Текст книги "Причина времени"
Автор книги: Геннадий Аксенов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)
Глава 10
ELAN VITAL
В длительности находятся последовательные части, существующие совместно в пространстве, но нет ни тех, ни других в личности человека, т.е. в его мыслящем начале, и тем менее в мыслящей сущности Бога.
Исаак Ньютон.
Математические начала натуральной философии.
Бергсон начал как власть имеющий. Уже в первой своей работе – докторской диссертации “Опыт о непосредственных данных сознания”, защищенной в 1889 году, он создал свое центральное понятие: “реальное время”.
Бергсона можно считать прямым продолжателем линии Канта в понимании пространства и времени. По сути дела между Кантом и Бергсоном никого нет, да он и сам считал себя наследником представлений об “априорных формах чувственности” и присоединился к ним. “Точной формулировкой этой теории (реального времени – Г. А.) мы обязаны Канту. – пишет Бергсон, – Учение, развиваемое им в “Трансцендентальной эстетике”, наделяет пространство существованием независимо от того, что в пространстве содержится, объявляя теоретически отделяемым то, что каждый из нас реально (выделено мною – Г.А.) отделяет и отказывается считать протяженность абстракцией аналогичной другим абстракциям”. (Бергсон, 1992, с. 89).
Что же значит реальность времени?
Нам нужно вспомнить здесь известный спор Лейбница с Кларком. Немецкий философ, как сейчас стало ясно, назвал категорию абсолютного (пространства, времени) понятием субстанциальным. Он утверждал, будто Ньютон под ним подразумевал некую скрытую вещественную субстанцию, то есть некоторую всеобщую и абсолютную сущность, проникающую все вещи и обладающую свойствами, не имеющими никакого отношения к предметам и к их движениям, и на критике этой, действительно довольно сомнительной мысли, построил всю свою критику. Возможно, Лейбниц все же не вдумался в определенно заявленную Ньютоном дихотомию, в разделение времени и основных исходных понятий динамики на два, согласно которому абсолютное время не имело отношения к чему-то внешнему и следовательно, ни к чему материальному. Оно было произведением совсем другой реальности, не материальной, не внешней, не видимой и не ощущаемой. Ньютон всего лишь имел ввиду, что перебирая относительные движения (а также покой, пространство, значит и время), мы должны когда-нибудь остановиться, найти такое, которое уже не будет ни к чему другому относиться, а будет совокупностью своих собственных качеств, будет следствием своей собственной природы или причины (“по самой своей сущности”), будет определяться не сравнением двух соседних тел между собой, а изменяться по собственной программе, говоря современным языком. Но тем не менее, с легкой руки Лейбница, а более всего – Эйлера, два ньютоновских пространства и времени были слиты в единственные и материализованы, стали называться “субстанциональным временем” и “всеобщим вместилищем вещей”, бесконечным и неизмеримым.
Кант, мы помним, в своем определении времени и пространства решительно принял сторону Ньютона, однако в отличие от последнего по здравому рассуждению пришел к выводу, что есть еще кое-кто, кроме Бога, кто формирует время и пространство, в какой-то неясной степени, но все же формирует – это познающий человек. Поэтому пространство он счел некоей отливкой внутреннего мира человека, не определяемой материальными предметами внешнего мира, образцом его созерцания всех процессов до всякого научного опыта и, более того, являющейся условием этого опыта, поскольку придавало ему определенные параметры пространственные и временные.
Вот на этой первичности, независимости ни от чего внешнего, то есть от предметов вещного мира и на внутреннем относительно человека характере пространства и времени и сосредоточивается Бергсон. Он отнесся к категориям Канта не как к приемам языка и мышления, не как к словесным обозначениям и философским категориям, а как к объектам реальным, которые должны существовать как научный факт. Это реальность границы внешнего и внутреннего миров, а не так как считают большинство читателей Канта – как нечто необязательное и сугубо идеальное. Реальность кантовских построений стала заметна тогда, в конце девятнадцатого века, потому что неузнаваемо изменилась научная среда. Если во времена Канта учение о внутреннем мире человеческой личности, т.е. психологию относили к философии, она была ее разделом, трактующим об ощущениях, представлениях, мыслительной деятельности, то через сто лет после того произошло размежевание философии и психологии (Ярошевский, 1976, с. 225-248). За послекантовское время психология выделилась как наука, она начала исследование внутреннего мира человеческой личности, в том числе и ощущений, которые до того были только предметом словесных философских рассуждений, совсем иными, инструментальными методами. Психология была последним бастионом природы, который дольше всех не поддавался точным методам познания, поскольку действительно этот оплот оставался самой сложной областью явлений во всем круге нашего опыта, неизмеримо богатом по сравнению со сферой безжизненной материи, освоенной наукой. Что ближе к нашей личности, то и труднее понимаемо, чем внешние явления.
