своей не видывал. Соблазняли мужика, соблазняли и наконец соблазнили. Да и чего ради ему было тут оставаться? Из-за одной потравы он потерял столько, что за эти деньги мог бы целый год держать батрака. Так неужели ему здесь пропадать? Неужели взять палку да суму и на паперти лазаря тянуть? Нет, не бывать этому! Ударил он с немцем по рукам, распродал все свое добро –  и вот едет с дочкой в Америку.

Однако путешествие оказалось не таким приятным, как он ожидал. В Гамбурге с них содрали кучу денег, а на пароходе они сидели в трюме. Необъятность океана их пугала, изнуряла качка. Никто их на пароходе пе понимал, и они никого не понимали. С ними обращались как с вещами, толкали, точно камни на дороге; немцы-спутники насмехались над ним и над Марысей. В обеденный час, когда все с посудой протискивались к повару, раздававшему пищу, их отталкивали в самый конец, так что не раз они оставались голодными. Худо ему было на этом пароходе: он чувствовал себя чужим и одиноким, однако перед дочерью Вавжон бодрился, сдвигал шапку набекрень, приказывал Марысе удивляться и всему удивлялся сам, хотя ничему не доверял. Минутами его охватывало опасение, как бы эти «язычники» (так он называл своих попутчиков) не бросили их обоих в воду. А то вдруг заставят переменить веру или велят подписать такую бумагу, что невзначай черту душу продашь!

Даже самый пароход, который днем и ночью шел по беспредельным водным просторам, трясся, гудел, вспенивал воду и дышал, как дракон, а ночью пускал целые клубы огненных искр, вызывал у него подозрение и казался нечистой силой. Эти ребяческие опасения, в которых Топорек не хотел признаться даже перед самим собой, не раз овладевали им; этот польский крестьянин, оторванный от родного гнезда, был действительно настоящим ребенком. Все, что он видел, все, что его окружало, не укладывалось у него в голове, и не удивительно, что теперь, когда он сидел на куче канатов, голова его клонилась под бременем тягостной неуверенности и заботы. Морской ветер шелестел у него в ушах и как бы повторял: «Липинцы! Липинцы!» Иногда этот ветер свистел, как липинецкая дудка. Солнце тоже говорило: «Как ты там, Вавжон? Я сейчас светило в Липинцах». А винт все сильней бурлил воду, труба дышала все громче и громче, точно два злых духа, которые тащили его все дальше и дальше от Липииец.

А между тем Марысю не покидали иные мысли, и воспоминания неотступно неслись за нею, как эти чайки или пенистая дорожка за пароходом. Вспомнилось ей, как осенью поздним вечером, незадолго до отъезда, она пошла к колодцу за водой. На небе уже мерцали первые звезды, а она тащила из колодца полное ведро и пела: «Ясек лошадей поил –  Кася за водою шла», и ей почему-то было так тоскливо, словно ласточке, что жалобно поет, улетая в далекие края. Потом в темноте в лесу протяжно заиграла свирель: это Ясько Смоляк, конюх, давал ей знать, что видит, как склонился журавль у колодца, и что сейчас он придет. И действительно, вскоре послышался топот, Ясь подъехал к колодцу, соскочил с жеребца, тряхнул густыми вихрами, а речи его вспоминались ей теперь, словно музыка. Марыся закрыла глаза, и чудилось ей, что Смоляк опять шепчет дрожащим голосом:

–  Раз уж так уперся твой старик, я отдам пану задаток, продам избу, продам все хозяйство и поеду... Слышишь, Мары-

ся,–  говорил он,–  куда ты поедешь, там и я буду, журавлем полечу по небу, селезнем поплыву по воде, -перстнем золотым покачусь по дороге, а найду тебя, моя ненаглядная. Какая же мне жизнь без тебя? Куда ты пойдешь, туда и я пойду, что тебе суждено, то и мне суждено, одна нам жизнь и одна смерть! И как обещался я тут тебе, так пусть бог меня оставит, если я тебя оставлю, Марыся моя любая.

