355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Фиш » Праведная бедность: Полная биография одного финна (с иллюстрациями) » Текст книги (страница 3)
Праведная бедность: Полная биография одного финна (с иллюстрациями)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:06

Текст книги "Праведная бедность: Полная биография одного финна (с иллюстрациями)"


Автор книги: Геннадий Фиш


Соавторы: Франс Силланпя
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

Но вот в сенях раздаются шаги Пеньями. Ярче обычного блестит знакомый глаз в растворе двери, громче обычного вырывается дыханье из груди, и всем сразу бросается в глаза объемистый деревянный жбан, который он, нисколько не таясь, несет под мышкой. Такой твари на Никкиле нет, этот жбан – из деревни.

Ко всеобщему удивлению, Пеньями не сразу начинает скандал. Все молчат, Юсси потихоньку сползает с соломы. Пеньями проносит жбан к своему шкафу, неторопливо открывает и закрывает дверцу и, ни слова не говоря, снова выходит. Его шаг нетверд – в этот знаменательный вечер особенно заметно, как сильно он сдал за последние годы. Собственно говоря, его нечего больше бояться. Женщины хихикают, как только он оставляет избу. Старый филин – он все еще способен нагнать уныние даже в этот безрадостный рождественский вечер.

А ведь три года назад, если бы Пеньями при подобных обстоятельствах столь необъяснимо покинул избу, Апели имел бы полное основание отправиться за ним следом, проверить, все ли в порядке с Майей, которая моется в бане. Теперь же, хотя Апели с ними нет, все знают, что хозяйке не грозит сколько-нибудь серьезная опасность. Жизнь во всех отношениях пошла на спад.

Однако еще до праздничного стола Пеньями сделал слабую попытку вернуться к старому. Он захотел помыться в бане и уже разделся наполовину, как вдруг силы отказали ему. Оставив мужа в бане, Майя вернулась в дом, накрыла на стол и достала из тайника тощую сальную свечку, когда Пеньями, босой, в одной рубахе, притащился в избу и, мучительно заплетая ногами, направился прямо к шкафу. Отхлебнув из жбана три больших глотка, он в изнеможении опустился на кровать, вяло радуясь тому, что у него все-таки есть водка, пусть даже это его последнее рождество в этом прокисшем мире и пусть долгов у него больше той суммы, которую он умеет связно назвать. Но вот он встрепенулся: он видит мальчика, который всегда, при всех обстоятельствах вызывает в нем желание мучительствовать. Однако на этот раз мальчик – слишком ничтожный повод для скандала, поскольку домашние в полном сборе. Пеньями замечает брошенную на пол солому.

– Кто принес в избу солому для скота?

– Не все ли равно, где лежать соломе? – отвечает Майя.

– Я вам покажу – не все равно!.. Бабье! Коровы!.. – кричит Пеньями и, пошатываясь, идет к столу, намереваясь смахнуть свечу. Майя отодвигает свечу. Пеньями наклоняется, берет охапку соломы и хочет вынести ее из избы.

– Не дури, старик!

Майя удерживает его. Пеньями шипит:

– Ну погодите же, оллиловское отродье! Я вам покажу, как обращаются у нас с соломой для скота!

Их возня кончается тем, что Пеньями падает на пол и при этом сильно зашибает ногу. Он не может встать без посторонней помощи и, ворча, позволяет Майе поднять себя. Добравшись до постели, он кричит, задыхаясь:

– Водки! – И, так как Майя и не думает выполнять его приказ, визжит еще громче, но столь же беспомощно: – Водки!

Майя недоуменно глядит на Марке.

– Там, в шкафу, – равнодушно говорит Марке.

Старый Пеньями засыпает, и семья садится за рождественский ужин: грубый хлеб из мякины, водянистая простокваша, баранина, пареная брюква. Слабая свеча бросает желтоватый свет на изможденные безмолвные лица. Трещит мороз, разнося поздравления из многого множества избушек, где в этот же час, в такой же обстановке люди свершают свою рождественскую трапезу. Глаза мужчин и женщин серьезны и устремлены вперед, и трудно ходят подбородки тонкошеих ребят, будто с каждым куском они глотают невидимые слезы.

