Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)
Ганс осторожно вытащил гвозди, и жестяная вывеска загремела, падая на землю. Потом он слез, оторвал рамку, а жестяной лист свернул в трубку и принялся передвигать лестницу на место.
Мисс Нейман не сводила с пего глаз. Ночь была, тихая, теплая...
– Мистер Ганс! – неожиданно прошептала девушка.
– А, вы не спите? – так же тихо отозвался Ганс.
– Нет. Добрый вечер!
– Добрый вечер, мисс!
– Что это вы делаете?
– Да мартышку снимаю.
– Вот за это спасибо, мистер Ганс!
Минута молчания.
– Мистер Ганс! – зашелестел снова девичий голос из окна.
– Что, мисс Лора?
– Нам надо столковаться насчет развода.
– Надо, надо, мисс Лора.
– Завтра?
– Ну, хотя бы завтра.
Снова пауза. Месяц смеется на небе, собаки затихли, не лают.
– Мистер Ганс!
– Что, мисс Лора?
– Ведь мне же необходимо развестись поскорее...
Это было сказано меланхолическим тоном.
– Мне тоже, мисс Лора!
Голос Ганса звучал уныло.
– Вы сами понимаете, этого нельзя откладывать...
– Да, лучше не откладывать.
– И чем скорее мы с вами все обсудим, тем лучше.
– Можно бы и сейчас...
– Если вы позволите...
– Так приходите сюда, ко мне!
– Хорошо, вот только оденусь.
– Не -нужно, к чему эти церемонии?..
Дверь внизу отворилась, Ганс исчез в темноте, но через минуту он был уже в теплой и уютной девичьей спаленке. Мисс Лора в белом пеньюаре была восхитительна.
– Слушаю вас, мисс,– сказал Ганс дрогнувшим голосом, звучавшим удивительно мягко.
– Видите ли... я очень хотела бы развестись, но... Ах, боюсь, как бы нас кто-нибудь не увидел с улицы...
– Да ведь здесь темно,– возразил Ганс.
– Ах да, правда...
Затем: началось совещание о разводе... Но это уже выходит за рамки моего рассказа.
В Страк-Ойл-Сити снова воцарилось спокойствие.
1877
В ПРЕРИЯХ
Рассказ капитана Р.
В бытность мою в Калифорнии собрался я однажды с моим приятелем, славным и храбрым капитаном Р., навестить нашего родственника И., живущего в пустынных горах Санта-Лючия. Дома мы его не застали и просидели дней, пять в глухом: ущелье, в обществе старого слуги-индейца, который: в отсутствие хозяина смотрел за пчельником и ангорскими козами. Приноравливаясь к местным обычаям, я спал большую часть дня, а по ночам, сидя у костра из сухого «чамизала», слушал рассказы капитана о его удивительных приключениях, возможных только в американских пустынях.
Эти часы были, для меня восхитительны. Ночи – настоящие калифорнийские – тихие, теплые, звездные; костер весело пылает, и его отблеск освещает мощную и: статную благородную фигуру старого воина-пионера. А он, глядя на звезды, напрягает память и ищет в ней события прошлого, дорогие имена и образы, навевающие при одном воспоминании тихую грусть на его чело.
Один из этих рассказов я передам так, как его слышал, ничего не изменяя, и надеюсь, что читатель выслушает его с таким же интересом, с каким слушал я.
I
Прибыв в Америку в сентябре 1849 года, рассказывал капитан, я очутился в Новом Орлеане, тогда еще наполовину французском городе. Оттуда я направился па большую сахарную плантацию в верховьях Миссисипи, где нашел работу и хорошее вознаграждение. Но в те времена я был молод и предприимчив, мне скучно было сидеть на одном месте и заниматься канцелярской работой; и вот я вскоре оставил жизнь на плантации, сменив ее на жизнь в лесах. Несколько лет я провел с моими товарищами среди луизианских озер, крокодилов, змей и москитов. Мы промышляли охотой и рыбной ловлей, а время от времени сплавляли большие партии леса по реке до Орлеана, где нам платили за пего немалые деньги. Наши экспедиции часто достигали весьма отдаленных краев. Мы спускались до Кровавого Арканзаса, который и теперь еще мало заселен, а тогда и вовсе был пустынным. Такая жизнь, полная труда и опасностей, кровавых стычек с пиратами на Миссисипи и с индейцами, которыми были еще полны Луизиана, Арканзас и Теннесси, закалила мою от природы недюжинную силу и здоровье. Кроме того, она дала мне опыт степной жизни, так что я научился читать в великой книге прерий не хуже любого краснокожего воина. И когда в Калифорнии обнаружили золото и большие партии эмигрантов стали почти ежедневно туда уходить из Бостона, Нью-Йорка, Филадельфии и других городов Востока, одна из таких партий, зная мою опытность, пригласила меня в качестве начальника, или, как говорят у нас, капитана.