И тем не менее к середине века психология распростилась с фантастическими и чисто умозрительными теориями и перешла на точное исследование. Самое важное, что начали обобщать клинический опыт, и как многие отрасли медицины, психология отправилась в путь как наука, из больничной палаты, от патологических состояний сознания. Поначалу ее еще очень скромные успехи были связаны с постулатом о параллелизме психических и физических или телесных явлений. Этой концепции придерживался создатель психофизики Густав Фехнер, и основатель экспериментальной психологии Вильгельм Вундт. “Нет ни одного психического процесса, от простых элементов ощущений до сложнейших умственных процессов – который не сопровождался бы параллельно физическими процессам”, – писал он. (Вундт, 1912, с. 145). Из этого вовсе не следовало, что психические и физиологические процессы были аналогичными, похожими или сводимыми друг к другу. Исследовательская психология преодолевала умозрительные построения, приходила к выводу о сложности реальных психических процессов, которые не похожи, не повторяют по форме физические процессы. Последние могут быть простыми или сложнейшими, но вызывают они ощущения, не сводимые к ним по форме. Важно было, что по физиологическим реакциям можно было угадать психические и наоборот.
В чем же заключалась эта форма? В сущности, как сразу пытались осознать основатели измерительной психологии, это и есть кантовские формы чувственности. Правильное, осуществляющееся, реализующееся освоение внешнего мира заключается не в том, что мы придаем ему некие содержательные концепции, а тем, что мы придаем ему количественную определенность. Из этого не следует никакого идеализма или иллюзии внешней действительности, в чем многие обвиняли в свое время Канта. Теперь психологи становятся на его сторону: “Наше уразумение вещей зависит от нас самих, а не то что вещи получают свое существование лишь благодаря нам”, – пишет Вундт. (Вундт, 1909, с. 46).
Каким же образом первые экспериментальные психологи, клиницисты добрались до кантовских представлений об истоках времени, намного, как теперь понятно, опередивших свою эпоху? Параллелизм психического и физического, по мнению Вундта, означает несравнимость этих процессов. Первые мы определяем по количеству величины, а вторые – по величине его количеств. “Так как само понятие величины берет свое начало от психических явлений, то этим указывается, что физическое количество само по себе собственно вообще недоступно измерению величиной и делается доступным только в том случае, если мы его делаем предметом сравнительного обсуждения, а следовательно, таким образом переносим его в психологическую область”. (Вундт, 1912, с. 142). И, выходит, в психике содержится некая заготовка для реферирования количества величин. “Эта взаимная зависимость (количества величины и величина количеств – Г.А.)состоит, с одной стороны в том, что физические элементы, считать ли их атомами, или частями беспрерывной материи, должны быть мыслимы нами необходимо в формах, возникших по психическим законам представлений пространства и времени, а с другой в том, что психические элементы, простые ощущения и чувствования, неразрывно связаны с определенными физическими процессами”. (Вундт, 1912, с. 143).
Вот на этом поле и начал работать Бергсон. Чем будут наши ощущения, спрашивает он себя, если исключить из них всякое конкретное содержание, если очистить наши представления до степени пустой формы? Его диссертация, о которой сказано выше, относится к скорее к науке психологии, чем к философии, потому что в отличие от философов он в ней анализирует не понятия, не мышление, а факты науки. Все приводимые им данные относятся к конкретным психологическим исследованиям. Он ссылается только на медицинскую и психологическую литературу. (И потом Бергсон всю жизнь сознательно придерживался этого направления анализа). Поэтому решительно нельзя согласиться, как это делают традиционно, с определением Бергсона как философа и его работ как философских. Его диссертация представляет собой пограничную работу, это не дорога от одного пункта до другого, а перекресток, откуда открываются уходящие вдаль пути как в сторону философской страны, так и в область сложнейших, еще слабо освоенных точным мышлением реальных явлений (а не сущностей).
Итак, если есть нечто, что мы чувствуем, значит есть источник, вызывающий такую, а не иную форму чувствования. Что же такое чистое чувство пространства? Протяженны ли наши внутренние качества, спрашивает он? Где они располагаются? Находится ли пространство в пространстве, так сказать?
Он начинает с рассмотрения наших ощущений. Возьмем самое простое, говорит Бергсон: их интенсивность. Ясно, что она имеет некоторые степени, она градуирует от мимолетных до всеохватывающих, сильных, когда говорят, что человек им захвачен. Наличие разных степеней в интенсивности ощущений и помогает понять что такое пространство. Небольшая боль локализована в одном месте, более сильная располагается на большей площади тела, совсем сильная заполняет все существо. Мы как бы измеряем интенсивность участием в нем более или менее значительной части организма. Также и во всех остальных ощущениях, не только болевых и не только аффективных. “Ежеминутный опыт, начавшийся с первыми проблесками сознания, продолжающийся в течение всей нашей жизни, показывает нам, что определенной величине раздражения соответствует вполне определенный оттенок ощущения. Поэтому мы ассоциируем известное качество следствия с известным количеством причины. И, наконец, как это происходит со всяким восприятием, мы вносим представление в само ощущение, количество причины в качество следствия”. (Бергсон, 1992, с. 68). С этого момента интенсивность ощущения становится величиной. И таким образом любое без исключения ощущение связывается с усилием, внутренним усилием, которое нужно применить для оценки интенсивности ощущения. В нашем сознании возникает идея усилия. Расположение запомнившегося и тысячи раз повторенного усилия создало бесструктурный объем, фронт этой величины, которая зависит от интенсивности ощущения. Любое усилие создает ряд, который мое сознание и истолковывает как непрерывное движение в пространстве.
Создается образ внутренней множественности состояний, которые существуют одновременно, рядом друг с другом, а усилия в ощущениях движутся, как солдаты в шеренге, один подле другого. Это и есть пространство внутри нас, мы его ощущаем для расположения образов внешних вещей. “Пространство есть то, что дает нам возможность различать многие тождественные и одновременные ощущения: это, таким образом, принцип дифференциации, отличный от принципа качественной дифференциации. Следовательно, это реальность без качества..., а в самих качествах, различающих два ощущения, должна заключаться причина, в силу которой они занимают в пространстве то или иное определенное место”. (Бергсон, 1992, с 90 – 91). Следует поэтому отличать ощущение протяженности и представление пространства. Чем выше мы поднимаемся в ряду разумных существ, тем четче очерчивается идея однородного пространства, говорит Бергсон. У животных есть удивительное ощущение направления пространства, когда оно находит привычное место через неизвестные ранее промежуточные места. Но точно также и у нас отличаются направления левого и правого качественно, но оно, в свою очередь основано на способности представлять или воспринимать пространство уже без всяких качеств, непосредственно как величину . (Вот о какой величине говорил Аристотель!)
Таким образом, Бергсон выявляет пространство как однородную, бескачественную среду, нашу внутреннюю протяженность, ощущаемую и затем уж осознаваемую нами как некий фронт, на который мы помещаем образы всех вещей внешнего мира, этакий заранее готовый выставочный стенд. Неразрывно с этим внутренним пространством возникает и длительность ощущений.