Бескрайнее звездное небо глядит в этот час на превратности маленького человечьего племени, глядит, как оно пытается сохранить непрочную свою жизнь для грядущих, непредвидимых судеб, для других, более счастливых, а может, и несчастливых времен, которые придут двадцать, пятьдесят лет спустя – столетия спустя. Небо видит дремучие леса, где рядом с умирающим нищим и искроглазой рысью дремлют миллионы будущих поколений. В некоторых местах леса расступаются, открывая седые деревни, где один видит в сытых снах хутора, которые он скоро приберет к рукам, а другой думает лишь о том, что он проводит последнюю рождественскую ночь в отчем доме, – деревни, где в больших приютах для нищих тихо угасают те отпрыски человечьего племени, котррым не дано причаститься грядущего. Вот сколько всего видит небо на застывшей в сером однообразии земле. Время великих потрясений еще не наступило. Но и на земле и в воздухе уже пришли в движение стихийные силы, явные и тайные. Сейчас, за далью лет, все это может показаться очень занятным, но тогда, в ночь под рождество 1867 года, очень невесело было людям.

Когда праздничный ужин закончился, Майя попыталась было спеть рождественский псалом, но взяла слишком низко, и никто не смог ей подтянуть. Пропев два-три стиха, она умолкла.

Настроение десятилетнего Юсси складывалось из тех несильных переживаний, которые он испытал в течение вечера. Прогулка на Свиную горку выросла в рождественское приключение, запах брюквы отожествился с понятием рождества; бесчинство отца напомнило ему такие же выходки в прошлом, а после ужина он еще раз попробовал посидеть на гнилой соломе. И наконец пришел сон, скрасивший все маленькие события вечера.

Пеньями всегда гнал со двора нищих, забредавших на хутор. Но в эту рождественскую ночь они впервые получили доступ на Никкилю. Только все собрались лечь спать, как в избу вшасталась старуха с двумя детьми. Их мать, как она объяснила, умерла в дороге. Старый Пеньями спал без просыпу, и нищенкам разрешили переночевать на вонючей соломе. Их приход разбудил было Юсси, и образы странников запечатлелись в его скованной сном душе. Ему казалось, что по-настоящему рождество наступило лишь тогда, когда он уже спал.

Наутро Пеньями брюзжал, но был так слаб, что просто не мог сколько-нибудь серьезно безобразничать, и лишь вяло переругивался со старухой нищенкой. Та не давала себя в обиду, ухаживала за своими малютками и почти силой добыла для них молока из скудных домашних припасов. Она осталась и на следующую ночь, усердно уминала мякинный хлеб, не забывая при этом нахваливать его, с большой осведомленностью говорила о нынешнем положении дел, о строительстве железной дороги, начатом где-то под Рихимяки, сыпала названиями мест, где есть приюты для нищих, давала советы, как лучше печь хлеб, да и вообще показывала себя во всех отношениях сведущим человеком. Какой-то необычный, сырой дух нищеты исходил от нее и перебивал запах табака и земли, устоявшийся в доме Никкиля. На утро Стефанова дня она отправилась дальше на Тампере, со всем своим тряпьем и детьми.

Так начался заключительный этап в судьбе дома Никкиля. Нищие теперь то и дело захаживали на хутор, и их больше никто не гнал. Стоило только им увидеть, что хозяевам самим почти нечего есть, как они поступали точно так же, как та рождественская старуха: прекращали свои тщетные мольбы и располагались в избе, как у себя дома, на день или на ночь, а потом уходили. Кое у кого из нищих был кофе, и они варили и пили его. Пеньями душила злоба, но теперь и ему приходилось пить свою чашу.

Годами складывавшиеся в семье отношения ослаблялись, словно растворяясь в запахе нищеты, который устойчиво держался в доме. Теперь Юсси во множестве видел своих сверстников; смутное ощущение иного, огромного мира, иной жизни зарождалось в душе мальчика, странный запах томил и словно звал за собой. Юсси мог сколько угодно бегать по двору и по дому, никто за ним не следил. На его глазах умирали люди. И вскоре его потянуло присоединиться к какой-нибудь кучке бродяг. Он будто чувствовал, что ему предстоит уйти отсюда – но когда?..