Согласился я охотно: о Калифорнии тогда рассказывали чудеса, я же издавна носился с проектом поездки на далекий Запад. При этом я вполне отдавал себе отчет в опасности этого предприятия. Нынче расстояние от Нью-Йорка до Сан-Франциско можно одолеть по железной дороге за неделю, а настоящая пустыня начинается только от Омахи; тогда же все было совсем иначе. Всех этих городов и селений, рассыпанных теперь густо, как мак, между Нью-Йорком и Чикаго, еще и в помине не было. А сам Чикаго, выросший потом, как гриб после дождя, был еще тогда жалким, неизвестным рыбацким поселком, и вы не нашли бы его ни на одной карте.
Итак, нам предстояло двигаться с повозками, людьми и мулами по совершенно диким краям, заселенным грозными племенами индейцев – Воронов, Черноногих, Поуни, Сиу и Арикаров. Нечего было и думать о том, чтобы от их глаз могло скрыться движение стольких людей, ибо эти подвижные, как песок, племена не имеют постоянного местопребывания, а, по обычаю всех охотников, кружат по степному простору, преследуя стада буйволов и антилоп. Так что нам предстояли немалые трудности, но тот, кто отправляется на далекий Запад, долями быть к ним готов и даже к тому, что придется не раз рисковать головой. Больше всего прочего меня заботила ответственность, которую я брал на себя, по дело было уже решено, и мне оставалось лишь заняться приготовлениями к пути, которые продолжались более двух месяцев, ибо надо было выписать повозки из Пенсильвании и Питтсбурга, закупить мулов, лошадей, оружие и большие запасы продовольствия. К концу зимы все было готово.
Я хотел выступить так, чтобы большие прерии между Миссисипи и Скалистыми горами пересечь весной, ибо я знал, что летом из-за жры, царящей на этих открытых пространствах, люди болеют многими болезнями. По этой же причине я решил вести отряд не по южной дороге, на Сен-Луи, а через Айову, Небраску и Северный Колорадо. Этот путь был более опасен в отношении индейцев, по зато, без сомнения, менее вреден для здоровья. Мое намерение вызвало вначале недовольство среди людей моего отряда. Но когда я заявил, что если они не хотят подчиниться мне, то пусть ищут другого капитана, они, недолго поразмыслив, согласились со мной.
С первым дуновением весны мы двинулись в путь. Сразу же начались для меня трудные дни, особенно пока люди не освоились со мной и с условиями. Моя личность внушала им доверие, так как авантюрные походы в Арканзас создали мне некоторую славу у непоседливого пограничного населения, и имя Big Half (Большой Ральф), под которым я был известен в степях, не раз звучало в ушах большинства моих людей. Но все же капитан, или начальник, часто оказывался по самой природе вещей в весьма затруднительном положении, имея дело с переселенцами. В мои обязанности входило выбирать место для ночного привала, заботиться об экспедиции днем, следить за караваном повозок, растягивающихся по степи иногда на целую милю, назначать охрану во время движения и стоянок и разрешать садиться на повозки группам, по очереди отправляющимся отдыхать.
Американцам, правда, в высшей степени присущ дух дисциплины, но из-за трудностей похода энергия у человека слабеет, недовольство охватывает даже самых стойких, и тогда уже никому не хочется, проскакав день на коне, ночью идти в охрану,– наоборот, всякий рад увильнуть, когда подходит его очередь, и лежать целыми днями на повозке. Притом, имея дело с янки, капитан должен сочетать дисциплину с известной приятельской фамильярностью, а это весьма нелегко. Случалось, что во время похода и в часы ночных стоянок я полностью господствовал над волей каждого из моих спутников, но в часы дневного отдыха на фермах и в поселках, вначале попадавшихся нам по дороге, моя роль командира оканчивалась. Каждый тогда был сам себе хозяин, и мне не раз приходилось ломать сопротивление дерзких авантюристов.