Однородный фронт, однородная, дающая только представление о количестве, среда выступает двойственно в зависимости от того, наполняют ее сосуществование ощущений или их последовательность, причем они не сливаются друг с другом, не сводятся друг к другу, хотя и неразрывны, они как бы перетекают друг в друга. Последовательность ощущений и создает длительность. “Чистая длительность есть форма, которую принимает последовательность наших состояний сознания, когда наше “я” просто живет, когда оно не устанавливает различия между наличными состояниями и теми, что им предшествовали; для этого оно не должно всецело погружаться в испытываемое ощущение или идею, ибо тогда оно перестало бы длиться. Но оно также не должно забывать предшествовавших состояний: достаточно, чтобы, вспоминая эти состояния, оно не помещало их рядом с наличным состоянием, наподобие точек в пространстве, но организовывало бы их так, как бывает тогда, когда мы вспоминаем ноты какой-нибудь мелодии, как бы слившиеся вместе”. (Бергсон, 1992, с. 93). Длительностью, ничем не заполненной продолжительностью бытия создается (точнее сказать, всегда есть, присутствует) определенная глубина того самого фронта, о котором говорилось выше. И если продолжить военное сравнение, то есть сравнение с марширующими строем солдатами, то наши ощущения выстроятся наряду с “шеренгой” – расположением плечом к плечу, еще и “колонной”, когда солдаты располагаются также еще и в затылок другим. Образовался строй, в котором некоторое количество солдат, причем желательно неразличимых, одинаковых по росту и по комплекции, эдаких идеальных роботоподобных гомункулов – мечта воинского начальника – сомкнуто двигаются вперед, располагаясь и в шеренге, и в колонне. По шеренге сформировалось пространство, по колонному измерению – время, точнее сказать, первое – протяженность, второе – длительность. По сути дела, глубина этой длительности есть наше настоящее время.
Вот она, сцена действия. Очень своеобразная сцена – она как бы и пустая, но активная среда, готовая к восприятию всего, что встречается нам и что преобразуется в количественное измерение наших ощущений, которые затем перерабатываются последовательно в восприятия и затем в представления. Она и есть та искомая до-опытная форма времени и до-опытная форма пространства, о которых говорил Кант. Так считает Бергсон. Это тот яркий в середине и тающий по краям объемный, данный нам для распоряжения живой некий голографический экран, имеющий перспективу в трех измерениях и двигающийся, как бы катящийся в одну сторону. Двигается он своеобразно: оставаясь на месте, продвигается из тьмы во тьму некоей серединной “освещенной” частью. С одной стороны он возникает, “освещается”, с другой пропадает, исчезает. И катится только в одном направлении.
В наших восприятиях перемешана реальность и вымысел, иллюзия и действительность и Бергсон проводит очень тонкий анализ, пытаясь отделить одно от другого: реальное время и пространство от их восприятия и осознания, которое мы осуществляем с помощью внешних примет, предметов внешнего мира, которые обычно и считаем реальными. На самом деле происходит подстановка: реально наше внутреннее пространство и время, но мы их не замечаем, для этого нужен научный анализ.
Так почему же мы не замечаем так уж отчетливо протяженности и длительности своего собственного внутреннего состояния? Потому что в сознании, когда мы начинаем рассуждать или давать себе об этом отчет, нам отчетливо в рассудке внятны, говорит Бергсон, только одновременности, но не подлинная последовательность, не глубинное течение времени. Все, что мы замечаем, это точку пересечения “колонны с шеренгой”, то есть фигуру “солдата”, в ней находящегося. “Существует реальная длительность, – говорит он, – разнородные элементы которой взаимопроникают, но каждый момент которой можно сблизить с одновременным с ним состоянием внешнего мира и тем самым отделить от других моментов. Из сравнения этих двух реальностей возникает символическое представление о длительности, извлеченное из пространства. Длительность, таким образом, принимает иллюзорную форму однородной среды, а связующей нитью между этими двумя элементами, пространством и длительностью, является одновременность, которую можно определить как пересечение времени с пространством”. (Бергсон, 1992, с 97). Бергсон догадался, почему время и пространство, которые есть наша собственная реальность, так долго ускользали из нашего сознания: потому что мы в силу их однородности замечаем только точку их пересечения между собой, но не промежутки, которые и есть реальное время (в порядке длительности) и реальное пространство (в порядке рядоположенности) ощущений. Таким образом, он за четверть века до Минковского нашел нерасторжимое единство пространства и времени в глубине нашего психологического бытия. По сути дела одновременность есть пространство-время, точка остановки времени в пространстве, или бесконечный числовой ряд, что одно и то же.
Здесь возникают два ключевых понятия, которыми Бергсона обычно и характеризовали в последующей большой литературе: “кинематографический метод” и “интуитивизм”. Каким образом время мы все же полагаем длящимся, если оно для нас только точки одновременности, то есть ряд остановок, а не длящаяся, как звук, например, нить дления? Каждая такая точка есть вспышка, сцинтилляция, которая появляется и гаснет, однако от нее остается на некоторое мгновение свет, отпечатанный в мозгу. Соединяя их в непрерывную последовательность, мы как бы прокручиваем киноленту событий своей внутренней жизни и тем самым проверяем, контролируем течение своего собственного бытия. На этом принципе действительно основано кино, там движение на экране слагается из неподвижных сфотографированных последовательных мгновений на кинопленке таким же путем, но в другом месте: в сетчатке нашего глаза, где на некоторое мгновение задерживается, запечатлевается образ предыдущей картинки.
Так и точки одновременности, о которых говорит Бергсон, являют собой произвольные моменты некоего отрезка времени, которые мы сами создаем, когда пытаемся контролировать течение своей внутренней жизни, всматриваемся, прислушиваемся к биению внутреннего пульса. Мы в данном случае уподобляемся матросу, который стоит у борта и пробует лотом дно, измеряя точками соприкосновения с ним глубину фарватера. Только мы измеряем собственное течение жизни своим сознанием, контролируем жизненный процесс в самой его простой, неразличимой форме, не поделенной на события, мысли, всякие внешние впечатления. Мы как бы непрерывно спрашиваем себя: “Живем ли?” Мы касаемся времени своей жизни только в месте соприкосновения его с пространством, в точке одновременности. Наша линия жизни состоит из точек нулевой длительности, а вот сама-то длительность есть промежутки между точками, говорит Бергсон. “Промежуток времени существует только для нас в силу взаимопроникновения состояний нашего сознания”. (Бергсон, 1992, с 100). Нигде больше в окружающем предметном мире никаких промежутков нет. Измеряя время приборами, мы только отсчитываем одновременности и больше ничего.
Возможно, это самый главный момент всей концепции Бергсона. Одновременности мы распознаем разумом, а далее можем применять для их исчисления любые приборы. Поэтому, говорит Бергсон, то что мы называем измерением времени, есть исчисление одновременностей, неких мгновенных рисок пространства во времени. Но вот промежутки между рисками, черточками мы не можем осознать никак, они постигаются интуитивно. (Вот о каком до-опытном созерцании толкует Кант!). Отсюда и “интуитивизм”. Это есть самое темное, как бы подлинное бытие, натуральное его течение, не распознаваемое никакими приборами и средствами, кроме непосредственного ощущения протекания жизни. Отметки одновременности символизируют его “кинематографический метод”, промежутки между ними – “интуитивизм”.
Еще раз вспомним обычный числовой ряд, его двойственность, о которой догадались уже древние. Его неразложимые единицы, которые можно складывать и накапливать – чистое количество – имеет своим источником то, о чем догадался Бергсон, его “точки одновременности”, не являющиеся собственно временем, а только следом времени, отметками, пунктиром времени. В них нет длительности, а только трассер длительности. Настоящее темное время идет между точками, оно не осознается, а переживается. Это порядковые числительные, появляющиеся и исчезающие, длящиеся, имеющие внутреннее содержание.
Само время, то есть течение жизни, скрыто от нас за нашим сознанием. Промежутки, интервалы между идущими в строю шеренгами и колоннами есть некое движение нашего организма – потаенная, не выходящая на уровень сознания биология. “Длительность и движения суть мысленные синтезы, а не вещи..., – говорит Бергсон. – Но длительность в собственном смысле слова не имеет ни тождественных, ни внешних по отношению друг к другу моментов, так как она, по существу своему, разнородна, слитна и ничего общего не имеет с числом”. (Бергсон, 1992, с. 101 – 102). В том смысле, что не обладает свойством аддитивности, то есть накопления. Накапливается опыт, а жизнь проходит. Ее можно запечатлеть в чем-либо, в тех отметках одновременности, например, измеряемой любыми часами, но не удержать.
Чтобы обнаружить это внутреннее “я”, говорит он, нужны более мощные средства анализа, говорит Бергсон, “способные отделить внутренние, живые психические состояния от их образа, сначала преломленного, а затем отвердевшего в однородном пространстве. Другими словами, наши восприятия, ощущения, эмоции и идеи предстают нам в двойной форме: в ясной точной, но безличной – и в смутной, бесконечно подвижной и невыразимой, ибо язык не в состоянии ее охватить, не остановив ее, не приспособив ее к своей обычной сфере и привычным формам Если мы различим две формы множественности, две формы длительности, то очевидно, что каждое состояние сознания, взятое в отдельности, должно будет проявляться по-разному, в зависимости от того, будем ли мы его рассматривать внутри раздельной множественности или внутри слитной множественности, – во времени-качестве, где оно возникает, или же во времени-количестве, куда оно проецируется.... ощущения и вкусы предстают мне в виде вещей, как только я их изолирую и даю им названия; в человеческой же душе есть только процесс постоянного развития.” (Бергсон, 1992, с. 105 – 106). Не напоминает ли это размышление простой анализ Аристотелем единства делимости и неделимости, принявший теперь, после веков развития науки и цивилизации, бесконечно более развитый вид? Неделимость, некие непрерывно отчетливые точки настоящего символизируются одновременностью, а темные промежутки создаются гладким, плавным течением времени, осознать которые мы можем, только “остановив” его, так же как можно рассмотреть отдельный кадр в киноленте, который есть не что иное, как обыкновенный фотографический снимок, запечатленный стоп– кадр движения.
Итак, достижение Бергсона есть второй шаг после Канта в том же направлении поиска реального источника времени и пространства, их природной причины. Если у Канта формы чувственного созерцания еще трудно постигаемы, категориальны и туманны, их надо принять на веру, по чувству логики и истины, ибо приводимые доказательства в основном чисто философские, хотя они и безупречны, то Бергсон основывается на достижениях всего естествознания за сто прошедших после Канта лет, но ищет в том же ареале. Его интуитивное время относится к той же сфере, что и кантовское созерцание, излюбленная Кантом “die Anschauung”.
Верность, точность когда-то выбранного направления исследования, видна из явного обогащения понятия. Если у Канта время есть просто время, иногда только он употребляет “длительность”, то Бергсон начинает различать в понятии “время” многие детали, стороны. У времени и пространства возникают, как и у любого природного явления, подробности, какие-то свойства, признаки и атрибуты. Прежде всего длительность у времени, протяженность у пространства. Таковы также и неделимость или дискретность у того и у другого как точки, отметины длительности и протяженности. Он находит количественную определенность времени и качественный ход, течение его, а также настоящее время и необратимость его пропадания и появления с одной стороны и, напротив, обратимость точек одновременности, которые не есть время, а есть только способ его измерения, сведенный к числу. Наши внутренние часы всегда при нас, они были способом измерения до всякого изобретения часов, которые смоделировали наш внутренний счетчик времени, но, конечно, не течение времени.
Вместе с тем, своим понимаем одновременностей, которые сравниваются с кинематографической картинкой, Бергсон наполнил новым содержанием галилеевскую геометрическую модель движения, которая состояла из двух отрезков линий, разделенных на части. Употребляемое с тех пор в динамике слово “время” нужно бы ставить в кавычки, потому что Бергсон ясно показывает, что на самом деле используется в ней не длительность, а опространствленное, геометрическое время. Это следует из понятия скорости, говорит Бергсон, в котором используется понятие равномерного движения. Но как траектория любого движения есть только точки, занимающие последовательно несвязные между собой положения, так и в линии, символизирующей время, есть только точки одновременностей. Именно благодаря тому, что механика постигает лишь одновременности во времени и в движении – неподвижность, она и смогла добиться своих успехов. Единственное, чего она не заметила, что использует для измерения движения тел, так сказать, “чужие” время и пространство, то есть не внешнее, а внутреннее, что для механики оно артефакт. Творческий акт Галилея заключался в раздвоении, расщеплении одновременности на время и пространство, которые не присущи внешним вещам самим по себе.
*********************
В своих следующих трудах, прежде всего в книге “Творческая эволюция”, где Бергсон опять же выступает не как философ, а как биолог, вернее, теоретик биологии, анализирующий и обобщающий факты реальной эволюции живых существ, он мощно развивает достигнутые в первом трактате представления о реальном времени и пространстве и продолжает далее расшифровывать кантовские априорные формы чувственности. Он берет кантовское ключевое слово “созерцание”, относящееся к познанию и усиливает его действенное начало. Само слово познание в древнем, магическом смысле означает обладание, овладение, присвоение. И если вдумываться в “темные промежутки” времени, в переживание времени, а не в его созерцание как чего-то постороннего, то слова эти здесь уместны.
В кантовском понимании время есть нечто, прибавляющееся к акту познания, придание определенной формы пониманию внешних вещей. Познание он расценивает как научную деятельность. Уже любое геометрическое построение с помощью пространственно-временных параметров в любом анализе есть построение траектории движения путем кинематики точки. И если вдумываться в этот акт, то он и есть освоение действительности, и более того – создание ее.
Бергсон глубже осознает эту творящую, преобразующую потенцию, понимая познание как неожиданное, изобретательное изготовление действительности, инновация. Потому он и человеку присваивает дополнительное определение в биологической систематике и обозначает его не просто Homo sapiens, но с уточнением: Homo sapiens faber, то есть человек разумный производящий. В “Творческой эволюции” Бергсон настаивает, что способность познания не покрывается всей логикой жизни и она не могла бы состояться, “если бы возле нашей умозрительной и логической мысли не находилась неопределенная туманность из той самой сущности, за счет которой образуется блестящее ядро, наш разум”. (Бергсон, , 1909, с. 6). Туманность есть первичная материя нашего движения временем и пространством, которую можно постигнуть только внутренней интуицией. Мы сначала живем, а потом осознаем, что живем. Мы переживаем время, а потом уж думаем о нем, если думаем. Темные интервалы времени между отметками одновременности и есть наша спонтанная активность, деятельность же сознательная – второй этаж над животным жизненным порывом.
Сама “творческая эволюция” заключается в существовании этого могучего спонтанного, непосредственного и независимого ни от чего внешнего “e lan vital” или “e lan original”, то есть жизненного порыва, или производящего, порождающего порыва, который есть во всей органической жизни на любом ее уровне, но в человеке он поднялся на сознательную ступень. Тем самым Бергсон неявно признает причину времени как содержащуюся во всей действующей на земле живом одновременно. “Неопределенная туманность” интуиции, инстинкта жизни заполняет все наше существо, где интеллект, который характеризуется “принципиальным непониманием” действительности, представляет собой определенную степень концентрации интуиции. Интуиция есть некоторый инстинкт разума. В ней мы видим только спонтанное, самоподдерживающееся и неудержимое стремление, развертывание жизни в одном направлении всей туманностью разом. “Elan vital” есть источник неукротимого порыва и непрерывного становления настоящего в каждом живом организме.
Условия внешней среды, которые в дарвиновской эволюции являются стимулом изменений организмов, трактуются Бергсоном совсем по-другому. Источник энергии изменения расположен внутри, а не вне. Внешняя материя есть то, с чем жизнь считается, но не она есть условие творческой изобретательности нового. Внешняя материя вообще, говорит философ, есть только сито, сквозь которые проходят организмы. Условия, обстановка, обстоятельства существования для любого существа есть только запреты косной материи и существо неизменно занимается тем, что ищет пути, куда могло бы хлынуть и продолжиться. Жизнь по сути своей, не только человеческая жизнь, есть непрерывное изобретение: непрерывный выбор организмом вариантов своего поведения для преодоления запретов внешних условий, и для распространения по всем логически возможным путям. Жизнь растительная, животная и разумная – не три последовательных этапа усложнения, утверждает Бергсон, а три разделившихся под влиянием напора жизни и внешних ограничителей и разделительных сит потока. Каждый из них продвинулся настолько, насколько было максимально возможно при данном содержании изобретения, то есть что-то удачно, а что-то не очень. До некоторой степени Бергсон повторил аристотелевскую концепцию конечной цели как причины изменения. Конечная цель жизни – разум и она стремится к его воплощению. Не везде, не на всех путях она достигла цели.