Текст книги "Праведная бедность: Полная биография одного финна (с иллюстрациями)"
Автор книги: Геннадий Фиш
Соавторы: Франс Силланпя
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
V. Смерть делает все, что может
Зноен и долог день в разгар лета. Это особенно чувствуешь, когда попадаешь в большое лесное урочище, которое разделяет два плодородных прихода и через которое с незапамятных времен пролегает петлистая столбовая дорога на Север. Из поколения в поколение одиноко бредут по этой дороге люди, ощущая в крови трепет страха перед пустыней; по ней они возвращаются из города и, сидя на своих повозках, углубясь в себя сумрачным взором, на протяжении долгих верст созерцают свою раздетую водкой детскую праоснову, вспоминают прошлое, загадывают на будущее, а когда покажется первая деревня, начинают горланить, почувствовав, как тяжесть спала с души. Здесь у каждого пригорка есть свое имя, которое хорошо знают жители соседних приходов. Сколько людей пересидело тут, прикидывая, скоро ли конец пути, сколько людей взбиралось на эти пригорки в думах о родном доме, и тихо никли души людские под гнетом чего-то огромного и незримого. По обеим сторонам дороги всплошную тянется ровный, однообразный сосновый лес, и просто невероятно, чтобы он мог кому-то принадлежать. Тут не прощебечет птица, не порскнет заяц. В одном месте кто-то пытался поставить избушку и, быть может, даже жил в ней, но долго не выдержал. Уже подернулись сединою времени доски, которыми наглухо забиты окна.
Лишь слепни в летнюю пору кружатся над разгоряченной лошадью, неотступно преследуя ее на всем пути из одного прихода в другой.
Полдень. Где-то тут у дороги через урочище сидит, притомившись от жары, Юха Тойвола. Он вышел с Туорилы трое суток назад и только теперь добрался сюда. Медленным был его путь. В Тампере он заночевал на постоялом дворе, принадлежащем знакомому торговцу, утром купил на рынке хлеба и поел. Еще он купил полкило кофе и столько же сахару, и в кошельке у него осталось восемь марок и восемь пенни – все от той десятки, что дал ему Туорила-младший. Мучительно трудно решить, на что их истратить. Выпить бы, конечно, не помешало, но он просто не мог пойти в винную лавку. Эти восемь марок – результат его торжественного визита на Туорилу и потому втройне дороги. Они жгут и раздражают. Дома кругом прорехи, но куда бы ни ткнуть эти деньги – все дыры не заткнешь. И уж лошади-то на них во всяком случае не купишь… Вот именно: лошади… Эта мысль всегда заканчивается горькой усмешкой.
В глубоком покое урочища можно дать полную волю своей тоске. Здесь не на кого сердиться, не надо притворяться хитрее, чем ты есть. Он возвращается в родные места из дальнего странствия – послезавтра утром будет неделя, как он вышел из дому, – а при таком возвращении всегда как-то тоскливо на душе, независимо от того, были ли неудачи в пути. Если же путешествие действительно было неудачным, старому человеку хочется плакать, когда он опять подходит к своему родному бедному дому. А Юха Тойвола теперь стар. Он чувствует, что это путешествие, самое долгое его путешествие за последние десятки лет, как коварный порог, за которым пол расположен так низко, что, неосторожно ступив, можно упасть. Юха Тойвола шагнул через порог старости. И он чувствует это, возвращаясь оттуда, где в пору его детства он видел, как умирала мать.
Да, теперь пришла старость, и один из ее союзников, демон самоанализа, впервые не на шутку вцепился в беззащитного Юху своей железной хваткой. Эти пять дней – словно краткий итог всему его прошлому; они как бы чуть-чуть отодвинулись в прошлое, чтобы было виднее, и перед ним в мельчайшие подробностях встает его жизнь – жизнь, которая в общем-то не очень баловала его. Этих подробностей много, страшно много, так много, что, когда они все разом устремляются в мозг, требуя осмысления, тело инстинктивно дергается и хочет идти дальше. Так не раз бывало и раньше. Но теперь демон крепко держит свою добычу. «Ты устал, жарко, идти еще далеко, а что ждет тебя дома – ты отлично знаешь; сиди-ка себе отдыхай, ходок по родственникам».
Вспоминая наивные надежды, с которыми он тронулся в путь, Юха сплевывает. Поденщина за эту неделю не отработана; сколько ж у него теперь неотработанных дней! Конные дни не отработаны с весны… Продать лошадь! Ведь ты в самом деле продал лошадь и только теперь с ужасом сознаешь, что другой лошади тебе уж не купить. От тех денег осталось всего три пенни – сдача из аптеки, вон они лежат на дне кошелька. Это наводит на еще более горькие мысли: «Рина… женщина, на которой ты женился… Вместе с нею ты прожил все эти годы, возле нее проводил свои ночи…» Рина это целое понятие, как что-то совершенно новое и непреодолимое, оно поражает сознание… Он видит отталкивающие черты Рины во всей их чудовищной, непреложной реальности, к которой он каким-то непонятным образом прикован. Рина не зависит от него, он не зависит от Рины; оба они равно зависят от жизни. Все те трудные десятилетия, что они прожили вместе, из глубин их существа от одного к другому текли незримые токи, и теперь у них такое ощущение, словно они наглотались чего-то кислого. Когда они в разладе – это разлад с самим собой. Каждое лето они вместе ходят к причастию и спят не иначе как под одним одеялом, уже ничего больше не говоря друг другу, ворочаясь с боку на бок, кашляя и кряхтя.
В чахлом мозгу состарившегося Юхи теперь происходит некий процесс, который принято называть формированием взгляда на жизнь. Разумеется, Юхе было бы легче научиться летать, чем уразуметь смысл этой ходячей фразы, но тем не менее и у него этот процесс начался в свой срок, подобно тому как осенью дерево теряет листву, нимало не подозревая о том, в силу какого закона ботаники это происходит. Юхе кажется, что теперь он вполне раскусил, что такое жизнь. Это какая-то кислая муть, которой человеку подсовывают больше, чем он в состоянии переварить, и он всегда в изнеможении, всегда задыхается. Как будто одному приходится принимать сено в непомерно огромном сарае, куда десять пар лошадей рысью подвозят все новые возы. И так до самой смерти…
Мысль о смерти подбрасывает Юху с обочины и гонит его дальше. Он стар, ему уже пятьдесят. Как и когда он умрет? В голове у него не укладывается мысль, что каким-то образом может распасться связь между ним, его близкими и всем тем малым и великим, что было с самого этого… как его?.. С самого начала мира. Иначе и не скажешь, такая это всеохватывающая штука. Ведь эта связь равнозначна самому миру. А другие люди, которые живут и умирают вокруг, – это лишь нечто второстепенное. «Да, но все-таки я умру. Что чувствует человек, когда умирает?.. Бог?.. Вот где настоящее место богу. Теперь только я понял, что такое бог. Уж он позаботится о том, чтобы моя смерть прошла как надо, уж он как-нибудь устроит так, чтобы этот непонятный, глупый, огромный мир, из которого никуда не денешься, – чтобы жизнь не рухнула, когда я умру».
Невозможно передать словами мысли Юхи так, как они рождаются в его мозгу. Он возвращается из своего бестолкового, обитателям Туорилы в высшей степени непонятного путешествия, которое ничего ему не дало. И, шагая так наедине со своими мыслями, он незыблемо верит в то, что он центр той жизни, которую он охватил своим сознанием, – точь-в-точь как он все время остается в центре небесной сферы. Он один в окружающем его мире. И будничное и праздничное точно смешались в этом дне, когда он, смертельно усталый и лишенный надежды, тащится по знакомым, родным полям. Вот и его изба, у нее какой-то изменившийся вид, словно и она о чем-то думала все это время. Быть может, у них еще есть немного хлеба, а если нет, то на те восемь марок его можно купить сколько угодно. Вот ты и добрался до дому. Только как-то странно, удивительно странно на душе…
Из последних сил Юха взбирается на две ступеньки крыльца, входит в сени, открывает дверь, и в нос ему ударяет знакомый, затхлый запах гнилого дерева. Сидя на скамье, Рина шьет какую-то странную белую одежду и молчит (здороваться между своими не принято). Вилле не видать.