Вспоминая эти слова, Марыся видела и колодец, и большой красивый месяц над лесом, и Яся, как живого. Эти думы утешили и облегчили ей душу. Ясек был парень твердый и упорный, и Марыся верила, что как он сказал, так и сделает. Только хотела бы она, чтобы он сейчас был с ней и вместе с нею слушал, как шумит море. С ним ей было бы веселей и не так страшно, потому что он никого не боялся и нигде не робел. Что-то он теперь делает в Липинцах? Там уже, наверно, выпал снег. В лес ли поехал за дровами или лошадей чистит, а может, барин его куда-нибудь послал и велел прорубь рубить в пруду? Где-то он теперь, сердечный? И ей сразу представились Липинцы, какими они были: скрипучий снег на дороге, заря, алеющая сквозь черные голые ветви, стаи ворон, носящиеся с карканьем от леса к деревне, дым, поднимающийся из труб, замерзший журавль возле колодца, а вдали лес, окутанный снегом и розовеющий в лучах зари.

Эх, где же она теперь, куда занесла ее воля отцовская! Кругом вода, вода, зеленоватые борозды и пенистые гряды, а на этой бескрайней водной равнине только один их пароход, словно заблудившаяся птица. Вверху небо, внизу пучина, грозно шумит океан, свистит ветер, и словно плачут волны, а впереди, далеко-далеко, должно быть, край света.

Бедный Ясек, найдешь ли ты к пей дорогу, полетишь ли соколом по небу, поплывешь ли рыбой но воде, думаешь ли ты в Липинцах о своей Марысе?

Между тем солнце медленно склонялось к западу, погружаясь в океан. На водной глади, покрытой, словно золотой чешуей, мелкой рябью, пролегла широкая солнечная дорога; она горела, ослепительно: сверкала, переливаясь всевозможными красками, и терялась где-то вдалеке. Пароход, попав в эту огненную полосу, казалось, гнался за убегающим солнцем. Дым, вырывающийся из трубы, стал красным, паруса и покрытые влагой канаты –  розовыми; матросы затянули песню, а тем временем лучезарный диск становился все больше и все ниже опускался в океан. Вскоре над волнами виднелась уже половина диска, потом только лучи, а потом на западе по всему небосклону разлилась багряная заря, и в этом сиянии уже нельзя было различить, где кончаются волны и где начинается небо; розовый свет, одинаково озарявший воду и небо, постепенно угасал, океан мерно и мягко роптал, словно творил вечернюю молитву. В такие минуты душа становится крылатой, оживают воспоминания; то, что любишь,–  любишь тогда горячей, сильней стремишься к тому, о ком тоскуешь. Вавжон и Марыся чувствовали оба, что они теперь –  словно сорванные листья, несомые ветром, а родимое их дерево растет все же не в той стороне, куда они ехали, а в той, которую они покинули, –  в родной польской земле. Родина! Она –  благо, вся покрытая колыхающимися нивами, лугами, нежно-золотистыми от одуванчиков, заросшая лесами, испещренная соломенными крышами; в ней есть и ласточки, и аисты, и придорожные кресты, и белые домики среди лип. Родина! Низкий поклон тебе: «Слава Иисусу», а она отвечает: «Во веки веков». Она –  могучая, она –  иежная мать, такая ласковая, самая любимая на свете. И то, что их простые крестьянские сердца не чувствовали раньше, они почувствовали теперь. Вавжон снял шапку, закатные лучи упали на его седеющие волосы. Бедняк не знал, как объяснить Марысе то, о чем он неустанно думал. Наконец он сказал:

– Марысь, мне все сдается, что там, дома, за морем, у нас что-то осталось.

– Судьба наша и любовь наша там остались,–  тихо ответила девушка, подняв к небу глаза.

Наконец совсем стемнело, пассажиры стали расходиться с палубы, однако на пароходе поднялось необычайное движение. После такого заката ночью часто наступает буря, поэтому то и дело раздавалась команда и матросы тянули канаты. Последние пурпурные лучи угасли в море, и тотчас из воды поднялся туман, звезды загорелись и исчезли. Туман сгущался, застилая небо, горизонт и даже пароход. Можно было разглядеть только трубу и грот-мачту; фигуры моряков казались тенями. Час спустя все скрылось в беловатом тумане –  даже фонарь, висевший на верхушке мачты, даже искры, вылетавшие из трубы.

Пароход совсем не качало, как будто волны, обессилев, разлились под тяжестью тумана.