Однако на многочисленных «рингах» неоднократно выяснялось, что мой мазовецкий кулак сильнее американских, и после этого мой авторитет настолько вырос, что впоследствии у меня уже не бывало каких-либо стычек. Впрочем, американский характер я знал насквозь и знал, как с ним обходиться, а стойкость и бодрость во мне поддерживала к тому же пара небесно-голубых глаз, поглядывавших на меня с особым интересом из-под холщового навеса повозки. Эти глаза и лоб, обрамленный пышными золотистыми волосами, принадлежали молодой девушке по имени Лилиан Морис, родом из города Бостон, штат Массачусетс. То было нежное, гибкое создание с тонкими чертами грустного и почти детского лица.
Грусть у такой молодой девушки поразила меня в самом начале путешествия, но обязанности капитана вскоре отвлекли мою мысль и внимание в другую сторону. В первые недели, помимо обычного ежедневного «Good morning!», мы едва ли обменялись двумя-тремя словами. Однако молодость Лилиан и ее одиночество – ведь во всем караване у нее не было ни одного родственника – вызывали во мне сочувствие, и я оказал бедной девушке несколько мелких услуг. Ограждать ее от назойливости молодых людей, путешествовавших с нами, своим авторитетом начальника и кулаком мне не было никакой нужды. Среди американцев самая молодая женщина может рассчитывать если не на преувеличенную любезность, которой отличаются французы, то, по крайней мере, па полную безопасность. Однако, приняв во внимание слабое здоровье Лилиан, я поместил ее в самой удобной повозке, которой правил весьма опытный возчик Смит. Я сам устлал ей сиденье, чтобы ночью она могла спать на нем с удобством, и, наконец, отдал в ее распоряжение одну из теплых буйволовых шкур, бывших у меня в запасе. Хотя услуги эти были незначительны, Лилиан, по-видимому, почувствовала за них живую признательность и не упускала ни одного случая, когда могла мне ее выказать. Видно было, что она была очень кротким и робким созданием. Две женщины – тетушка Гроссвенор и тетушка Аткинс, ехавшие с ней на одной повозке, вскоре чрезвычайно ее полюбили за мягкий нрав, а прозвище Little Bird (Маленькая Птичка), которое они ей дали, вскоре стало именем, известным во всем обозе.
Однако между мной и Маленькой Птичкой не было ни малейшего сближения до тех пор, пока я не подметил, что голубые и почти ангельские глаза этого ребенка обращаются ко мне с какой-то особой симпатией и упорным интересом. Можно было это объяснить тем, что из всех людей отряда один я немного знал толк в светском обращении, и Лилиан, у которой также чувствовалось хорошее воспитание, видела во мне человека, более близкого ей, чем другие спутники. Но тогда я объяснял себе это несколько иначе, и ее интерес ко мне льстил моему тщеславию. Тщеславие же привело к тому, что и я стал более внимателен к Лилиан и начал чаще заглядывать ей в глаза. Вскоре я уже сам не мог понять, как это случилось, что я раньше не обращал почти никакого внимания на такое прелестное существо, способное внушить нежные чувства всякому человеку с сердцем. С тех пор мне полюбилось гарцевать на коне возле ее повозки. Во время дневного зноя, изрядно докучавшего нам в полуденные часы,– хотя еще стояла ранняя весна,– когда мулы лениво тащились, а караван так растягивался по степи, что, стоя у головной повозки, едва можно было разглядеть последнюю, я часто проносился верхом из конца в конец, без нужды гоняя коня только ради того, чтобы мельком взглянуть на эту светлую головку и эти глаза, не выходившие у меня из ума. Сперва Лилиан больше занимала мое воображение, чем сердце, но и тогда мысль, что среди этих чужих людей я не совсем одинок, что есть душа, сочувствующая мне, хоть немного интересующаяся мною, вселяла в меня отраду. Возможно, это было уже не тщеславие, а человеческая потребность в том, чтобы ум и сердце не распылять на такие неопределенные и необозримые предметы, как леса и степи, чтобы сосредоточить всю душу на одном живом и любимом существе и, вместо того чтобы теряться в каких-то далях и бесконечностях, найти себя в одном родном сердце.
Я почувствовал себя менее одиноким, и все путешествие приобрело для меня новую, дотоле неведомую прелесть. Прежде, когда караван растягивался, как уже сказано, по степи и последние упряжки исчезали из виду, я усматривал в этом лишь недостаток осторожности и беспорядок, за что сильно сердился. Теперь же, когда я останавливался на какой-либо возвышенности, вид этих белых и полосатых фургонов, освещенных солнцем и плывущих подобно кораблям в море трав, вид вооруженных всадников, разбросанных в живописном беспорядке подле вереницы повозок, наполнял мою душу восторгом и блаженством. Сам не знаю, откуда возникали у меня такие сравнения, но мне казалось, что это какой-то библейский караван, который я, как некий патриарх, веду в землю обетованную. Колокольчики на упряжках мулов и напевное «Get up!» возчиков, как музыка, вторили моим мыслям, стремившимся из переполненного сердца.
Однако мы с Лилиан ограничивались немой беседой взоров, так как меня стесняло присутствие женщин, ехавших вместе с ней. Вдобавок с того времени, как я заметил, что между нами уже есть что-то, чего я сам еще не умел назвать, хотя чувствовал, что оно есть, меня охватила какая-то странная робость. Но я удвоил свою заботливость о женщинах и часто, заглядывая внутрь повозки, осведомлялся о здоровье тетушки Аткинс и тетушки Гроссвенор, чтобы таким образом оправдать и уравновесить заботу, которой я окружил Лилиан. Она же прекрасно понимала мою политику, и это составляло как бы нашу тайну, скрытую от окружающих.
Но вскоре мне уже стало недостаточно взглядов, беглого обмена словами и нежных забот. Эта девушка со светлыми волосами и ласковым взглядом влекла меня к себе с неопреодолимой силой. Я думал о ней целыми днями и даже по ночам. Когда, измученный объездом дозоров b охрипший от выкрикивания «All's right» [21]21
Все в порядке! (англ.)
[Закрыть], я взбирался наконец на повозку и, завернувшись в буйволову шкуру, закрывал глаза, чтобы заснуть, мне казалось, что комары и москиты, жужжащие вокруг меня, беспрестанно поют мне имя: «Лилиан, Лилиан, Лилиан!» Ее образ был со мной в моих снах; когда я пробуждался, первая моя мысль летела к ней, словно ласточка. И все же – странная вещь! – я не сразу заметил, что прелесть, какую приобрел для меня весь мир, и душевная радость, окрашивающая все вокруг в радужные цвета, что мысли, летящие вслед за повозкой,– что все это не дружба и не привязанность к сиротке, но гораздо более сильное чувство, от которого нет защиты никому, чей час настал.
Возможно, я заметил бы это раньше, но нежный характер Лилиан покорял не одного меня, а всех: вот я и думал, что нахожусь под очарованием этой девушки не больше, чем другие. Все любили ее, как родное дитя, доказательства тому ежедневно были перед моими глазами. Ее товарки были женщинами простыми и довольно сварливыми, но я не раз видел, как тетушка Аткинс, настоящий Ирод в юбке, расчесывая по утрам волосы Лилиан, целовала ее с материнской сердечностью, меж тем как миссис Гроссвенор сжимала в своих ладонях руки девушки, иззябшие за ночь. Мужчины также окружали ее заботами и вниманием. Был в караване некий Генри Симпсон, молодой искатель приключений из Канзаса, бесстрашный стрелок, по сути хороший парень, но настолько самоуверенный, дерзкий и неотесанный, что в первый же месяц я был вынужден дважды ого поколотить, чтобы он знал, что тут есть кое-кто, у кого кулаки посильнее, чем у него, и старший по положению. Так вот надо было видеть этого Генри, беседующего с Лилиан: он, ни во что не ставящий самого президента Соединенных Штатов, вдруг терял весь апломб и смелость и, снимая шапку, то и дело повторял: «I beg your pardon, miss Moris!» [22]22
Прошу прощения, мисс Морис! (англ.)
[Закрыть] Вид у него был как у волкодава па цепи, но было ясно, что этот волкодав готов повиноваться каждому мановению крошечной полудетской ручки. На привалах Генри также старался быть подле Лилиан, чтобы оказывать ей разные мелкие услуги. Он разводил костер, выбирал ей защищенное от дыма место, предварительно устлав его мхом и попонами, откладывал для нее лучшие куски дичи. И все это он делал с какой-то робкой заботливостью, которой от него трудно было ожидать, вызывавшей, однако, во мне неприязнь, весьма похожую на ревность.
Но я мог только сердиться, не больше. Генри, пока не приходила ему очередь быть в дозоре, мог распоряжаться своим временем, как ему угодно, а это значило – быть близ Лилиан. Между тем мое дежурство не кончалось никогда. В пути повозки тащились одна за другой, часто на большом расстоянии; но с того дня, как мы вступили в пустынные земли, я, как это делается в прериях, размещал фургоны на полуденный привал в одну поперечную линию так тесно, чтобы между колесами едва мог протиснуться человек. Трудно себе представить, сколько усилий и хлопот мне стоило выстроить такую линию, удобную для обороны. Мулы, животные от природы дикие и непослушные, вместо того чтобы становиться в ряд, упирались па месте, не хотели сходить в сторону от проторенной дороги и при этом кусались, визжали и лягали друг друга; повозки на крутых поворотах часто опрокидывались, а чтобы поднять эти дома из дерева и холста, надо было затратить немало времени; визг мулов, ругань возчиков, бренчанье бубенцов и лай собак, следующих за нами, создавали адский шум. Когда мне удавалось кое-как привести все в порядок, я должен был еще следить, как распрягают животных, и присматривать за теми людьми, чья очередь была гнать их на пастбище и водопой. Л меж тем к табору стягивались со всех сторон люди, отправившиеся во время похода в степь поохотиться, все собирались и располагались у костров. А я едва урывал время поесть и отдохнуть.
Но, пожалуй, вдвое больше работы было тогда, когда после привала мы пускались в путь; запрягание мулов сопровождалось криками и суматохой еще больше, чем распрягание. Каждый возчик старался опередить других, чтобы потом не пришлось их объезжать стороной, нередко по плохому грунту; начинались ссоры, споры, проклятия, и происходила досадная задержка в пути. За всем этим надо было следить, а в походе – ехать впереди вместе с проводниками, чтобы осматривать окрестности и своевременно выбирать места защищенные, снабженные водой и вообще пригодные для ночлега. Часто проклинал я свои обязанности капитана, хотя, с другой стороны, меня наполняла гордостью мысль, что на всем этом бесконечном просторе я – первый перед прерией, первых! перед людьми, первый перед Лилиан и что судьба всех этих существ, бредущих с возами по прериям, в моих руках.
II
Однажды, переправившись через Миссисипи, мы остановились на ночлег у реки Сидар, берега которой поросли хлопковым деревом, обеспечившим нас топливом на всю ночь. Проводив отряд с топорами в чащу, я, возвращаясь в лагерь, издали заметил, что наши люди, пользуясь хорошей погодой, тихим и теплым днем, разбрелись по степи. Было еще очень рано, так как обычно мы останавливались на ночевку уже часов в пять вечера, чтобы назавтра двинуться дальше с первым проблеском дня. Вскоре я встретил мисс Морис. Я тотчас спешился и, взяв коня в повод, приблизился к ней, счастливый, что могу хоть немного побыть с ней наедине. Я стал расспрашивать, какая причина побудила ее, такую молодую, отправиться одной в этот путь, истощающий силы самых здоровых мужчин.
– Я никогда бы не согласился,– сказал я,– принять вас в наш караван, но в первые дни я полагал, что вы дочь тетушки Аткинс, а теперь уж поздно возвращаться обратно. Но хватит ли у вас сил, дорогое дитя? Ведь вы должны быть готовы к тому, что дальнейший путь будет не таким легким, как до сих пор.