Старый Пеньями переживал мучительные дни. Водка, полученная в рождество от папаши Оллила, кончилась, но у него не хватало духу пойти к нему еще раз. Почему? Этого он не знал. После рождества Пеньями испытывал необычайный упадок физических сил, и, должно быть, поэтому его начали мучить разные неприятные мысли, в особенности когда он оставался один. Порою, в минуты полной тишины, ему казалось, будто он слышит голос какого-то невидимого священника, читающего строгую проповедь. Священник начинал с далеких дней его молодости, приводил на память то один, то другой случай из той долгой поры его жизни, когда он хозяйствовал на хуторе, и под конец принимался описывать его житье-бытье в последние, отмеченные бедностью, годы. Он мягко понижал голос и говорил о чем-то таком, чего Пеньями не понимал. Что-то недосказывалось, что-то не называлось своим именем, но при всем том Пеньями властно овладевало сознание, что ради этого недосказанного и читает ему проповедь невидимый священник: он должен умереть, ему больше не жить в изменчивом потоке времени, потому что сам он уже утратил способность изменяться. Куда он попадет: в преисподнюю, в ад? Он не думал об этом, но что до царства небесного, то оно всегда представлялось ему чем-то приторным и противным. Если мысль о нем и приходила порою в голову, ему сразу начинало казаться, будто он, тяжелобольной, лежит в постели и слезливым бабьим голосом кается в грехах, – отвратительнейшее положение, в каком только может очутиться взрослый мужчина, пропахший водкой и табаком.

Что касается религии, то Пеньями ходил в церковь, как все, и, будучи в хорошем расположении духа, был не прочь позубоскалить над духовенством, как и над всем прочим. Если поп говорил дело, его можно было послушать. Ну, а ко всем этим басням о вечном блаженстве он относился как к детям: их приходилось терпеть, как бы противны они ни были.

Но теперь невидимый священник читает Пеньями свою проповедь и требует, чтобы он стал кроток, как дитя. Он умрет, у него долги, он потерял всю свою былую силу – вот и сейчас там, на скамье у печки, храпит нищий. Скоро к нему на двор явится ленсман,[7]7
  Ленсман – начальник местной полиции, то же, что становой пристав в дореволюционной России.


[Закрыть]
он это знает. Если б настоящий мужчина увидел, что творится в его душе, он взял бы его за шиворот да тряхнул хорошенько, как паршивого щенка! Мыслимое ли дело, чтобы папаша Оллила, бородач Оллила, очутился когда-нибудь в таком положении? Он знай басит свое протяжным кокемякинским говором…

От этих мыслей бросает в озноб, лицо заливает липкий пот. Пеньями делается жутко, губы и руки его трясутся, еще немного – и ему станет дурно. Мозг работает не соображая. Он машинально хватает из шкафа пустой жбан, сует за пазуху владенную на хутор и, весь дрожа, бросается из дому.

Юсси видит, как бежит отец, и чувствует: сейчас что-то должно произойти. Он заранее готовит себя к неожиданному. Напряженно глядит он на нищего, который храпит на скамье, потом переводит взгляд на дорогу – не видать ли там новых нищих. И точно, вот они тут как тут…

Ну вот и Пеньями опять тут как тут, под мышками у него жбан и пять ковриг хорошего, настоящего хлеба. Такого хлеба – теплого, свежевыпеченного – ему еще ни разу не давали на Оллиле, но нынче папаша расщедрился. Багровое лицо Пеньями снова показывается в растворе двери, и только что пришедшие нищие так и влипают взглядами в хлеб, очевидно полагая, что его принесли для них. Но Пеньями проносит хлеб и жбан к своему шкафу. Это – драгоценность, хоть и досталась она на сей раз удивительно дешево: хлеба он не просил. Зато владенная осталась у Оллила. У Пеньями так легко на душе, точно он гору сбросил с плеч. Озноб сменился жаром. Теперь самый раз в постель.