Странный вид избы еще более усиливает настроение, овладевшее Юхой в дороге. В его отсутствие Вилле скончался. Юха вешает котомку на гвоздь возле двери. Никто не хочет заговаривать первым. Дети тоже молчат. Обменявшись несколькими вопросами, в которых прорывается затаенное раздражение, постепенно доходят до главного, и тут уж спрашивает только Юха.
Сняв сапоги и сюртук, Юха сидит на крыльце. Вечер веет прохладой. Юха в празднично приподнятом настроении, и похоже на то, что некоему процессу – формированию взгляда на жизнь – грозит приостановка. Смерть Вилле – такое облегчение, что не сразу укладывается в голове. Неужели кислая муть вокруг него расходится и еще можно будет вынырнуть на поверхность житейского моря, перевести дух?
Посещение Туорилы теперь выглядит совсем иначе. Десять марок за шесть дней – это не так уж плохо, а все неприятное уже позабыто. Похороним мальчика – и что дальше?.. Нет, старая горечь по-прежнему остается в жизни, облегчение будет ненадолго.
Но во всяком случае смерть сделала так, что Юха чувствует себя гораздо бодрее прежнего. Это слышно по тому, как бойко он отчитывает с крыльца малышей, затеявших возню во дворе.
Природа вновь медленно клонится к осени. Уже с середины лета осень закрадывается в густую зелень лесов и на унылые нивы. Еще не холодно на воле без верхней одежды, и тепло смуглеет в вырезе рубахи старая кожа… Тепел черенок граблей, зажатый в жилистой руке, и тепел запах скошенного на пригорках сена, долетающий до самой избы. Запах свежесвязанных веников как-то бодрее и прохладнее. Светом, теплом и своими запахами природа овевает убожество маленького человеческого гнезда, приютившегося посреди ее великолепия, чтобы его запахов не было слышно. А на гнезде этом все та же печать уныния. До Иванова дня надежды еще живут в его землистых пристенках, но прежде чем они сбудутся, – от них остается лишь зыбкое воспоминание. В августе полдень еще истомно ядрен, но уже есть что-то ущербное в блеске солнца, пригревающего затылок маленькой девочки из торпарской избушки, ее жиденькую русую косичку.
Жизнь на лесном торпе в течение лета претерпевает те же внешние превращения, что и на равнинах в центре прихода. И здесь повторяются требующие предельного напряжения сил вспашки, севы и жатвы больших просторов земли. Таков уж удел детей человеческих, что, как бы слабы они ни были, они должны пахать, сеять и жать. И даже самый немощный из них не может иначе. В страдную пору в нем из вечера в вечер копится усталость, а по мере того как проходят годы, усталость копится от лета к лету.
Смерть взбадривает. После того как умер Вилле, жизнь на Тойволе долгое время шла почти по-праздничному. Казалось, будто постоянно, даже когда работаешь в поте лица, глядишь назад, в минувшие годы и десятилетия, – а минувшие времена всегда овеяны праздничным ореолом. Юха стал еще немногословнее и оттого выглядел суровее прежнего. Уцелевшие на затылке волосы, казалось, топорщились сильнее обычного, в маленьких глазках застыло какое-то хрупко-колючее выражение. Он опять стал исправно ходить в имение на отработки. Хозяин разрешил ему работать и больше не наседал на него из-за конных дней. Когда, пообедав, все располагались на отдых во дворе и заходил оживленный разговор о том о сем, старый Тойвола заводил речь о боге и прочитывал длинную лекцию, в которой выявлялся некий «кислый» взгляд на жизнь и вместе с тем какая-то мания разглагольствования, действовавшая на людей как ушат холодной воды. И тут становилось заметно, как сильно постарел Юха за последнее время, особенно за это лето.
Однако все это шло лишь от его тихого, праздничного настроения. Юху пронизывала уверенность в том, что смерть возвысила его, причем не только в глазах людей, но и перед самим собою и даже, в некотором смысле, перед богом. Ведь он теперь среди тех, кто с богом как бы накоротке, совсем как это бывает между работником и патроном, – не надо заискивать, не надо угодничать. Большая часть обыкновенных, суетных людей знает не самого бога, а лишь его имя, вот и приходится иной раз резко обрывать их посреди разговора.
Этим поздним летом, когда Юха знакомой, вдоль изгороди, дорогой возвращается из именья на Тойволу, никакие новые планы не бередят его душу, и он без горечи думает о крушении старых. После возвращения с Туорилы наступило какое-то затишье, какое-то затаенное ожидание. Хотя смерть Вилле еще не забыта, отчетливо чувствуется, что жизнь еще раз изменит свое направление. Ведь многое еще не определилось; вот ведь и насчет торпа придется что-то решать, раз у него нет больше лошади. Только удивительно неохота думать над этим, и спасибо хозяину, что он об этом не заговаривает. Тут вроде надо сперва сделать что-то другое, но что именно – ума не приложить. Ладно, подождем пока, там видно будет.
Усталость с течением лет стала на Тойволе обычным явлением. Рина, хозяйка, от рождения была вялой и бездеятельной натурой, и ни салачный рассол, ни картошка, ни простокваша не шли ей на пользу, даже когда она была в самой зрелой поре. Сидя с ребенком на коленях, она часто раздумывала о том, какое, в сущности, глупое желание заставляет служанок выскакивать замуж. Она уходила в себя и пыталась припомнить, о чем она думала в то время. И получалссь, что у служанки было огромное преимущество – ложась вечером спать, она не думала о том, что ей делать завтра и что осталось недоделанным сегодня. Для служанки этих вопросов не существовало. Торпариху они мучили постоянно. А вот с рождением детей все обстояло наоборот. Само по себе родить – значит родить, и ничего больше, но для служанки это изобличение ее беспутства, для бабы же всего-навсего неизбежная проза жизни, нечто такое, чему вчуже можно даже посочувствовать. И поскольку эта проза – удел женщины, то и служанка всегда стремится выйти замуж. Возможно, и окрики хозяйки делают свое дело – дескать, вырвусь на свободу, только Рина Тойвола не раз горько усмехалась при этой мысли, вспоминая свою привольную жизнь в служанках. Так хорошо вспомнить о ней, когда старика нет дома и ты сидишь перед очагом, ожидая, пока закипит кофейник.
Рина чувствовала себя усталой. Со времени последних родов у нее по женской части случился такой недуг, о котором она не смела сказать даже никому из женщин, не то что Юхе. За это лето состояние ее ухудшилось, болезнь утомляла и истощала ее; иной раз, когда приходилось носить траву, доходило до головокружений. Поскольку она не хотела ничего объяснять, возникали и другие затруднения. Необходимо было, чтобы старик спал отдельно. Она говорила об этом, как о чем-то само собой разумеющемся и заранее предрешенном, несколько раздраженно и оттого еще более непонятно. Старик поглядел на нее долгим взглядом и уступил, истолковав дело по-своему; он тоже изменился за последнее время.
Усталость и упадок сил брали свое. Теперь поневоле приходилось упускать по хозяйству то одно, то другое. Все чаще приходилось в отсутствие старика ложиться на постель, чтобы отдышаться. Правда, Хильту охотно бралась за дела, в ней словно текла другая кровь, но не со всем она могла справиться, хотя уже была конфирмована. И на нее не всегда можно было кричать, столько в ней было ангельской кротости, такая она была слабая. Ее никогда не приходилось наказывать за шалости; стоило ей пригрозить – и она рыдала горькими слезами, даже в том возрасте, когда иные уже хороводятся с мальчишками. Хильту была такая хилая и неприспособленная к жизни, что, умри она, Рина едва ли пролила бы по ней слезу. Поэтому она избегала давать дочери поручения и делала все сама, как бы плохо себя ни чувствовала, или откладывала до другого раза.
Полевые работы не ждут, их надо выполнять в срок. Не щадят они и усталых. Юха старался, старалась, как могла, и Рина. Особенно старался Юха в имении – чтобы не дать хозяину повода выселить его с торпа. Дома он, надрываясь из последних сил, перевозил хлеб на ручной тележке с поля в ригу и сам заработал на этом стыдную, подлежащую утайке болезнь – грыжу. Жизнь нелегка. Лета с их многотрудными ночами – как разбитый на отдельные переходы путь, в который надо пускаться вновь и вновь, не давая себе отдыха, как бы ни устал с дороги. Конца этой цепи переходов не видать, и не хочется всматриваться, потому что там просто смерть, и больше ничего.
Так вот он и наступил, этот субботний вечер. В бане был особенно сладкий пар. Сладкий он был и обильный, но все же, должно быть, в нем таился угар, потому что, вернувшись из бани, Рина сразу же слегла – еще хватило у нее сил посидеть на кровати ровно столько, чтобы надеть рубашку. Потом она лежала молча и лишь тяжело дышала. Не поднялась она и в воскресенье утром.
Рина Тойвола тяжело заболела. Уже на следующий день на одном из торпов произошел такой разговор:
– Говорят, Рина Тойвола захворала.
– Вот оно что… Когда же это?
– В субботу вечером, значит, пошла она это в баню, и там стало у нее так жечь внутри, что и не чаяла до избы добраться. Юха заходил к нам сегодня за лекарством.
– Ты ему дал?
– Была у меня малость отхаркивающего и сердечных капель. Только от этого нутряного жженья ничто не помогает.
Отсюда разговор перешел на то, какими болезнями болеют знакомые бабы в округе.
Рине час от часу становилось хуже, и страдания недуга еще усугублялись крайней ее щепетильностью – крепко укоренившейся в ней мыслью, что болезнь ее заразная, стыдная болезнь. Но прошло время, и в семье, естественно, узнали о ней. Только теперь Юха понял, почему Рина потребовала, чтобы они спали врозь. Хильту тоже узнала, в чем состоит материна болезнь, но в ее памяти запечатлелся лишь тот банный вечер, после которого мать слегла. От него она и считала, сколько недель и дней уже болеет мать, и одновременно пыталась отгадать, когда она выздоровеет. Мысль о том, что мать может умереть, еще не приходила детям в голову. Для малышей – Мартти, которому было два года, и Лемпи, которой шел четвертый, – болезнь матери была праздничным, исключительным событием, таким же, как и смерть Вилле. Мартти еще ничего не понимал. День они по большей части проводили на дворе, ночью крепко спали, даже если Рина стонала.
Юха принял Ринину болезнь как должное. В деревне он охотно распространялся о ней перед несколькими избранными, дома был деятелен и молчалив. Когда он исчерпал все запасы лекарств у своих знакомых и ничто не помогло, он стал подумывать о походе в аптеку. Корова доила столько, что, выжимая из нее все до капли, удалось собрать килограмма три масла, которые и были отправлены с оказией в город. Разумеется, выручки не хватило, чтобы оплатить все лекарства, но аптекарь, доброй души человек, согласился подождать с окончательным расчетом. Не без торжественности возвратился Юха из похода в аптеку, на который ушел целый день. Лемпи и Мартти поссорились из-за красивого бумажного колпачка со склянки, а мать настолько оживилась, что даже пробовала мягко журить малышей между тяжкими вздохами.
Болезнь была нечто естественное, и столь же естественным был другой распорядок жизни. Юха хорошо понимал это и потому с легкостью оставлял Рину на день на попечении ребятишек, пока бегал по своим делам. А беготни прибавилось – ведь лошади-то теперь не было. Ту малую толику зерна, которую он собрал, надо было смолоть. Зерно приходилось возить в ручной тележке на дальнюю общинную мельницу, и лишь там, на месте, тебя ставили в очередь; помольная пора была в разгаре, и даже хозяева ссорились между собой из-за очереди. Уже близко к полуночи Юха возвращался с мельницы по дальней лесной дороге, проголодавшийся, то и дело вытирая с лысины пот. Мука эта теперь была ему особенно дорога, ибо невольно приходила на ум утешительная мысль, что теперь-то уж она никуда не уплывет без его ведома. Дома ожидало все то же самое, давно знакомое – и запах, после ночной свежести бивший в нос сильнее обычного. Дети не просыпались. Муж и жена, ни слова не говоря, обменивались взглядами – устало, безнадежно.
Рак незримо делал свое дело, отвратительный запах гноя в избе все густел. Малыши более или менее свыклись с этим запахом, будучи вынуждены безвылазно сидеть дома во время затяжных осенних дождей. Хильту, наоборот, стала острее ощущать его. Серьезная, как монашка, своими слабенькими руками она теперь делала все те дела, которые прежде лежали на матери. С матерью она никогда не разговаривала, лишь исполняла то, о чем ее просили. Рине было трудно говорить, и потому она почти не спрашивала о том, как идут дела. Да Хильту и не всегда понимала ее задыхающееся бормотанье. Лишь иногда ей удавалось разобрать что-либо вроде: «Что… мне… до них… господи Иисусе… помоги». Это наводило на Хильту ужас. Она застывала на месте и широко раскрытыми глазами глядела на мать. Неужели она умирает? Но та снова тяжко вздыхала и вытягивалась неподвижно, с закрытыми глазами, а Хильту отправлялась доить корову, испытывая к матери какое-то странное чувство отчужденности. Душою ребенок, она была вынуждена играть роль взрослого.
Однажды под вечер, – Юха все не приходил, а малыши уже спали, – Хильту прилегла вздремнуть на кровать отца. Ей что-то снилось, и она явственно услышала сквозь сон, как мать несколько раз окликнула ее. С замирающим сердцем она проснулась и поняла, что мать действительно зовет ее. В избе было почти совсем темно. Что случилось? Спросить – страшно. Но вот мать еще раз окликает ее. «Что?» – тревожно отзывается Хильту. «Засвети лампу». Хильту повинуется, все время думая о том, как страшно, что отца нет дома. Мать умирает, а одной в лесу так жутко! Не разбудить ли Лемпи и Мартти? Прежде чем повернуться к матери, она еще успевает различить в кровати их худые лица, одно возле другого. Страдальческое выражение лица матери влечет ее. Хильту идет к ней, и при этом у нее такое ощущение, будто она уже совсем одна здесь, в лесу. Но мать еще жива, еще просит ее о чем-то. Просит помочь, впервые за все время болезни… Хильту видит все сокровенности больной, чувствует влажное, теплое зловоние. Ее тошнит, но в то же время она испытывает нечто ранее ей неведомое – чувство близости к матери, словно они сравнялись годами. Теперь только Хильту замечает желтизну ее кожи и чрезвычайную худобу, так сильно преобразившую, словно очистившую ее черты. Если б даже мать сейчас умерла, ей не было бы страшно.
Однако в ту ночь Рина еще не умерла. Юха задержался из-за того, что зашел на Пирьолу поговорить со старым хозяином. Он хотел попросить у старика денег взаймы, но тот направлял беседу так ловко, что Юха не имел никакой возможности выложить свое дело. Зато Пирьола с большим сочувствием внимал описанию Рининой болезни и не отказался послушать и таких речей, в которых поминалось имя божье. Под конец он обстоятельно объяснил, какое лекарство, по собственному опыту, он считает наиболее подходящим для Рины. Это так подняло Юхино настроение, что он и сам почти уверовал в то, что только ради этого и зашел к Пирьоле. Домой он прибыл в тот самый момент, когда Хильту помогала матери. Небывалость ситуации и новое выражение, появившееся в лице Рины, убедили его в том, что Рине уже не нужны никакие лекарства, но это лишь еще больше обязывало его сделать со своей стороны все возможное. Он только колебался, отправиться ли на розыски необходимых снадобий прямо сейчас или подождать до утра. Рина как будто немного успокоилась, закрыла глаза и лежала тихо. Тогда Юха и Хильту тоже легли, но лампа горела всю ночь.
До утра все шло хорошо. Чуть рассвело, Юха отправился добывать новые целебные средства. Ими оказалась кора черемухи. Из нее следовало приготовить крепкий отвар и давать его больной чуть теплым. Поскольку варево было очень горьким, не мешало подслащать каждый глоток кусочком сахару.
Утром Рине стало так плохо, что Юха должен был приподнять ее, чтобы она могла принять лекарство. Больной было не до этого, но, уступая горячим настояниям Юхи, она все же сделала три больших глотка. Ее тут же вырвало, причем так бурно, что просто чудо, как она не испустила при этом дух. Сладостно свербило на дне Юхиной души, и такое у него было чувство, словно он мучил какую-то малую, беззащитную тварь. Ни к чему другому его врачевательские труды не привели. Рина водила рукой по тому месту, где сидела боль, и, приподняв одеяло, Юха увидел, что вся постель в крови. Он засуетился, желая чем-нибудь помочь, но Рина произнесла слабым, умоляющим голосом: «Не надо». Юха опустил одеяло.
Это были ее последние слова. Она потеряла сознание и больше не приходила в себя, хотя жизнь в ней теплилась до вечера. В обветшалой избе отец и трое детей несколько часов ожидали кончины матери. Время от времени кто-нибудь из них отходил, присаживался отдохнуть и снова подходил к постели. Но вот отзвучал последний вздох. Рина Тойвола заснула сном мертвых, – Рина Тойвола, которая была в жизни плохой служанкой и, возможно, еще более плохой торпарихой, но которая все же попала на это ответственное место в жизни и, выполняя свое назначение, произвела на свет нескольких детей человеческих. Она была ничтожеством в этом мире, но, когда она умирала, дети плакали над ней горючими слезами.
Юха был потрясен до глубины души. Смерть Рины чем-то напомнила ему смерть матери там, в далеком чужом краю. Ощущение чужбины бередило Юхину душу на протяжении всей начальной поры его жизни, и теперь, перед лицом своих плачущих детей, он чувствовал, что его дом здесь. Невольные слезы навернулись на глаза.
Когда умирает жена, особенно после многих лет совместной жизни, мужу кажется, будто из его существа вырывают какие-то незримые, глубоко засевшие корни. Это всегда болезненно, независимо от существующих между ними отношений. Очень часто совместная жизнь оборачивается для супругов сплошным страданием, хотя они не всегда отдают себе в этом отчет. В таких случаях смерть супруга приносит облегчение, и если оставшийся в живых груб по натуре, он этого и не скрывает. Однако многие наряду с облегчением испытывают острую тоску, к радости примешивается горесть. Пустота, оставленная вырванными корнями, у таких людей невольно заполняется привязанностью к детям; заново прирастая к сердцу, они не приносят чувства обремененности, а лишь светлое, чистое утешение.
Так обстояло дело и с Юхой Тойвола. В день смерти Рины и последующие дни как-то тихо и гармонично было у него на душе – такого чувства он не испытывал с той самой ночи, когда окончательно уверился в том, что заполучит Рину. Он не ворчал на детей, а лишь хлопотал над ними, точно старая клуша. В жизнь словно вошло что-то праздничное. Все его запутанные торпарские дела начисто забылись. Пусть даже его теперь сгонят с торпа – что из того? Кто боится ворона, каркающего беду, когда в доме отпевают покойника? Если б случилось такое с человеком, который потерял жену и остался с малыми детьми на руках, в этом можно было бы усмотреть скорее высокий и милосердный жест судьбы, а не жестокий удар, внушающий желание растерзать своих ближних. Робость, которую Юха, естественно, испытывал перед хозяином из-за неотработанных дней, была почти забыта, и он со спокойной душой пошел к хозяину поговорить о своих затруднениях: нет денег, чтобы похоронить покойницу. И, разумеется, хозяин дал денег – да и могло ли быть иначе? – человеку, у которого умерла жена. Все теперь устраивалось не так уж плохо. На что ему теперь лошадь? Хватит и коровы; молока она дает достаточно, да и хлеба хватает теперь, когда одним едоком – и продавцом – стало меньше. Хильту тоже наверное скоро куда-нибудь пристроится, и он останется с Лемпи и Мартти. Ну конечно, все будет хорошо. Далек был теперь тот страх, что мучил Юху летом, когда он сидел у дороги через урочище. Временами его прямо-таки подмывало спеть стих-другой из псалма.
Перемена сказывалась и в мелочах. Прежде, когда бабы с отдаленных соседних торпов приходили на Тойволу, Юха встречал их угрюмо, чуя в них своих разорителей: ведь они только и делали, что пили кофе да исподтишка уносили с собой полные кульки! А теперь этих же самых баб пришлось попросить обмыть и уложить Рину в гроб, и он был даже рад, что они пришли. Сначала они хранили серьезность, но когда все было сделано и тело перенесли в ригу, бабьи языки развязались, и Юху чуть было не просватали заново. Но вот бабы ушли, и на душе сделалось как-то еще более пусто. Осталось лишь предать тело земле…
Теперь все чаще случалось так, что всегда, о чем бы Юха ни заводил речь, у него как бы само собой соскальзывало с языка слово божье; против речей, подкрепленных божьим словом, мало что можно возразить. Продав с торгов старую конскую сбрую и еще кое-какую мелочь, Юха в одно воскресное утро явился на кухню имения. Он поговорил немного с хозяйкой, когда пришел хозяин и пригласил его на чистую половину, чего с Юхой не случалось с тех пор, как он получил торп, – а это было еще при покойном Юрьоле. Из вырученных за сбрую денег Юха уплатил долг хозяину. При этом речь зашла и о его торпарских делах. Вначале хозяин сурово заметил, что за Юхой куча неотработанных дней, с чем тот покорно согласился, добавив со своей стороны, что нынешним летом ему во всех отношениях не везло. Хозяин это хорошо понимал и не хотел еще прижимать его, но теперь в дела нужно внести ясность. Ведь без лошади Юха не может держать за собой всю землю…. При этих словах Юха вздрогнул и попытался уверить хозяина, что он еще, быть может…
– Ничего у вас не выйдет! – продолжал хозяин вновь посуровевшим голосом. – Да и не может выйти! Только землю истощаете да лесом балуете.
– Никогда я не брал лес без разрешения… – пытался было возразить Юха.
– А когда это я разрешил вам брать лес у Рукавичного луга? – перебил хозяин и зло посмотрел ему в глаза.
– Я и не…
– А то я не знаю.
Юха помрачнел. Теперь мысль о выселении была страшна. Ясное дело, молодой хозяин хочет выселить его, раз он так себя повел. Юха никогда еще не видел его таким, раньше он никогда с ним так не разговаривал.
Однако хозяин не имел намерения выселять Юху, да и не осмелился бы сделать это. Просто Юха всегда чем-то действовал ему на нервы, и он решил положить этому конец. Юха, как бы это сказать, держался слишком уж фамильярно и даже вроде как хотел доказать ему свое превосходство. Это-то и было причиной необычайной суровости хозяина.
Под тиканье ходиков текло воскресное утро. Юха сидел как на горячих углях. По мере того как разговор стал принимать благоприятный оборот, Юха осмелел и начал горячо поддакивать. В конце концов договорились, что Юха вернет землю, оставив за собой лишь клочок в один тунланд. Ему и впредь разрешается жить в избушке, пасти корову в лесу и набирать валежником две сажени дров в год. За это он должен отрабатывать тридцать дней на своих харчах и десять дней – на хозяйских. А если он еще раз без разрешения тронет лес, пусть пеняет на себя.