Надвигалась тихая, поистине глухая ночь. Внезапно среди этой тишины откуда-то с самого далекого края горизонта донесся странный шум, словно тяжелое дыхание какой-то гигантской груди; оно приближалось и становилось все громче. Порою чудилось, будто кто-то зовет из темноты, потом послышался целый хор протяжных, как бы плачущих голосов. Голоса эти лились прямо из темноты и бесконечности.

Матросы, услышав такие голоса, уверяют, что это буря вызывает ветер из ада.

Шум становился все отчетливее. Капитан в резиновом плаще с капюшоном вышел на мостик, дежурный офицер занял место перед освещенным компасом. На палубе уже не было никого из пассажиров. Вавжон и Марыся вслед за другими спустились в трюм. Здесь было тихо. Лампы, укрепленные на низком потолке, бросали тусклый свет, в котором едва видны были люди, усевшиеся кучками возле коек. Трюм был большой, но сумрачный, как всегда помещения четвертого класса. Потолок почти соприкасался с бортами парохода, койки, разделенные перегородками, напоминали скорее темные норы, чем кровати, да и весь трюм производил впечатление громадного погреба. Воздух был пропитан запахом просмоленной парусины, корабельных канатов, гнилых водорослей и сырости. Можно ли было сравнивать это помещение с роскошными салонами первого класса! Достаточно было двухнедельного переезда в таком помещении, чтобы отравить легкие зараженным воздухом, получить отечную бледность и даже заболеть цингой. Вавжон с дочкой ехали всего четыре дня, но уже и сейчас никто бы не узнал прежнюю, пышущую здоровьем липинецкую Марысю в этой бледной девушке, изнуренной морской болезнью. Старый Вавжон тоже пожелтел, как воск; в первые дни путешествия они совсем не выходили на палубу, полагая, что это не разрешается. Да разве они знали, что разрешается, что воспрещается? Они тут вообще не смели шевельнуться, да и боялись отойти от своих вещей. Теперь, правда, сидели возле своих пожитков не только они, но и другие пассажиры. Узлами эмигрантов был завален весь трюм, что еще усугубляло беспорядок и мрачный вид этого помещения. Постель, одежда, съестные припасы, рабочие инструменты и жестяная посуда –  все вперемежку лежало кучками на полу. На узлах сидели эмигранты, преимущественно немцы. Одни жевали табак, другие курили трубки, клубы дыма длинными полосами тянулись под низким потолком, застилая свет. По углам плакали дети, но обычный здесь шум затих; туман всех встревожил, наполнив сердца унынием и страхом. Более опытпые пассажиры знали, что он предвещает бурю. Ни для кого, впрочем, уже не было тайной, что надвигается опасность, а может быть, и смерть. Только Вавжон и Марыся ни о чем не догадывались, хотя, когда открывалась дверь, явственно слышался далекий зловещий шум.

Они сидели в глубине трюма, в самом узком месте носовой части. Качка там ощущалась сильнее, а потому попутчики загнали их туда. Старик достал хлеб, который вез еще из деревни, и принялся закусывать, а девушка со скуки заплетала на ночь косы.

Однако необычная тишина, прерываемая только плачем детей, начала ее тревожить.

– Отчего это немцы нынче притихли? –  спросила она.

– Почем я знаю? –  по обыкновению, ответил Вавжон. –  Праздник у них, что ли, какой или еще что...

Вдруг пароход тряхнуло так, словно он вздрогнул пред чем-то страшным; жестяная посуда жалобно звякнула, огонь в лампах вспыхнул и загорелся ярче, послышались испуганные голоса.

– Что случилось? Что случилось?

Но ответа не было. Второй толчок, сильнее прежнего, рванул пароход, его нос внезапно поднялся и так же внезапно опустился; одновременно волна глухо ударила в круглые окна левого борта.

– Буря идет! –  в ужасе прошептала Марыся.

Между тем вокруг парохода что-то зашумело, как лес, по которому внезапно пронесся вихрь, и завыло, как стая волков. Ветер ударил еще и еще раз, накренил пароход, потом закружил его, поднял па гребень вала и бросил в бездну. Судно скрипело, жестяная посуда, узлы, корзины и баулы скользили по полу, перекатываясь из угла в угол. Несколько человек упало на землю; из чьей-то подушки посыпались перья и разлетелись по трюму, стекла в лампах жалобно зазвенели.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю