Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)
Имогена
Надеюсь, что читатель уже вполне понял и оценил по достоинству гениальный план моего симпатичного героя. Золзикевич дал, что называется, шах и мат Репе и его жене. Внести его в рекрутские списки было нетрудно, но это ни к чему бы не привело. А вот подпоить его и устроить так, чтобы он сам подписал условие и взял деньги,– это было дело мудреное, требующее большой ловкости, свидетельствовавшей о том, что в других условиях Золзикевич мог бы играть более значительную роль. Войт, который уже готов был заплатить за сына восемьсот рублей, то есть «выкупить» его чуть не за все свои медяки, принял этот план с величайшей радостью, тем более что Золзикевич, столь же умеренный в своих желаниях, сколь гениальный, взял с него за это всего двадцать пять рублей. Да и то не из жадности, как не из жадности пользовался канцелярскими доходами. Нужно ли говорить, что Золзикевич был вечно в долгу у Сруля, ословицкого портного, который снабжал всю округу костюмами «прямо из Парижа».
Раз вступив на путь признаний, я не могу скрыть и того, почему Золзикевич так заботился о своем костюме. Отчасти происходило это вследствие врожденного эстетического чувства, но была и другая причина: Золзикевич влюбился. Не думайте, однако, что предметом его любви была жена Репы. Она, по собственному его выражению, возбуждала в нем только «аппетит». Нет, он был способен и на более утонченные и возвышенные чувства.
Читательницы, если не читатели, вероятно, уже догадываются, что предметом этих высоких чувств могла быть только панна Ядвига Скорабевская. Нередко, когда на небе восходила серебряная лупа, Золзикевич брал гармонию, которой владел в совершенстве, садился на лавочку перед домом и, поглядывая в сторону усадьбы, пол под меланхолически посапывающий аккомпанемент:
О, сколь ужасны мои страданья,
С утра до ночи я слёзы лью,
Напрасны муки и воздыханья,
Напрасно юность свою гублю.
В поэтической тишине летней ночи голос его летел в сторону усадьбы, и, помолчав, Золзикевич прибавлял:
О, сколь жестоки ко мне вы были!
Навеки жизнь мне вы отравили!
Но если кто-нибудь вздумает упрекать Золзикевича в сентиментальности, я напрямик скажу, что он жестоко ошибается. Слишком трезвым умом обладал этот великий человек, чтобы быть сентиментальным, да и в мечтах его панна Ядвига обычно превращалась в Изабеллу, а сам он в Серрано или Марфория, а там все складывалось прямо как в Испании, то есть он целовал «ее» ножки и т. д. Но как известно, действительность не соответствует мечтам, и даже этот железный человек однажды выдал свои чувства. Случилось это при следующих обстоятельствах. Как-то вечером, проходя мимо усадьбы, писарь заметил на веревке возле дровяного сарая юбки с инициалами «Я. С.» и с короной над ними. Золзикевич догадался, что они принадлежат панне Ядвиге. Посудите сами, мог ли он сдержать свои чувства? И он не выдержал – подошел к одной из юбок и стал ее страстно целовать. Увидев это, дворовая девка Малгоська побежала жаловаться, что «пан писарь сморкается в барышнины юбки». К счастью, однако, ей не поверили, тем более что на юбке не оказалось никаких «вещественных доказательств»,– и чувств его так никто и не узнал.
Надеялся ли он на что-нибудь? Да, он надеялся, но не осуждайте его за это. Всякий раз, когда он шел к Скорабевским, какой-то голос нашептывал ему: «А что, если сегодня панна Ядвига своей ножкой пожмет твою ногу под столом?»
– Гм! Не жаль было бы и лакированных ботинок,– говорил он с великодушием, свойственным всем влюбленным.
Читая романы, издаваемые г. Бреслауэром, он до того ими проникся, что верил в возможность подобных пожатий.
Но кто поймет женщину? Панна Ядвига не только не пожимала ему ногу, но смотрела на него так, как смотрят на забор, кошку, тарелку или еще что-нибудь в этом роде. Сколько он, бедняга, прилагал усилий, чтобы обратить па себя ее внимание! Часто, повязывая непередаваемого цвета галстук или надевая новую пару брюк со сказочными лампасами, он думал: «Теперь-то уж она меня заметит». Сам Сруль, когда принес ему эту новую пару, сказал: «Ну, в таких брюках можно даже, с позволения сказать, и к графине пойти». Но увы! Пригласили его к ним обедать; вошла панна Ядвига, гордая, чистая и неприступная, как королева, прошелестела всеми оборками и оборочками, потом села за стол, взяла своими тоненькими пальчиками ложку, а на него хоть бы взглянула.
«Неужели она не понимает, что это, наконец, стоит больших денег»,– в отчаянии думал Золзикевич.
Однако надежды он не терял. «Получить бы мне местечко помощника ревизора,– думал Золзикевич,– все бы пошло иначе. А там и до ревизора недалеко. Завел бы я экипаж, пару лошадей, и уж тогда-то панна Ядвига, наверное, пожала бы мне хоть руку под столом...» Мечты унесли Золзикевича к самым отдаленным последствиям этого рукопожатия, но уж таких сокровенных тайн его сердца мы раскрывать не будем.
Как богата была натура Золзикевича, можно судить хотя бы по той легкости, с какой в нем уживался «аппетит» к Репихе наряду с идеальным чувством к панне Ядвиге, чувством, поистине соответствующим его аристократическим наклонностям. Правда, Репиха была красавица в полном смысле этого слова; и все же не стал бы этот бараньеголовый донжуан подвергаться стольким неприятностям, если бы его не подстрекало непонятное, достойное наказания упорство этой женщины. Простая баба осмелилась сопротивляться! Кому же? Ему, Золзикевичу. Это казалось ему такой неслыханной дерзостью, что Репиха сразу же приобрела для него заманчивость запретного плода, но вместе с тем он дал слово проучить ее по заслугам. Происшествие с Кручеком окончательно укрепило его в этом намерении. Он понимал, что жертва его будет защищаться, и для того и придумал добровольное соглашение Репы с войтом, чтобы хоть отчасти поставить в зависимость от его милости или немилости как самого Репу, так и его жену.
Репиха, несмотря на свою неудачу в суде, не считала, что псе уже потеряло. На следующий день, в воскресенье, она решила пойти к обедне в Вжецёндзы и там посоветоваться с ксендзом. Их было два: приходский священник, каноник Улановский, до того старый, что у него от старости глаза вылезали из орбит, как у рыбы, а голова качалась во все стороны. Но не его имела в виду Репиха, она решила обратиться за советом к викарию Чижику. Был он человек благочестивый и разумный и мог дать ей добрый совет и утешение. Хотела было она пойти пораньше и поговорить с ним еще до обедни, но так как Репа содержался под арестом и работала она сейчас за двоих, то и опоздала. Пока она прибрала избу, пока задала корм лошади, свиньям и корове, пока приготовила завтрак и снесла его мужу в хлев, солнце поднялось уже высоко, и она убедилась, что к обедне ей не успеть.
Когда она пришла во Вжецёндзы, служба уже началась. Женщины в зеленых казакинах сидели па паперти и второпях надевали башмаки, которые принесли в руках; то же самое сделала и Репиха и поспешила в костел. В это время ксендз Чижик говорил проповедь, а каноник сидел в скуфейке на стуле возле алтаря и, выпучив глаза, тряс, по обыкновению, головой. Ксендз Чижик, неизвестно по какому поводу, говорил о средневековой ереси и объяснял прихожанам, как они должны смотреть на эту ересь и на буллу Ex stercore, ее порицающую. Затем весьма красноречиво и проникновенно предостерегал свою паству, людей простых и, как птицы небесные, убогих, а потому угодных богу, чтобы они не доверяли разным лжемудрецам и вообще людям, ослепленным сатанинской гордыней, которые сеют плевелы вместо пшеницы и за это будут пожинать только грех и слезы. Вскользь упомянул он о Кондильяке, Вольтере, Руссо и Охоровиче, не делая между ними никакого различия, и в заключение перешел к подробному описанию всевозможных неприятностей, каким будут подвергаться грешники па том свете. На Репиху сразу снизошла благодать, хоть она ни слова не поняла из того, что говорил ксендз Чижик. Она только подумала: «Ну, видать, что-то хорошее говорит, раз такой крик поднял, что пот с него градом катится, а народ разохался, будто все как есть сейчас дух испустят». Наконец проповедь окончилась и началась обедня. Ох, и молилась же бедная Репиха, молилась так, как никогда в жизни, и чувствовала, как у нее все легче и легче становится на сердце.
Но вот настала торжественная минута. Белый, как голубь, каноник, держа в трепещущих руках сияющую, как солнце, дароносицу, повернулся к народу, постоял некоторое время с полузакрытыми глазами и опущенной головой, как будто собираясь с духом, и, наконец, запел:
Тайна сия велика есть...
А народ сотней голосов дружно подхватил:
Преклоним колени!..
Грянул гимн так, что стекла задрожали, гудел орган, торжественно звенели колокола, перед костелом гремел барабан, в кадильницах курился голубоватый фимиам. Яркие лучи солнца ударили в цветные стекла, переливаясь радугой в клубах ладана. Среди этого шума, гама, лучей и голосов изредка высоко вверху сверкала дароносица, которую ксендз, благословляя народ, то поднимал, то опускал. И тогда этот белый старичок, окутанный облаком дыма, пронизанного лучами солнца, казался со своей дароносицей каким-то небесным видением, от которого нисходили благодать и покой в сердца всех верующих. Эта благодать и великий покой осенили и скорбящую душу жены Репы.
– Господи Иисусе, тайно пребывающий в пресвятых дарах,– взывала она,– не остави меня, несчастную!
Она плакала, но это были уже не те слезы, которые душили ее у войта, а светлые, легкие, крупные, как калькуттский жемчуг. Она упала ниц перед алтарем, а потом уж и сама не сознавала, что с ней происходит. Ей казалось, что ангелы небесные подняли ее с земли, как листик, и вознесли на небо в обитель вечного блаженства, где не было ни Золзикевича, ни войта, ни рекрутских списков, а везде, куда ни глянешь, сияла заря и в ней престол господень, а вокруг престола в ослепительном свете летали роями ангелочки, точно птички с белыми крылышками.
Долго она лежала так, а когда поднялась, обедня уже кончилась, костел опустел, и дым из кадильницы стлался под потолком; последние богомольцы выходили на паперть, а причетник тушил свечи. Перекрестившись, она пошла поговорить с викарием.
Тем временем ксендз Чижик уже сел обедать, но, когда ему доложили, что его хочет видеть какая-то заплаканная женщина, тотчас же вышел к ней.
Это был еще молодой человек, с бледным, но ясным лицом, у него был белый высокий лоб и мягкая, ласковая улыбка.
– Что тебе, голубушка? – спросил он тихим, но звучным голосом.
Репиха бросилась к нему в ноги и начала рассказывать о своем горе, плача и целуя ему руки. Затем подняла на него с мольбой заплаканные черные глаза и воскликнула:
– Ох, помогите, ваше преподобие, посоветуйте, только на вас я и надеюсь...
– И ты не ошиблась, голубушка, обратись ко мне,– ласково ответил ксендз Чижик,– но я могу посоветовать одно: положись на волю божью. Господь испытует веру в него и порой испытует сурово, как Иова, которому собственные его собаки лизали гноящиеся раны, или как Азария, на которого он ниспослал слепоту. Господь бог ведает, что творит, и награждает истинно верующих. Несчастием, выпавшим на долю твоему мужу, господь покарал его за тяжкий грех – пьянство. А потому благодари господа бога за то, что, покарав его при жизни, он, быть может, отпустит ему грехи после смерти.
Репиха посмотрела на ксендза своими черными глазами, поклонилась ему в ноги и тихо вышла, не проронив ни слова.
Всю дорогу ей казалось, будто что-то сжимает ей горло и душит ее. Ей хотелось плакать, но она не могла.
ГЛАВА VIIИмогена
Под вечер, часов около пяти, па главной улице между избами мелькали голубой зонтик, желтая соломенная шляпа с голубыми лентами и палевое платье с голубой отделкой. Это прогуливалась после обеда панна Ядвига в сопровождении своего кузена Виктора.
Панна была удивительно хороша собой. Волосы у нее были черные, глаза голубые, а цвет лица необыкновенной белизны. Одевалась она очень тщательно, и платья ее всегда были так изящны и свежи, что казалось, от них исходило сияние, и это придавало ей еще больше прелести. Ее стройный, девственный стан как бы парил в воздухе. В одной руке она держала зонтик, а другой придерживала платье, из-под которого виднелся краешек гофрированной белой юбки и прелестные маленькие вояжи, обутые в венгерские башмачки.
Шедший с ней рядом кузен Виктор с чуть пробивающимся пушком вместо бороды и копной кудрявых русых волос был: тоже красив, как картинка.
От них обоих веяло здоровьем, юностью, весельем и счастьем. И на обоих лежал отпечаток той высшей, праздничной жизни, жизни крылатых взлетов, которые уносят не только к внешним благам мира сего, но и в мир мысли, высоких стремлений и высоких идей, а порой и в лучезарньй края золотых мечтаний.
Среди этих изб, деревенских ребятишек и мужиков, во всем этом убогом окружении они казались существами, слетевшими с другой планеты. Приятно было сознавать, что между этой изящной, развитой и поэтической парой и прозаической, серой действительностью полузвериного деревенского быта не существует никакой связи – по крайней мере, связи духовной.
Они шли рядом, беседуя о поэзии и литературе, как и подобает светскому молодому человеку и светской барышне. Встречавшиеся им люди в холщовой одежде, все эти мужики и бабы, наверное бы, не поняли, о чем и даже на каком языке они говорят. Не правда ли, как это приятно сознавать, господа?
В беседе этой блестящей пары не было ни одного слова, которое не повторялось бы уже сотни раз. Они перепархивали с книги на книгу, как мотыльки с цветка на цветок. Но такая беседа не кажется пустой и пошлой, когда она ведется влюбленными и служит основой, по которой любимое существо ткет золотые цветы своих чувств, лишь изредка раскрывая свой внутренний мир, подобно тому как белая роза, распускаясь, раскрывает пламенеющие лепестки, скрытые внутри. К тому же такая беседа, как птица, парит в небесах, витает в духовном мире и устремляется ввысь, как растение, вьющееся по тычине.
Где-то в корчме напивались мужики и в грубых выражениях говорили о грубых предметах, а эта пара словно плыла в иные края па корабле, у которого, как в романсе Гуно:
Руль златой и прекрасный,
А шатер весь атласный,
И жемчуга на весле.
Нужно еще прибавить, что панна Ядвига кружила голову кузену только для практики, а в таких случаях чаще всего говорят о поэзии.
– Читали вы последнюю книгу Ель—ского? – спросил молодой человек.
– Знаете, Виктор,– отвечала панна Ядвига,– я обожаю Ель—ского. – Когда я его читаю, мне кажется, будто я слышу какую-то музыку, и помимо воли мне всегда вспоминается стихотворение Уейского:
Лежу на облаках,
Растаяв в тишине,
И слезы па глазах,
И сладко грезить мне.
Морская гладь вокруг...
Во сне ли, наяву,
Сомкнув ладони рук,
Лечу... плыву...
Ах,– внезапно воскликнула она,– если бы я с ним познакомилась, то, наверно, влюбилась бы в него! Мы, без сомнения, поняли бы друг друга.
– К счастью, он женат,– сухо ответил пан Виктор.
Пана Ядвига склонила головку, сложила ротик в улыбку, отчего на щечках у нее показались ямочки, и, искоса взглянув на него, спросила:
– Почему вы говорите: «к счастью»?
– Я говорю о тех, для кого жизнь потеряла бы тогда всю прелесть,– произнес молодой человек с самым трагическим видом.
– Вы мне слишком много приписываете...
Но пап Виктор уже перешел к лирике.
– Вы ангел...
– Ну... хорошо... Поговорим, однако, о чем-нибудь другом. Так вы не любите Ель—ского?
– Минуту тому назад я возненавидел его.
– Ах, как вы капризны! Вы заслуживаете, чтоб вас побили. Перестаньте дуться и назовите своего любимого поэта.
– Совинский... – мрачно пробормотал Виктор.
– А я попросту его боюсь. Ирония, кровь, пожары... дикие вспышки, бр-р!
– Такие вещи меня ничуть не пугают.
Сказав это, он посмотрел так грозно, что собака, выбежавшая из какой-то избы, поджала хвост и в ужасе попятилась назад.
Незаметно подошли они к дому, в окне которого мелькнули козлиная бородка, вздернутый нос и ярко-зеленый галстук, затем остановились перед хорошеньким домиком, увитым диким виноградом, с окнами, выходящими на пруд.
– Смотрите, какой хорошенький домик! Это единственное поэтическое место во всей Бараньей Голове.
– Что это за дом?
– Раньше тут был приют. Здесь учились читать крестьянские дети, когда их родители работали в поле. Папа специально для этого велел выстроить этот дом.
– А теперь что в нем?
– А теперь в нем стоят бочки с водкой. Понимаете, времена изменились. Теперь мы с нашими крестьянами только соседи. Мы стараемся ничего общего с ними не иметь.
– Гм! – буркнул пан Виктор. – Но, однако...
Но он не договорил, остановившись перед большой лужей, в которой лежало несколько свиней, «справедливо названных так за свою неопрятность». Обходя ее, они очутились возле избы Репы.
У ворот на пне сидела жена Репы, подперев голову руками. Ее бледное лицо, казалось, окаменело от горя, веки покраснели, а потускневшие глаза тупо уставились куда-то вдаль.
Репиха даже не заметила проходившей мимо нее пары, но панна Ядвига, увидев ее, сказала:
– Добрый вечер!
Женщина поднялась и, подойдя ближе, повалилась им в ноги и молча заплакала.
– Что с вами, милая? – спросила панна.
– Ох, ягодка моя золотая, зорька ты моя румяная! Может, сам господь мне тебя послал! Заступись хоть ты за меня, радость ты моя!
И она принялась рассказывать о своей беде, поминутно прерывая рассказ и целуя барышне руки или, вернее, перчатки, которые сразу покрылись пятнами от ее слез. Панна Ядвига совсем растерялась. Ее хорошенькое серьезное личико выражало заметное смущение, с минуту она молчала, не зная, что делать, наконец нерешительно проговорила:
– Чем же я могу вам помочь, моя милая? Enfin! [14]14
В конце концов! (фр.)
[Закрыть] Мне вас очень жаль... Но у меня нет никакой власти... и я ни во что не вмешиваюсь... Правда... Чем я могу вам помочь? Вы лучше пойдите к папе... Может быть, пана... Ну, прощайте.
И панна Ядвига, приподняв свое палевое платье так, что стали видны уже не только башмачки, но и белые в голубую полоску чулочки, пошла дальше вместе со своим кавалером.
– Благослови тебя бог, цветик ты мой ненаглядный,– крикнула ей вслед Репиха.
Эта сцена опечалила панну Ядвигу, и ее спутнику даже показалось, что у нее блеснули слезы па глазах.
Стараясь отвлечь ее от печальных мыслей, молодой человек заговорил о Крашевском и о других, менее крупных, рыбах литературного моря; разговор постепенно оживился, и вскоре они оба совершенно забыли об этой неприятной истории.
«Пойти в усадьбу? – раздумывала между тем Репиха. – Да, туда-то мне сразу и надо было идти! Куда же идти, где искать спасенья, если не в усадьбе?! Вот ведь глупая баба!»
ГЛАВА VIIIИмогена
В господском доме была веранда, увитая диким виноградом, с видом во двор и на тополевую аллею. На этой веранде господа летом после обеда пили кофе. По обыкновению, все собрались там и теперь, в том числе ксендз Улановский, викарий Чижик и акцизный ревизор Столбицкий. Пан Скорабевский, мужчина в меру полный и в меру красивый, с длинными усами, сидел на стуле и курил трубку; пани Скорабевская наливала чай, а ревизор, человек скептического ума, потешался над старым священником.
– А вот расскажите-ка нам, ваше преподобие, об этой славной битве,– говорит ревизор.
– Что? – спрашивает старик, приложив руку к уху.
– О битве,– уже громче повторяет ревизор.
– А... о битве... – протянул ксендз и, задумчиво поглядывая вверх, что-то прошептал, как бы собираясь с мыслями. Ревизор уже заранее приготовился смеяться, а все остальные молча ждали рассказа, хотя уже слышали его сотни раз, так как постоянно вызывали на него старика.
– Что же,– начинает Улановский,– был я тогда викарием, а приходским священником был ксендз Гладыш. Хорошо, говорю: ксендз Гладыш. Тот самый, что перестроил ризницу, царствие ему небесное! Только что кончилась поздняя обедня, я окликаю его. «Что?» – спрашивает он. «Да вот мне кажется, так это не пройдет». – «Да и мне кажется, отвечает, что так это не пройдет». Вдруг смотрим: из-за ветряной мельницы показались войска – кто на лошадях, кто пешком, тут знамена, там пушки... Я сейчас и подумал: «Ого!» А тут уж валят и с другой стороны. «Овцы, что ли?» – думаю. А это не овцы, а кавалерия. Как только эти увидели тех, так сразу же: «Стой!» Вдруг как выскочит из лесу кавалерия, эти сейчас вправо, те влево, эти тоже влево, те – за ними. Видят, плохо дело! Тогда и эти тоже на них! Да как начали стрелять, а тут вдруг из-за горы что-то блеснуло. «Видите?» – спрашиваю Гладыша. «Вижу»,– отвечает, а там уж пошли палить из пушек, из ружей... Эти – к реке, а те не пускают, этот того, а тот этого. То те берут верх, то эти. Шум, гам, дым, а там и в штыки. Только показалось мне, будто эти стали сдавать. Я и говорю ксендзу Гладышу: «А ведь те побеждают». А он отвечает: «И мне кажется, что побеждают». Не успел я сказать, как эти пустились бежать, те за ними, и давай топить, да убивать, да брать в плен... Ну, думаю, конец... Нет, куда там! Вот именно, говорю, ну...
Старичок махнул рукой и, удобнее усевшись в кресле, впал в глубокую задумчивость, только голова его тряслась сильнее обыкновенного да глаза еще больше выкатились из орбит.
Ревизор смеялся до слез.
– Ваше преподобие, кто же с кем дрался, где и когда? – спросил он.
Каноник опять приложил руку к уху:
– А?
– Ох! Не могу, ведь как насмешил!– кричал ревизор, обращаясь к Скорабевскому.
– Не угодно ли сигару?
– А может быть, кофе?
– Ох! Нет, не могу, вот насмешил!
Смеялись из вежливости и почтения к ревизору и Скорабевские, хотя вынуждены были слушать этот рассказ слово в слово каждое воскресенье. Тем не менее все весело смеялись, как вдруг внизу послышался чей-то тихий, боязливый голос...
– Слава Иисусу...
Скорабевский поднялся н, подойдя к ступенькам, спросил:
– Кто там?
– Это я, Репиха.
– Чего тебе?
Репиха поклонилась настолько низко, насколько возможно было кланяться с ребенком на руках.
– К вашей милости пришла, пожалейте вы нас, сирот, не дайте в обиду!
– Оставьте вы меня хоть в воскресенье в покое! – прервал ее Скорабевский таким тоном, как будто она каждый день приставала к нему с просьбами. – Ты же видишь, что у меня гости; бросать мне их, что ли, ради тебя!
– Я подоЖду...
– Ну, и жди... не разорваться я«е мне!
С этими словами Скорабевский втиснул свою тушу обратно на веранду, а Репиха смиренно пошла к садовой ограде и стала терпеливо ждать. Но ждать ей пришлось долго. Господа были заняты разговором, и до нее то и дело доносился веселый смех, который до боли сжимал ее сердце; ей, бедной, было совсем не до смеха. Но потом вернулась с прогулки панна Ядвига со своим кузеном, а потом все ушли в комнаты. Солнце уже склонялось к западу. Наконец па веранду вышел казачок Ясек, которого Скорабевский называл «Такой-сякой», и начал накрывать стол к чаю. Он переменил скатерть и расставил чашки, со звоном опуская в них ложечки. А Репиха все ждала и ждала. Она уже подумывала, не пойти ли ей пока домой и вернуться попозже, но боялась опоздать и, сев под забором, стала кормить ребенка. Ребенок насосался и уснул, но спал беспокойно: ему уже с утра нездоровилось. Да и Репиху тоже бросало то в жар, то в холод, и ломило все тело, но она ни на что не обращала внимания и терпеливо ждала. Наконец совсем стемнело, на небе взошла луна. Стол был накрыт, на веранде горели лампы, а господа все еще не выходили к чаю, так как барышня играла на рояле. Репиха стала про себя читать молитву ангелу-хранителю, а потом размечталась о том, как их спасет пан Скорабевский. Как он это сделает, она, конечно, не знала, но была уверена, что такой пан, как он, знаком и с комиссаром, и с начальником, а потому стоит ему только рассказать про все их беды, и – даст бог – все уладится. Если бы далее Золзикевич или войт вздумал ему противиться, уж пан-то нашел бы па них управу. «Всегда он был добрый и к людям жалостливый, так авось и меня так не оставит»,– думала она. И она не ошибалась. Скорабевский действительно был добрый человек. Потом она вспомнила, что к ее мужу он был особенно милостив и, наконец, что ее покойница мать выкормила панну Ядвигу. Все эти мысли подействовали па нее успокоительно, и она приободрилась. «Пусть же люди говорят, что хотят,– думалось ей,– а как беда случится, куда же, как не в усадьбу?» То, что ей пришлось ждать уж несколько часов, казалось ей настолько естественным, что она даже не задумывалась об этом. Между тем господа вышли на веранду. Сквозь листву она видела, как барышня из серебряного чайника разливала чай, или, как говорила ее покойная мать, «этакую воду пахучую, от которой весь рот пропахнет». Потом все пили чай, разговаривали и весело смеялись.. Тогда только Репихе пришло в голову, что в «господском сословии всегда счастливее живут, чем в простом», и, неизвестно почему, слезы опять потекли по ее щекам. Однако горечь эта скоро сменилась другим чувством: Такой-сякой стал подавать на стол одно за другим дымящиеся блюда, и Репиха вспомнила, что она голодна, потому что за обедом она ничего не могла взять в рот, а утром выпила только немного молока.
«Хоть бы косточки мне дали обглодать»,– подумала она. Стоило только попросить, так не только дали бы ей косточки, но и накормили бы досыта – она это знала, но боялась беспокоить господ при гостях, чтобы барин не рассердился.
Наконец кончился и ужин. Ревизор сразу же уехал, а полчаса спустя п оба ксендза уселись в помещичью бричку. Репиха видела, как помещик подсадил каноника, и решила, что теперь самое удобное время подойти к нему.
Экипаж тронулся, барин вслед крикнул кучеру: «Посмей только вывернуть на плотине, я тебе выверну!» – потом поглядел на небо, как бы желая узнать, какова будет завтра погода, и, заметив белевшую в темноте рубаху Репихи, спросил:
– Кто там?
– Это я, Репиха.
– А, это ты? Ну, говори скорей, что тебе нужно: уж поздно.
Репиха опять рассказала все с начала до конца.
Скорабевский молча слушал, попыхивая трубкой, н наконец сказал:
– Дорогие мои, помог бы я вам с удовольствием, если бы не дал себе слова не вмешиваться в волостные дела. Раньше, конечно, было дело другое... а теперь – ни вы ко мне, ни я к вам... Теперь вы мои соседи – и баста!
– Да, я знаю,– дрожащим голосом ответила Репиха,– а все думала, может, пожалеете вы нас... – И голос ее оборвался.
– Все это очень хорошо,– сказал Скорабевский. – Но что же я могу сделать? Слова своего я из-за вас не нарушу, да и к начальнику ради вас не стану обращаться. Он уж и так жалуется, что я его постоянно беспокою своими делами. Что я хотел сказать? Опять вам повторяю, что ничего теперь у нас с вами нет общего. У вас есть волостной суд, а если там вам не помогут, то к начальнику вам дорога так же хорошо известна, как и мне. Вы теперь там даже больше значите, чем я. Это вам не прежнее время, голубушка. Ну! Ступай с богом.
– Спасибо и на этом,– чуть слышно проговорила Репиха, кланяясь барину в ноги.