– Не худо бы и на чужую бедность подать, коли сам с прибытком, – говорит побродяжка, пришедший еще вчера, и тут только Пеньями замечает набившихся в избу нищих.

– Вот я вам покажу бедность…

Пеньями поднимается, шатаясь, и хватает первое, что подвертывается под руку. Лихорадка, алкоголь и облегчение, которое принес последний, всеразрешающий шаг, подхлестнули в нем старое, искони сущее. Сердце сладко томит: есть водка, можно вымести всех из избы и завалиться спать. Дом и земля, все, чем держится жизнь, – тьфу! Пропади все пропадом! Среди нищих он замечает Юсси, и в голове его проносится воспоминание о тех годах жизни, что он прожил с Майей, – бесконечные, тягостные, мучительно тошнотворные годы…

В этот момент у крыльца взгремели бубенцы и показались боковина саней, медвежья полсть и полный, темнолицый человек. Это ленсман. Нищие вздрагивают, Пеньями забывает, что он хотел сделать, и застывает на месте с коловоротом в руке, который он схватил вгорячах.

Ленсману и без слов ясно, что тут происходит. Он живо выставляет нищих за дверь. После них остается лишь напряженная тишина да привычный запах. У Пеньями звенит в ушах. Быстро нарастает ощущение какой-то странной свободы: ленсман уже прибыл. Пеньями охватывает усталость; на душе у него почти праздник. И усиливающаяся лихорадка, и появление темнолицего ленсмана – все это приходится одно к одному. Это развязка. Зима уже выдохлась, вечернее солнце пригревает синеющие сугробы, в которых играют краски близкой весны. И ни одного нищего больше не видно…

Пеньями едва вязал языком: «Да, конечно… это так… не позднее, чем через две недели… постараюсь… Я тут малость приболел…» Насилу уговорил ленсмана выпить рюмку водки. «У жены, должно быть, и кофе найдется…» – «Нет, не надо, мне некогда». Скрип полозьев, звон бубенцов…

Пеньями остался один в ватной тишине родного дома. Теперь он действительно был один. Нервная встряска подарила ему переживание, первое и последнее в своем роде за всю его долгую жизнь. Он уже ни к кому и ни к чему не испытывал злобы. Его косматый, побуревший от табака подбородок трясся… Пеньями, это последнее звено бесконечной, идущей через столетия цепи крестьян, плакал. Возвращаясь сегодня с Оллилы, в последний раз проходил он по земле Харьякангас.

Скончался он той же ночью. Последние его слова были: «Я умираю не как какой-нибудь паршивый мужичонка». Он сказал это мягко, почти блаженно, и уже явно в бреду, потому что это были последние слова покойного хозяина хутора Прикола, которые он часто повторял и раньше, когда напивался пьяным.

Мечта маленького Юсси сбылась вскоре же после смерти Пеньями. Хутор за недоимки был продан с торгов канцелярией в Турку. Папаша Оллила, которому Пеньями задолжал больше всех, купил Никкилю и посадил хозяйствовать на ней своего младшего сына Антто. Майе с сыном пришлось покинуть разоренный дом. Она не захотела остаться в своих родных местах, где с девических лет ее преследовали сплошные жизненные неудачи; осушив слезы, она решила попытать счастья у своего брата, который, по слухам, жил довольно сносно. И вот в одно прекрасное утро Юсси проснулся и увидел, как мать сносит разные пожитки к санкам, стоящим у крыльца. У них еще было немного кофейных зерен и несколько кусков хлеба, который Пеньями принес с Оллилы. Они позавтракали, сложили остатки съестного в кузовок и тронулись в путь. Майя тащила санки, Юсси подталкивал их сзади. На нем были короткие штанишки и кафтан покойного Пеньями. Другой кафтан надела Майя. По-весеннему ярко светило солнце, ослепительно сверкал снег. Ступив на лед озера, Юсси оглянулся назад и увидел вдали красивую вершину Свиной горки, на которой он сыграл столько чудесных игр. В горле встал комок, очарование бродячей жизни незаметно сменилось тоской.

Сначала они шли вдвоем. Перед глазами Юсси то и дело вставали люди, которых он близко знал в первые десять лет жизни и которые за последние годы разошлись кто куда. Ему вспоминались Апели и Куста, Ева и Марке, и – Пеньями, отец. Сейчас, вдали от дома, в непривычной обстановке, они казались ему удивительно похожи друг на друга.

Майя и Юсси недолго оставались без попутчиков. Вскоре они вышли к большим трактам, и тут, на открытых местах, им стали часто попадаться длинные вереницы бредущих людей. Большинство шло пешком, таща за собой доверху груженные санки, но изредка на дороге можно было увидеть и тощую, как скелет, клячу. Люди лепились к санкам или к лошади, образуя небольшие группы, и между отдельными группами, даже там, где людской поток был наиболее густым, оставался разрыв в сажень или две.

Необычная атмосфера дороги действовала одуряюще и заставляла забыть даже об усталости. К вечеру одурь еще усилилась. Извилистая, обнесенная изгородью дорога снова вышла на равнину. Вдали показался красный верстовой столб, возле которого что-то чернело; проходящие по очереди останавливались и рассматривали этот черный предмет. Это был мертвый человек, а около него, словно в какой-то оторопи, стояла девочка, закутанная в одежду взрослого. Из шедшей впереди группы людей ей крикнули:

– Ступай в деревню! Ночью тут нельзя оставаться, а то волки съедят!

Но девочка продолжала стоять возле мертвого, с бессмысленным видом озираясь по сторонам.

Уже начало смеркаться, когда пришли в большую деревню. Все разбрелись кто куда. Майя и Юсси вошли в темныс сени одной избы и потянули на себя дверь – она была заперта изнутри. Очевидно, хозяева собирались печь хлеб – из-за двери явственно слышались мягкие шлепки рукою по тесту. Им пришлось долго стучаться, прежде чем дверь приоткрылась и какая-то женщина сказала, чтобы они шли в приют для нищих. Она тут же объяснила, как туда пройти. Блуждая по темным деревенским улицам, они наконец нашли приют – большую, насквозь продуваемую ветром избу, логово галдящей нищеты. Они не помнили себя от усталости, и Юсси не понимал ни слова из того, что кричали, из-за чего ругались женщины. Майя в конце концов разобралась, в чем дело. Одна из женщин жарила кофе у очага. Она выменяла его у старьевщицы на лохмотья, а лохмотья сняла с одной умиравшей бабки в тот момент, когда другая женщина, как и она, ожидавшая последнего вздоха старушки, ненадолго отлучилась. Обманутая утверждала, что другая сняла лохмотки до времени. Мол, она сама видела, как в сарае, куда положили покойницу, та еще двигала челюстью. Это и было причиной свары. Впрочем, похоже было на то, что обиженная скоро наверстает упущенное, так как в углу избы умирал еще один, совсем распухший от голода человек.

Здесь наши странники и переночевали. Утром, так и не отдохнув хорошенько, они снова тронулись в путь и поздно вечером достигли цели. Они даже не стали ужинать и, лишь утолив жажду, мгновенно уснули. На следующий день Майя договорилась с братом, что Юсси останется у них на Туориле, а сама отправилась дальше – искать работы.

Наступил май, весна была тепла и полна надежд, когда Майя, смертельно больная, вернулась на Туорилу. Она пришла под вечер и была так плоха, что даже не смогла рассказать о своих дальнейших скитаниях. Ночью ей стало еще хуже, она так громко стонала, что подняла на ноги весь дом. Мальчика разбудили, и он видел, как она отходила.

Так кончилось Юссино детство.