– Сэр! – ответила она, подымая свои голубые печальные глаза. – Я знаю это, но должна ехать и почти счастлива, что отступать уже нельзя. Мой отец находится в Калифорнии, и из письма, обошедшего мыс Горн, я узнала, что вот уже несколько месяцев он болен лихорадкой и лежит в Сакраменто. Бедный отец! Он привык к удобствам и к моим заботам – и лишь ради меня он уехал в Калифорнию. Не знаю, застану ли еще его в живых, но чувствую, что, отправляясь к нему, я только выполняю дочерний долг.
На эти слова нечего было возразить, да и все доводы, которые я мог бы привести против этого решения, были бы неуместны. Поэтому я только стал расспрашивать Лилиан подробнее о ее отце. Она рассказывала очень охотно. Я узнал, что мистер Морис был «Judge of the supreme court», то есть судьей верховного суща в Бостоне. Затем, потеряв состояние, он отправился на недавно открытые калифорнийские прииски, где надеялся восстановить утраченное богатство и вернуть дочери, которую любил больше жизни, ее прежнее положение в обществе. Но там он заболел лихорадкой в гнилой долине Сакраменто и, ожидая смерти, прислал Лилиан последнее благословение. Тотчас же, собрав все средства, оставленные ей отцом, она решила ехать к нему. Вначале она собиралась отправиться морем, по случайное знакомство с тетушкой Аткинс, за два дня до отправления в путь нашего каравана, изменило ее решение. А тетушка Аткинс была родом из Теннесси и наслушалась тех рассказов, которые мои приятели с берегов Миссисипи передавали всем и каждому о моих дерзких, походах в пресловутый
Арканзас, о моей опытности в путешествиях по прериям, а также о заботе, которой я окружал слабых (что я считал своим прямым долгом). Она-то и обрисовала меня перед Лилиан в таких красках, что, недолго думая, девушка присоединилась к каравану, выступавшему под моим начальством. Именно этим преувеличенным рассказам тетушки Аткинс, которая не преминула добавить, что я настоящий «knight», то есть прирожденный рыцарь, и следовало приписать интерес мисс Морис к моей персоне.
– Милое, нежное дитя! – сказал я, когда она кончила свой рассказ. – Можешь быть уверена, что никто здесь не причинит тебе зла и что в заботе о тебе недостатка не будет; что нее до твоего отца, то Калифорния – это самый здоровый край на свете, и от калифорнийской лихорадки никто не умирает. Во всяком случае, пока я жив, ты не будешь одинока, и да благословит господь твое милое личико!
– Благодарю вас, капитан! – ответила она растроганно, и мы пошли дальше, только сердце мое забилось сильней.
Беседа наша все более оживлялась, и никто из нас не предвидел, что через мгновение настроение наше внезапно омрачится.
– Но ведь все здесь к вам относятся хорошо, мисс Морис? – спросил я, не предполагая, что именно этот вопрос станет причиной недоразумения.
– О да! – ответила она. – Все! И тетушка Аткинс, и тетушка Гроссвенор, и Генри Симпсон – он тоже очень добрый.
Это упоминание о Симпсоне вдруг причинило мне боль, как укус змеи.
– Генри – погонщик мулов,– сухо ответил я,– и должен смотреть за повозками.
Но Лилиан, занятая течением собственных мыслей, не заметила перемены в моем голосе и продолжала, как бы разговаривая с собой:
– У него честное сердце, и я буду благодарна ему всю жизнь.
– Мисс! – прервал я ее тогда, крайне задетый этими словами. – Вы можете даже отдать ему свою руку, однако я удивлен, что вы избрали именно меня поверенным своих чувств.
Когда я сказал это, она с удивлением взглянула на меня, но ничего не ответила, и мы продолжали идти рядом в неловком молчании. Я не знал, что ей сказать, сердце мое было полно горечи и досады на нее и на себя самого. Я чувствовал, что ревность к Симпсону мною целиком завладела, и я не мог ей воспротивиться. Ситуация показалась мне настолько невыносимой, что внезапно я сказал Лилиан коротко и сухо:
– Спокойной ночи, мисс!
– Спокойной ночи! – тихо ответила она, отвернув лицо, чтобы скрыть две слезы, катившиеся по ее щекам.
Я сел па коня и снова направился в ту сторону, откуда доносился звук топоров и где Генри Симпсон вместе с другими рубил хлопковые деревья. Но через мгновение меня охватила безмерная жалость. Мне казалось, будто эти две слезы упали на мое сердце. Я поворотил коня и вмиг снова оказался подле нее. Соскочив с седла, я преградил ей путь.
– Отчего вы плачете, Лилиан? – спросил я.
– О сэр! – ответила опа. – Я знаю, что вы из знатного рода, мне это рассказала тетушка Аткинс. Но вы были так добры ко мне...
Она старалась не плакать, но не могла сдержаться, не могла договорить, так душили ее слезы. Бедняжка! Она чувствовала себя оскорбленной до глубины своей опечаленной души моим ответом, ибо видела в нем какую-то аристократическую надменность, а мне и не снился никакой аристократизм – я попросту ревновал, и теперь, когда я видел, как она опечалена, мне хотелось схватить себя за шиворот и поколотить. Я взял ее за руку и быстро заговорил:
– Лилиан, Лилиан! Ты меня не поняла. Бог свидетель, что не гордость говорила во мне. Гляди! Кроме этих двух рук, у меня больше ничего нет на свете. Что мне вся эта генеалогия! Мне стало больно по другой причине, и я хотел: уйти, но не мог перенести твоих слез. И клянусь тебе также в том, что причина, о которой я говорю, терзает меня больше, чем тебя. Ты для меня не безразлична, Лилиан! О, вовсе нет! Ведь иначе мне было бы все равно, что ты думаешь о Генри. Он честный парень, но не в этом дело. Видишь, как меня огорчают твои слезы? Так прости меня так же искрение, как я прошу о прощении.
С этими словами я прижал ее руку к своим губам, и это высшее доказательство почтения, а такке искренность, звучавшая в моей просьбе, немного успокоили девушку. Она не сразу перестала плакать, но то уже были другие слезы – сквозь них, как луч среди мрака, проглядывала улыбка. Мне тоже что-то сдавило горло, и я не мог сдержать волнения. Невыразимая нежность заполнила мое сердце. Мы снова шли молча, но нам было хорошо и сладостно. Тем временем солнце склонялось к закату, погода стояла великолепная, а в темнеющем: воздухе было еще столько света, что вся степь, и далекие заросли, и повозки в нашем лагере, и вереницы диких гусей, тянущиеся на север, казались золотыми и розовыми. Ни одно дуновение ветра не шевелило траву; издалека доносился шум водопадов, образованных в этом месте рекою Сидар, и ржание лошадей со стороны лагеря. Этот чарующий вечер, девственный край, присутствие Лилиан рядом со мной – все настраивало меня как-то так, что душе хотелось покинуть тело и улететь высоко-высоко, в самое небо. Я чувствовал себя колоколом, который раскачали. Минутами у меня появлялось желание еще раз взять руку Лилиан, прижать ее к губам и не отпускать долго-долго. Но я боялся, что это ее обидит. Меж тем она шла рядом со мной, спокойная, кроткая и задумчивая. Слезы ее уже высохли, временами она подымала па меня свои лучистые глаза; мы снова начали разговаривать – и так дошли до лагеря.
Однако этому дню, столь богатому впечатлениями, предстояло закончиться весело. Переселенцы, радуясь хорошей погоде, решили устроить picnic, то есть гулянье под открытым небом. После ужина, более обильного, чем обычно, развели большой костер, у которого собирались устроить танцы. Генри Симпсон для этого очистил от травы площадку в несколько квадратных саженей и, утоптав землю, как глиняный пол, посыпал ее песком, принесенным с Сидара. Когда зрители собрались на подготовленном таким образом месте, Симпсон под аккомпанемент негритянских дудок начал, ко всеобщему удовольствию, танцевать джигу. Руки у него были опущены, все тело неподвижно, а ногами он перебирал так быстро, ударяя о землю попеременно то каблуком, то носком, что за их движением почти невозможно было уследить. Тем временем дудки неистовствовали, в круг вступил второй танцор, потом третий, четвертый – и веселье стало всеобщим. К неграм, играющим на дудках, присоединились и зрители, бренча жестяными тазами для промывки золотоносного песка или отбивая такт кусочками бычьих ребер, зажатыми между пальцами обеих рук и издающими звук, подобный стуку кастаньет. Внезапно по всему лагерю пронесся возглас: «Певцов сюда!» Зрители образовали ring, или кольцо, вокруг танцевальной площадки, а на середину вышли негры – Джим и Кроу. Первый держал бубен, обтянутый змеиной кожей, а второй – упомянутые кусочки бычьих ребер. Минуту оба смотрели друг на друга, вращая белками глаз, а потом затянули негритянскую песню, то печальную, то буйную, прерываемую топотом и резкими телодвижениями. Протяжное «Дайна-а-а!», которым завершался каждый куплет, перешло в конце концов в крик, почти звериный вой. По мере того как танцоры разгорячались, их движения становились все исступленнее, и, наконец, они стали стукаться головами с такой силой, что европейские черепа, наверно, треснули бы, как ореховая скорлупа. Эти черные фигуры, освещенные ярким блеском огня и извивающиеся в безумных прыжках, представляли собой поистине фантастическое зрелище. К их выкрикам, к звукам бубна, дудок, жестяных тазов и щелканью костей примешивались возгласы зрителей: «Ура Джиму. Ура Кроу!» – и даже пистолетные выстрелы. Когда негры наконец устали и, пыхтя и отдуваясь, упали на землю, я велел дать им по глотку бренди, что сразу поставило их на ноги. Но затем люди потребовали, чтобы я произнес speech [23]23
Речь (англ.).
[Закрыть].
Вмиг утихли крики и музыка. Мне пришлось отпустить плечи Лилиан и, взобравшись на облучок повозки, обратиться к присутствующим с речью. Когда я смотрел с возвышения на эти фигуры, освещенные пламенем костров, на этих людей – рослых, широкоплечих, бородатых, с ножами за поясом и в шляпах с изорванными полями,– мне казалось, будто я нахожусь в каком-то театре либо что я предводитель шайки разбойников. Но это были честные, мужественные сердца, хотя многие из них, возможно, прожили жизнь бурную, полудикую, суровую. Мы как бы составляли здесь маленький мирок, оторванный от остального общества и замкнутый в себе, обреченный на общую участь и общую опасность. Здесь надо было идти плечом к плечу, каждый чувствовал себя братом другому, а бездорожье и бесконечная пустыня, окружавшая нас, побуждали этих закаленных рудокопов заботиться друг о друге. Вид Лилиан, бедной, беззащитной девушки, чувствующей себя спокойно и в безопасности среди них, словно под родительским кровом, внушил мне эти мысли, и я высказал их так, как чувствовал и как подобало военачальнику и одновременно сотоварищу в пути. Ежеминутно меня прерывали возгласами: «Ура поляку! Ура капитану! Ура Большому Ральфу!» – и хлопали в ладоши. И более всего обрадовало меня то, что я заметил среди сотен этих загорелых, крепких ладоней пару крошечных ручек, розовых от отблесков огня и порхающих, как пара белых голубок. Тогда я вдруг почувствовал, что нипочем мне пустыня, и дикие звери, и индейцы, и outlow [24]24
Бродяги (англ.).
[Закрыть]. И с большой горячностью я воскликнул, что «справлюсь со всеми, поколочу всякого, кто станет мне поперек дороги, и поведу караван на край света – и пусть бог отымет мою правую руку, если это неправда!» Ответом мне было еще более громкое «ура!», и все с воодушевлением запели песню переселенцев: «I crossed Mississipi, I shall cross Missouri!» [25]25
Я перешел Миссисипи, я перейду и Миссури! (англ.}
[Закрыть] Потом еще говорил Смит, старейший среди переселенцев, шахтер из окрестностей Питтсбурга, в Пенсильвании, он благодарил меня от имени всего обоза, причем восхвалял мое искусство вождения караванов. После Смита появились ораторы почти на каждой повозке. Некоторые говорили весьма забавно, например, Генри Симпсон, который ежеминутно выкрикивал: «Пусть меня повесят, джентльмены, если я вру!» Когда наконец ораторы охрипли, снова зазвучали дудки, трещотки и снова начали плясать джигу. Тем временем наступила ночь, месяц выкатился на небо и засветил так ярко, что пламя костров побледнело от его сияния, а люди и повозки осветились двойным, красным и белым, светом. Это была прекрасная ночь. Шум в нашем лагере составлял странный, но приятный контраст тишине спящей глубоким сном прерии.