II. На хлебах у родственников

Как светлое солнце встает после ночного заморозка, так весна 1868 года, ранняя, чудесная весна, встала над все еще продолжавшей свирепствовать смертью. Вернее сказать, смерть тогда уже не свирепствовала, ее голоса не было слышно. Лишь время от времени вырывала она вконец истощенного человека из кучки скитальцев и оставляла его в придорожном сугробе или где-нибудь в глухой лесной избушке облегчала от мук вдову, унося жизнь ее последнего ребенка. Но даже и там, где уже не кучка, а куча людей, – целых двенадцать тысяч душ, – впряглись в общую лямку, чтобы отстоять свою жизнь, – даже и там смерть старалась не поднимать шума. Вдоль песчаного Салпаусского кряжа люди тянули мощную артерию, которую предстояло подвести к великому гнездилищу людей на востоке – Санкт-Петербургу. Одни копали, другие ждали за их спиной, когда смерть передаст им кирку. И смерть старалась быть беспристрастной, она отдавала кирку все новым и новым тысячам, убирая тех, кто отработал свое. Проницательных калькуляторов ожидал приятный сюрприз: постройка железной дороги, несмотря на спешность, обошлась на полмиллиона дешевле, чем предполагалось.

Тихо умирали люди на склонах Салпаусского кряжа, и тысячи мертвецов, лежащих там в своих песчаных могилах, должно быть, очень удивились, когда, ровно пятьдесят лет спустя, уловили в пульсации проложенной ими железной артерии слова: «Чаша страданий переполнилась!» – «Как так? – наверное, спросили они. – Неужто она переполнилась только сейчас? Ведь она и тогда уже была полным-полна».

Новая, полная добрых примет весна обогрела своим теплом и Юсси, который жил теперь на другом месте. С тех пор как его взяли в дом, он уже не голодал. В те трудные годы на Туориле не было нужды подмешивать в хлеб более трети мякины, да и такой хлеб пекли всего два раза – в самую голодную зиму. Брат Майи ведал распределением общественных пособий в приходе и был вынужден прибегнуть к такой увертке, когда о нем поползли обличающие слухи. Цельный хлеб никогда, – даже в эту пору, – не переводился на Туориле, а уж о молочных скопах и говорить нечего. Туорила во всем отличалась от Никкили, и даже не верилось, что ее хозяин Калле – брат Майи. Калле, рослый горбоносый мужик, имел повадки настоящего хозяина и безотчетно чуждался своей незадачливой сестры. Юсси, присутствуя при обеих встречах сестры с братом, заметил это. Видно было, что мать робеет своего брата. Она не мешкая покинула его дом на следующий же день, радуясь уже тому, что мальчику разрешили остаться. А вернувшись через несколько месяцев, она словно дала понять, что пришла для того только, чтобы умереть в знакомом месте. И брат ее явно испытал облегчение, что она так скоро скончалась.

Юсси долгое время был в какой-то легкой растерянности. В доме были просторные чистые комнаты, среди них такие, куда его не пускали. Здесь вкусно и сытно кормили, но кофе не давали, тогда как на Никкиле кофе пили по нескольку раз на дню. Кофе здесь варили только для хозяев. Юсси быстро креп телом, но душа его словно застыла в оцепенении; странная, нездоровая сонливость одолевалаего. Он по-глупому пялил глаза и зачастую не понимал, что от него требуют, куда посылают. И если нужно было отправиться по какому-либо поручению, на глаза неудержимо навертывались слезы. Все здесь было незнакомым, и ничего ему не объясняли, а только приказывали. Спрашивать он не смел, и очень часто случалось, что, получив наказ, он стоял как пень посреди двора, не зная, что делать, пока хозяйка, потеряв терпение, не выбегала проверить, «куда это его понесло искать подойник». А ведь Юсси охотно сбегал бы за подойником, если б только мог понять, что ему говорят! С тех пор и пошла за ним слава неумехи и приглуповатого парня.

Когда Юсси растерянно метался в просторной пекарной Туорилы, выполняя какой-нибудь хозяйский наказ, он и сам чувствовал, и со стороны было видно, что ни одно его движение, ни один шаг не гармонируют с теперешним его окружением. Все здесь было совсем не так, как на Никкиле. Хозяин (в разговорах с сыном мать называла его дядей, но сам Юсси никогда не осмеливался называть его иначе, как хозяин) был для него совершенно непостижимым существом. Он всегда при доме, всегда серьезен, никогда не напивается пьяным и, как ни странно, не ругается с хозяйкой, не говоря уже о том, чтобы драться с ней. А хозяйка, в свою очередь, нисколько не боялась его. Странное, холодное согласие царило между ними, так что невозможно было сочувствовать ни тому, ни другому. Когда наступал вечер, не могло быть и речи о том, чтобы сбежать куда-нибудь со двора. С батраками и служанками Юсси почти не приходилось сталкиваться. Они спали в работницкой, Юсси – в пекарной, а хозяин с хозяйкой – в спальне. Вечером, всегда в одно и то же время, его ждала чистая, но неуютная постель, – продолжение неуютного дня. Даже во сне он чувствовал потребность размять свои крепнущие мускулы, а тяжелая сытость в желудке еще усиливала ощущение неволи.

И на Туорилу время от времени захаживали нищие, но это был совсем не тот люд, что когда-то забредал на Никкилю. Эти робко останавливались в дверях или присаживались на скамью и со слезой в голосе отвечали на вопросы хозяйки. Как-то раз хозяйка спросила у одной женщины, как ее зовут. Оказалось, что та ее тезка, и хозяйка подала ей на бедность. В тот же день заглянула к ним еще одна нищенка и, не дожидаясь вопросов, заявила, что ее тоже зовут Эмма. Хозяйка расхохоталась, но подала и ей, однако велела передать всем другим Эммам, что больше этот номер у них не пройдет.

На новом месте Юсси очень боялся нищих и не делал никаких попыток сблизиться с ними, очевидно, оттого, что и сам он теперь принадлежал к числу сытых. Впоследствии Юсси повстречал среди нищих своих старых знакомых, ребят со Свиной горки, товарищей его детских игр. Юсси как будто стыдился их, и разговор у них вышел очень натянутый. Не дожидаясь расспросов, ребята рассказали, что на Никкиле теперь хозяйничают люди с Оллилы, что Ловиса больна, но новости эти лишь слегка, как бы вскользь коснулись Юссиной души. И когда ребята ушли, он почувствовал облегчение.

Наступало лето, оделась травой земля, покрылись листвой деревья. На дальних пастбищах зазвенели колокольчиками стада. Яровой сев проходил при благоприятной погоде; семенами ссудила казна. Отупевшие люди стали понемногу оживать, вынашивать новые надежды. Шагая за бороной, пахарь усиленно размышлял над минувшими страшными годами, и душа его все шире раскрывалась навстречу нынешнему дню – сверкающему солнцу и буйно прибывающей зелени. И хоть разумом своим человек не мог еще в полной мере оценить испытание, через которое он прошел, сердцем он уже чувствовал, что грядущие времена вскоре разрешатся новой идеей, которая придаст жизни новое направление, новый размах. И, видя со своего поля, как бредут по дороге несчастные беженцы, он с досадой думал о том, что старое время все еще омрачает час рождения новых времен.

Для бывшего Юсси Никкиля, ныне – Юсси Туорила, это лето открыло лучшую пору жизни – юность, когда одиночество приносит человеку и отраду и печаль.

Юсси пас хозяйский скот на живописных полянах, где прежде были пожоги. Густой лиственный лес тут местами расступался, давая место покосным лугам с неизменными изгородями и сенными сарайчиками. По дну пади, меж крутых берегов, извиваясь, бежал тоненький, небогатый водою ручеек. А сверху, на краю обрыва, стояли березы, свесив свои плакучие ветви над муравейниками, пыхавшими жаром в полуденный час, когда солнце стоит прямо над падью и стадо полегает, Юсси быстро обвык на новых местах и с удовольствием мастерил мутовки и украшал резьбою тросточки. Тут не было того постоянного, гнетущего чувства беспомощности, которое все еще отравляло ему жизнь дома. Тут никто не стоял над душой и не приказывал. Тут можно было командовать стадом как хочешь.

Трудно сказать, о чем он думал днем: все зависело от того, как прошли утро и вечер накануне. Могло статься, мысли его весь день кружились вокруг его теперешней жизни, вокруг полей и стада, которое он пас; ему рисовались картины будущего, и главное место в них обычно занимал дом Туорила – его хозяин, хозяйка и все прочее. Здесь хорошо, он никуда не уйдет отсюда. Отец, мать – вся прежняя жизнь на Никкиле осталась где-то далеко позади, казалась бесконечно чуждой его теперешнему миру, благополучно стерлась из памяти. Сегодняшнее солнце светит не для них. Вот он сидит здесь, на солнечном косогоре, и его ничуть не удивляет, что хозяин и хозяйка ладят между собой… А вечером так приятно возвращаться со стадом домой.

Но иногда с вечера начинает давить какая-то тяжесть, и на следующий день небо заволакивается тучами. После полудня неподалеку ударяет молния, и Юсси в страхе забивается в сенной сарай… Откуда-то с высоты ему является бог, он приходит прямо из Харьякангас, из дали лет. Туорила теперь где-то далеко-далеко, как будто ее вовсе и не существует. Пеньями, отец, нашел убежавшего Юсси и снова обрел всю свою былую власть. Сверкает молния, будто ожившее прошлое мечет на землю свой злобный взгляд, все сильнее рокочет гром. Юсси вскрикивает неистово, и чудится ему, что перед ним Майя. Он хочет прижаться к материнской груди. Кровь очистилась от всего здешнего, наносного, знакомый пейзаж в сетке дождя теперь угрожающе чужд. Мрачное угрюмство Пеньями, отца, и нежная ласка матери – драгоценнейшие сокровища трепетного сердца в час опасности здесь, на этом далеком, чужом пастбище.

Но вот гроза прошла, а облегчения все нет, такой уж сегодня день. Пропали бык и корова. В горле еще стоят комом недавние слезы, и тем легче накипают новые: что будет, если корова и бык не найдутся? Исчезнувший вожак стада показывается на опушке леса, но, словно взбесившись, несется прочь, как только Юсси приближается к нему. Волки! В слезах, истово молясь богу, Юсси, взрослый мальчик, во весь дух бежит по лужам к дому, и каждую минуту ему слышится рев задираемой волком скотины. И тут, может статься, какой-нибудь старик лесовик, одиноко живущий в своей избушке, выйдет на шум, смутивший вечерний покой, и отправится на пастбища Туорилы посмотреть, что там приключилось. В трясине он видит выбившуюся из сил корову, вокруг с ревом носится бык… Поняв, в чем дело, и убедившись, что опасности нет, старик спешит домой за веревкой…

Немало утренних зорь, дней и вечеров провел здесь Юсси, и все они были разные, все не похожи друг на друга. Маленький пастушок, конечно, не замечал, что делается с его душой, но эти зори, дни и вечера не прошли для него бесследно: у него появилось какое-то чувство оторванности от времени – прошлое умерло, растаяло, как недавний сон, и не было ничего, что связывало бы его с настоящим. Он был ни батрак, ни хозяйский сын, ему не разрешалось жить ни в работницкой, ни в чистых покоях, только в пекарной.

А потом наступил вечер – канун того дня, когда начиналось учение в воскресной школе. К тревожному ожиданию примешивалось чувство какой-то грустной радости – предстояло вступить в новую полосу жизни. В сумерках, ни у кого не спросясь, Юсси пробрался в пустую работницкую и долго сидел там, тихо напевая одну из тех песен, которые поют только взрослые, и от терпких ее слов сладко млела душа. Не ушел он и после того, как люди возвратились с работы. Хозяин самолично пришел за ним, и странно сурово прозвучал его голос, когда он спросил: «Ты что тут делаешь?» Уже в этом вопросе сквозило предвестье того нового, что должно было начаться завтра.

Ровно подстриженные подростки сидят на церковных скамьях и вроде бы слушают объяснения пробста, толкующего о святой троице. Пробст говорит медленно и отчетливо, высоким церковным слогом, который никак не вяжется со смазными сапогами и сермяжными куртками мальчиков. Смысл его речи, отточенной и как бы отстоявшейся за многие десятилетия, не доходит до заскорузлого избяного ума подростков, хотя интонация голоса, его ритм настраивают душу на тот лад, к которому она тяготеет наследственно, из рода в род. Однако изначальные понятия об отце, сыне и святом духе в образе птицы остаются незыблемы. Все они нарисованы над витиеватыми буквицами катехизиса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю