Текст книги "Кольцевая дорога (сборник)"
Автор книги: Геннадий Пациенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
16
Лишь после практики стал собираться Игорь Божков домой, и то ненадолго, чтобы поговорить с родными, показать диплом. Получив первым назначение, он хотел и уехать первым… Навестить же родных следовало: когда-то потом представится возможность! Давно не был дома, поэтому и жило в Игоре странное, прежде незнакомое ощущение: в твое отсутствие там будто что-то случилось. Только бы не беда какая, о которой могли и не сообщить. Чувство обостренной тревоги, вероятно, исходило и передавалось ему от родных, от их долгого ожидания сына: первое лето провел вдали от дома! Прочно держало его это незнакомое ощущение, толкавшее одновременно и на свидание, и на прощание с домом.
Отшумела, схлынула, как речной лед по весне, практика. Закончив в срок все работы в школе, штукатуры вернулись в город. Ходили в кино, отдыхали, навещали знакомых, присматривали в магазинах обновы накануне получения расчета за практику.
У Игоря были свои заботы, они отличались от беспокойств и забот других: из будки вблизи училища он в первые же минуты после возвращения стал звонить Миле. Все остальное выглядело сейчас сущими пустяками и мелочью.
Трубку всякий раз брала мать, Раиса Михайловна, и отвечала почти одно и то же, что Мила в институте и когда будет – неизвестно… Ответы Раисы Михайловны звучали вроде любезно, но чувствовалась в них сдержанность – понимай как хочешь. Игорь успокаивал себя тем, что никто, кроме Антона, не знает и не знал о его дружбе с Милой, дочерью директора училища, иначе бы посмеялись над незадачливым ухажером.
Потом он перестал звонить, проникшись желанием первому уехать из красивого древнего города, уехать куда угодно, только бы скорее. Ответы Раисы Михайловны он сравнивал с ответами автомата. Других возможностей встретиться с Милой Сергиной, ставшей студенткой, он не видел: не подкарауливать же ее около дома. И начал уговаривать завуча отправить его по распределению первым.
Долгановский пообещал, сказав, что не сегодня-завтра понадобятся несколько человек на строительство элеватора в соседнюю область. Заручившись обещанием, Игорь отправился на вокзал. Шаг сделан, и спешить теперь больше незачем. Купил билет, сел в поезд: кто-то как бы руководил им, подсказывал не спешить, не торопиться, а вникать и вглядываться пристальнее в окружающее.
К дому шел он через поле, кустарники. И чем дальше уходил от станции, тем зарослей становилось больше, и стега уже, разветвляясь, петляла в кустах вправо и влево, выбирая лежащую через ручей хворостяную кладку.
Прежде он знал одну тропу, на которой всегда с кем-либо встречался. Теперь же никто не шел навстречу, что невольно усиливало тревогу и беспокойство. Он выбрал в зарослях ту тропу, которая на его памяти считалась единственной, основной тропой от деревни к станции. Но и здесь никто не встретился ему, и на ней никого не увидел он до самого дома…
Первой, кого с дороги возле дома заметил он, была мать. Она увидела его, как только свернул к калитке, и, оставив на грядке корзину с выбранным луком, вытирая второпях руки, поспешила навстречу.
– Дал бы телеграмму загодя! – первое, что сказала она.
– А зачем, мама?
– Отец подъехал, встретил бы.
– Я же не начальник какой. Куда приятней пройтись.
Он поцеловал мать в щеку, всегда пахнущую для него свежеиспеченным пряником, которые по обыкновению делала мать в весеннее пасхальное утро.
– Никого за всю дорогу не встретил, как вымерли все!
– На картошке люди сейчас. Спешат убрать. И свои, и приезжие. И отец твой там. Погода-то какая, – поясняла мать, обводя рукой солнечную синеву осеннего горизонта, прогоняя одновременно его напрасные тревоги и беспокойство за родных.
Пошли в дом.
Вытянулся, заметно посуровел в глазах матери старший сын, изменился с того времени, когда нечаянно увидела его на вокзале с незнакомой худенькой девушкой. С той поры мать не выбиралась в город. И хотя улыбалась и радовалась приезду сына, но тревога не оставляла ее: что-то ждет его после диплома, какая-то печаль и смута скрытой тенью прорывается на загорелом сыновьем лице?
Она суетилась возле керосинки, накрывала на стол и все время любовалась и тревожилась про себя непривычной сыновней серьезностью. Он хотел чем-то помочь матери и начал было искать ведра, но они стояли на лавке полными. И он сел за стол у окна в сад, слушал мать и сам рассказывал.
– И куда же, сынок, пошлют теперь? В какую даль повезут?
– День езды от вас. Элеватор надо достраивать в соседней области.
– Ну, коли в соседней, то ничего. С Антоном или один?
– Антон позже поедет. Его пока не распределяли.
– А что же, в своем городе нельзя было остаться?
– Не знаю, мама. Я хотел уехать…
Мать вздохнула: что-то не так у сына. Сердце чувствует.
В окно он видел тяжело свисавшую в огороде налитую антоновку. С яблоневой ветки под крышу дома неожиданно метнулся голубь. Ветка качнулась, и крупное яблоко гулко упало на землю.
Игорь улыбнулся: голубь напомнил ему прошлый приезд. Он обошел тогда дом, огород, потрогал шершавый ствол посаженного им дубка. После города родительский дом будто сжался, уменьшился.
Под окнами стояли птичья возня и гвалт.
Жестоким и диким показалось ему увиденное.
Над жердочкой, под стрехой, у самого фронтона высовывались из гнезда два раскрытых клюва. Птенцы орали, просили еды. Сердце сжималось, глядя на них, а помочь им Игорь ничем не мог.
Взрослые голуби в конце концов вытолкнули подлетков из гнезда. Один из них в мгновение оказался на крыше, второй же стал падать вниз на росшую под окнами яблоню. Сев, отряхнулся, успокоился и начал оглядываться: первый раз в жизни он видел землю.
Игорь наблюдал снизу за птицами и не понимал жестокости, которую вершили голуби-родители: щипать, бить крылами, а потом грубо выталкивать птенцов из теплых, уютных и мягких гнезд, для которых Игорь собственноручно приколотил когда-то две небольшие дощечки, чтобы на них поселились голуби.
– Думаешь, за что они бьют их? – услышал он рядом голос незаметно подошедшей матери. Конечно, она угадала, ради чего стоял здесь.
– Я, пожалуй, прогоню их, видно, это не ваши голуби.
– Наши, сынок, наши. Это они сталкивают птенцов, чтобы в гнезде не засиживались. На свои хлеба скорее летели бы.
Так разъяснила мать простой, впервые увиденный им закон и обычай голубиной жизни: учить молодняк раннему для них хлебу и лету.
Подлетка, который было уселся на крыше, вскоре также согнали на ветки яблони. Скоро оба опустились на траву и стали суетливо искать первый свой корм. Взрослые голуби сидели на краю крыши и, как люди, сотворившие непосильное дело, удовлетворенно поправляли оперение, зорко наблюдая за возившейся в траве малышней…
– Сынок, а что же ты до сих пор в форме? – поинтересовалась мать, прерывая ход его мыслей и садясь рядом.
– Вот вернусь и костюм куплю.
– Мы с отцом тебе денег припасли. Бычка сдали.
– У меня, мама, и своих хватит – на практике заработал. Завтра выдавать будут.
– Сейчас тебе много понадобится, на новом-то месте.
– Обойдусь и своими. Теперь мой черед помогать вам.
– Ты о себе вначале думай. У нас все есть. А ты с голого места начинаешь. Что же Антон с тобой не приехал?
– Он в городе пока остался, – ответил, удивляясь, что мать второй раз спросила о нем.
– И куда же поедет?
– Я говорил тебе: у него позже назначение…
– А я и запамятовала, – улыбнулась мать и спросила: – Про Светку Сапожникову слышал?
Игорь насторожился:
– Нн-н-ет…
– Я думала, Антон рассказывал.
– Ничего он не говорил. Они ж не встречаются.
Мать, словно бы не расслышав, что говорил Игорь, продолжала:
– Рассталась она со своим модником. Не склеилось у них. Баламутистый какой-то. Светка продавцом работала и растратилась из-за него. Говорят, Антон в городе нашел ей работу, вроде как на трикотажной фабрике. Она собирается. Я думала, вы вместе подыскивали.
– Да что-то было… – сказал он, как бы припоминая, а главное, защищая друга.
Он вспомнил о встрече со Светкой возле станции. Она не могла не узнать их с Антоном, ссыпавших песок и гравий, не могла не видеть пэтэушников. Из всего-то класса только они двое и были в строительном. Не подошла, постеснялась Светка, с глазу на глаз хотела быть со своей неудачей. Заговори она, и пришлось бы признаться, что решила перебираться в город. Возможно, Антон и знал об этом, но ничего не сказал, не открылся никому прежде времени, может, и виделся он в тот раз со Светкой. Несколько раз он уходил к вокзалу, говорил, что ходил пить воду. Молчуном как был, так и остался.
Удивительно смешным и странным выглядело сейчас его смущение перед тем, что девчонки могут высмеять его. Они и сами со своими невзгодами и неудачами не меньше его стеснялись…
Чем больше размышлял Игорь Божков о своем друге, тем сильнее хотелось, чтобы рядом был кто-то близкий, надежный, кто провожал бы перед отъездом, с кем хотелось разделить чуть грустноватое, накопившееся за время учебы и практики настроение.
– Сынок, а где же та девушка, с которой мы ситро на вокзале пили?
– Мила?
– Забыла уж, как и зовут.
– В институт поступила.
– Смотри-и-и-ка! И кем же будет?
– Врачом, мама.
– Интересная девушка, – ответила она, помолчав. – Она чья же?
– Нашего директора дочь.
– Видишься ли с ней?
– Иногда… – соврал он.
– Привет передавай, если помнит.
– Обязательно. – Он поблагодарил мать и встал из-за стола.
Сама не ведая, мать невольно натолкнула его на мысль снова попытаться встретить Милу. Попытаться в последний раз. Сказав, что идет в дом к Антону, он поспешил к колхозному клубу, откуда и позвонил на почту, пока клуб пустовал и никто не мог слышать. Он продиктовал телеграмму Миле: «Уезжаю двадцатого по распределению. Игорь». Деньги за телеграмму он пообещал передать с почтальоном, как это часто делали в их деревне.
Назавтра в училище ему вручили телеграфный листок с ответом: «Срочно позвони. Мила».
17
Он мало верил, что трубку снимет она, и готов был услышать голос Раисы Михайловны. Трубку же сняла Мила. От неожиданности он несколько секунд молчал, а когда отозвался, показалось, что и не было долгого летнего расставания.
– У меня всего день до отъезда, – сожалея, сказал он. – Надо еще костюм купить. Не знаю, как и быть…
– Давай вместе костюм поищем. Я помогу, если, конечно, ты не возражаешь.
– Но у тебя же лекции?!
– Сегодня суббота, и я освободилась пораньше. Я приеду прямо сейчас. – И спросила: – Ты где?
– Возле училища.
– Иди в сквер. Жди там, где всегда.
Игорь знал это место, хорошо помнил: белую скамью под старыми липами и соседствующим тут же кленом. В последний раз он шел туда в своей пэтэушной форме. Сегодня снимет ее, как прощаются с прожитым, так и он расстанется с ней.
Издали, махая рукой, спешила Мила: в светлом плаще, темные волосы рассыпаны по плечам.
– Узнал? – спросила она.
– Конечно.
– Ну и как?
– Нормально.
– А почему не звонил?
– Разве не передавали?
– Да нет… Жаль, – проговорила она, отметив, что слова его звучат спокойно и с какой-то непонятной, почти взрослой серьезностью. – Едешь, значит…
– Да, пришло время на свои хлеба лететь. Подарить тебе на прощанье кельму?
– Заче-е-ем? – На лице Милы промелькнули удивление, испуг, растерянность. – К чему мне?
– Затирать надписи. А вообще – приз за игру, – пояснил он. – А могу подкову, привез из дома.
– Подкову, я понимаю, это на счастье. А кельму зачем же…
– Когда у тебя будет малыш, ты разложишь на полу для него предметы, и к какому из них прикоснется он, тем и быть ему.
– Выдумки это все.
– Так делали в Древней Греции.
– Об этом папа вычитал в одной из книг. Но… это интересно, – оживилась она от какой-то пришедшей догадки. – Жаль, что я не умею ничего делать, как ты. Даже надписи на косяке не затерла. Пробовала, не получилось…
– Это потому, что без кельмы. Если успею, завтра затру их.
18
– Виктор Петрович, можно спросить вас перед отъездом?
– Спрашивай, Игорь.
– Зря вы нам не сказали о жалобе.
– Жалобе… Какой?
– На меня и Камышкина.
– Впервые слышу.
– Завуч говорил, что пришла в училище жалоба, когда мы были в поселке на практике. – Игорь показал в окно на дом, выстроенный у вокзала: – Мы там брак с Антоном допустили.
– Никогда не подумал бы, что вы с Камышкиным можете что-то делать не так, – усомнился Сергин. Сегодня ом провожал на вокзале уезжавших по городам и стройкам выпускников.
– У нас это вышло нечаянно. Думали, как лучше.
– Кстати, ты просил Милу сходить именно в эту квартиру?
Игорь молча кивнул.
– Ты хотел и ее втянуть в это неблаговидное дело? Значит, права была Раиса Михайловна. Она расценила это как месть с твоей стороны за увлечение Милы другим мальчишкой. Выдала мне по десятое, что плохо вас воспитываю. Такие-то дела.
– Но Мила не была там?!
– Правильно сделала. Ее просто не пустили. Мать запретила не только ходить, но и встречаться с тобой.
– Я плохого ей не желал.
– Верю.
– Мы перестали встречаться из-за другого…
– Из-за чего же?
– Мне надо бы носить джинсы, а не форму…
Сергин недоумевал. Игорь хотел было переменить тему разговора, но сделать это оказалось не так-то просто. Он уже начинал догадываться, хотя чего-то и не понимал пока, что случилась путаница, и разговор об их отношениях с Милой, чего доброго, родит в душе Виктора Петровича обиду.
Уезжая, Игорь тревожился не за себя, а за Милу. Он совсем не хотел, чтобы девушка считала его ябедником.
– Женщины, Игорь, иногда любят тех, кто не стоит их любви. И только много спустя понимают это…
Игорь поднял глаза и встретился взглядом с Сергиным. Сказал растерянно:
– Тогда их надо убедить.
– Невозможно. Пока сами не разберутся, напрасны всякие уговоры. А насчет квартиры… Если жалоба в училище поступила, я бы знал о ней.
– Зачем же Долгановский сказал тогда?
– Выясню и обязательно напишу тебе. Припугнуть, наверное, хотел.
– Пугать? Да к чему?
– Человек он сложный, трудный. Такой была и жизнь у него. А строить умеет, как-никак, а около двадцати лет работал на стройках… В Сибири, на Севере – везде бывал. Когда-то до войны Долгановского осудили. Потом реабилитировали.
– Он что же, и не воевал?! А Павлихин говорил…
– Значит, сочинял.
Выслушав Сергина, Игорь взглянул на свои новые часы, сверил их с вокзальными и быстро метнулся к составленным чемоданам. Чемодан был, под стать часам и костюму, тоже новым. Он быстро открыл его.
– Отдайте вот это Миле. Пожалуйста… И не говорите от кого. Ладно? – попросил он, протягивая томик стихов Лермонтова. Тот, единственный, с которым приехал в город. Пусть в домашней библиотеке Сергиных будет и от него книга. Память о пэтэушнике Игоре Божкове.
– Ты лучше бы написал ей, когда приедешь, – Сергин смотрел выжидательно. – Напишешь?
– То есть как?
– А вот так. Напиши, и все. Обещаешь?
– Постараюсь! – излишне громко и как-то решительно заверил Игорь. «А Раиса Михайловна?» – хотел спросить он и не решился.
– В письме черкни и мне пару слов. Не забудешь? – Сергин лукавил, но Игорь не замечал этого. И обрадованно уверял:
– Что вы?! Я и отдельно вам напишу.
Уверял и совсем не догадывался, что «черкнуть» стоило бы лучше в одном письме. В нем-то и был тот трудный вывод, который не однажды искал и пытался разгадать в последнее время.
Но думать об этом сейчас уже было некогда. Подумать можно в дороге, под перестук колес.
Он взглянул в окна вокзала на площадь, услышал, как объявили посадку, и, попросив взять в вагон его чемодан, метнулся к знакомому невдалеке дому.
19
Квартира – последнее, что оставалось в день отъезда невыясненным в шумливом и людном городе. Давно порывался он узнать, что же они натворили с Антоном. Много раз приближался к дому и, казалось, вот-вот войдет в лифт и ему обрадуются, узнав, зачем пришел.
Но так только казалось. В квартире, в самом углу жилой комнаты, могла отстать штукатурка. Да что отстать, она давным-давно, наверное, отвалилась – их первая с Антоном Камышкиным штукатурка.
Им ли не знать, отчего она могла отвалиться…
Лучше бы в день отъезда не раздумывать о том злополучном пятне. Лучше бы его не было!
Но оно существовало, и не мог забыть его Игорь Божков. Не мог покинуть город, не побывав в этой квартире.
Вот он дом, где была практика, подъезд… Вдруг не откроют, не впустят?
Мысленно он уже не раз готовил себя к встрече с жильцами. Но никогда не предполагал, что состоится она в недолгие минуты, оставшиеся до отхода поезда.
А если кто-то уже исправил их с Антоном ошибку? Тогда его, чего доброго, примут за чудака: велика важность – штукатурил! Не космический корабль строил, а возвращал красоту старому дому.
На деревянной перегородке-стене, вероятно, висит ковер. Игорь окончательно уверился, что так оно и есть, если штукатурка отпала, брешь, конечно же, покрыли ковром… Как он будет смотреть в глаза людям?! Окажись рядом Мила, жильцы квартиры, пожалуй, встретили бы его без обиды: при девушке не рискнули бы ругать.
Игорь стоял в нерешительности перед кнопкой звонка. Стук входной двери вернул его к действительности. Он оглянулся и замер – Мила!
– Извини, Игорь! – голос звучал потерянно и виновато. – Едва вырвалась с лекций.
– Как ты узнала, что я здесь?
– Интуиция… Ребята на вокзале сказали, что ты, не предупредив никого, куда-то умчался. Я догадалась – сюда… – Она стояла рядом с Игорем, не отводя взгляда, смотрела ему прямо в глаза. – Пожалуйста, не волнуйся, я обязательно схожу в эту квартиру, все узнаю и напишу тебе… – Помолчав, добавила: – Обещаю…
Он взял в свою ладонь ее маленькую руку и благодарно пожал ее. Вдвоем они, торопясь, побежали к вокзалу.
РАССКАЗЫ
Яблоко из города
Настоящее яблоко впервые попробовал я зимой. Это была антоновка. Хорошо помню и ту первую послевоенную зиму, и то яблоко…
Помню, как, войдя в дом после дальней дороги, мать развязывала и снимала с головы темно-серый платок, как расстегивала плюшевый свой жакет и, обводя нас сияющими глазами, отдыхала и облегченно охала, что добралась наконец и что в доме вроде бы ничего не случилось и не стряслось без нее.
У порога стояла пахнущая морозом кошелка, прикрытая белой марлей. Морозом и еще чем-то, необыкновенно свежим и новым, наполнявшим дом волнующим ароматом, пахла одежда матери. Как будто бы и знакомым, да так давно забытым, что как ни напрягайся, ни вспоминай, объяснить не сможешь.
Аромат, который внесла в дом мать, одинаково схож был и с запахом первых дорожных льдинок, и падающего на промерзлую землю снега, и студеного стожка сена, и мокрой прелой листвы, и мартовских вечерних сосулек, и даже грибов немножко; было в нем и другое что-то, все пересиливающее, неумолимо влекущее и такое близкое, что в одну минуту ты как бы делался самым счастливым и радостным человеком на свете.
Всей семьей мы молчали, нетерпеливо поглядывая на загадочно улыбающуюся мать. Что же редкостного привезла она сегодня из города?
Мы не торопили ее, отдыхавшую после дороги.
– Ну, как тут у вас дела? – спросила мать, протягивая руку к кошелке.
– Все хорошо, – заверил отец, пододвигая кошелку.
– Нормально, мама! – подтвердили и мы.
– Ну, молодцы.
Мать знала, что мы ждем подарков. В действительности так и было: что бы ни делали, чем бы ни занимались днем, – бегали ли по хрусткому снегу или катались на санках, – мысль каждого была об одном и том же – о возвращении матери.
И вот сидит она зимним вечером перед нами, в теплой избе, протопленной отцом к ее возвращению, сидит раскрасневшаяся, усталая и довольная, с дороги разгоряченная и потому в накинутом на плечи платке, поданным ей отцом.
И что-то произойдет вот-вот, чем-то угостит нас мать?
Всполошно бьется сердце.
– Корова пила?
– Три раза.
Почему мать спрашивает – понять нетрудно: корова – главная наша кормилица. Без нее семье пришлось бы туго. Но другое теперь беспокоит мать, о чем мы тоже знаем. Со дня на день корова должна отелиться, и случается это чаще ночью…
Вдруг начинается хождение взад-вперед с фонарем, возня во дворе, вполголоса разговоры, греется срочно вода, иногда она стоит наготове заранее в большом чугуне в печи; потом внезапно наступает затишье, только пес во дворе поскуливает то ли от зябкого холода, то ли от происходящего в хлеве.
Мать с отцом исчезают и неизвестно когда вернутся; но из сеней вскоре доносятся топот, лязг и бренчание дверной клямки, остерегающие голоса у порога, и в избу на старом тулупе либо просто в овчине с предосторожностью вносится нечто войлочно-душноватое, как бы нарочито нагретое, и опускается на пол в запечье. Оттуда светит фонарь и слышны шепчущиеся голоса, там вершится таинство, и вдруг раздается слабое, покорное, полуживое, но радостное мычание.
Сразу и не поймешь, во сне или наяву почудился этот трогательный голос теленка, которого весной надо пасти, а если убежит, получать взбучку. Телок или телочка – кто бы ни был, а хочется откинуть скорей одеяло, спрыгнуть с постели и бежать по дощатому полу смотреть – есть ли белое на лбу пятнышко и какого цвета самое существо, дивно возникшее в доме зимней ночью.
Мать либо отец остается дежурить за печкой, в то время как второй из них спешит в хлев – таинство продолжается. Трудно оторвать от подушки голову, да и родители все равно прогонят – смотреть до утра почему-то нельзя, нет и силенок разогнать детский липучий сон.
Не раз и не два так повторялось на моей памяти, и всегда с трепетом переживали мы ночное событие. В каждый отел мать волновалась, боялась проглядеть – вдруг да погибнет в хлеву, пропадет корова. Если же корова пила, да трижды, значит, все пока шло нормально.
У матери свои приметы, и точнее ее никто не предугадает отела.
…Мать сняла марлю с кошелки, отряхнула. Сверху лежали баранки, печенье и отдельно в кульке – конфеты-подушечки. Это – нам, детям. Отцу перепала селедка.
– Угадайте, что я привезла еще? – смеясь, спросила мать.
Она сунула руку в карман плюшевого жакета, висевшего к тому времени на гвоздике, и достала крупное, светло-зеленое яблоко.
– Вот это да-а-а! – изумились мы, забывая про сладости.
– Яблоко одно. Разрежьте, чтоб каждому было.
И яблоко легло перед нами на стол. Из выдвижного ящика в столе мы извлекли небольшой, с белой костяной ручкой ножик и положили рядом. Яблоко, да среди зимы, да из города, да к тому же большое, пусть и одно, а все равно видеть его казалось чудом, волнующим неправдоподобием. Зачарованные, мы не решались трогать, и мать истолковала это по-своему:
– Денег не было, а то бы каждому по такому купила.
– И сколько стоит оно, мама?
– Дорогое, детки…
– Магазинное?
– Не-е-ет, дед один продавал на рынке, по десятке штука – по теперешним послевоенным ценам.
– Вот это даа-а-а! – затянули мы, не веря, чтоб десятку стоило одно яблоко.
– Он что, из ума выжил? – возмутился отец. – Да мы до войны такие в Смоленск возами возили.
– До войны, да не сейчас, – рассудила мать. – Деревца яблоневого нигде не уцелело.
Много раз слышали мы о довоенных, прежних садах, какими были они обильными, в особенности колхозный, и о яблонях на огородах, и что славились вроде и раскупались яблоки наших мест везде, куда привозили их. Война извела, выжгла, вырубила сады под корень. И антоновка в краях здешних стала в диковинку. Взрослые не занимались, как успел я заметить, садами, главной заботой их оставалось хлеб сеять.
Отец взял яблоко, повертел, посмотрел на свет.
– Добрая антоновка, – знающе оценил он.
Маленьким ножиком с костяной ручкой он надавил на него сверху и развалил на две половинки, как дровяной чурбак. Знакомый уже аромат обдал нас. Сомнений не оставалось: только яблоко и могло породить то трепетное благоухание, которое возникло с приходом матери. Отец «расколол» и каждую из половинок. И одну поделил еще раз. Крупные отдал нам, а две меньшие – себе и матери, тонкие, почти прозрачные дольки, каким бывает теперь мармелад.
– У меня и зубов-то нет, – отмахнулась мать, но в общей суете нашей и радости отказываться не стала, иначе бы никто из нас без матери есть не стал.
– Дай-ка я лучше кожицу сниму, – сказала она отцу, беря ножик и срезая кожуру со своей дольки.
Подражая, принялись чистить по очереди и мы; кожура, однако же, пахла так вкусно и аппетитно, что я первым съел ее прежде яблока. Моему примеру последовали и младшие. Кожуру от той крохотной дольки, что перепала, мать бережно завернула в бумажную салфетку и положила вместе с ножиком в выдвижной ящик кухонного стола.
Легли вскоре спать. Погасили лампу. Ночью мать будила отца, и он шел с зажженным фонарем в хлев – смотрел корову. Отела не было. Я лежал в темноте, и ноздри подрагивали от сочившегося сквозь бумажку из деревянного стола духа антоновки.
Что же это за яблоко, что за чудо, если от одной кожуры даже невозможно уснуть? Ах, как хорошо бы увидеть его на самом дереве в настоящем саду или хотя бы на одинокой яблоне в огороде! Взглянуть бы однажды на чудо-антоновку: как растет и почему делаются яблоки крупными и отчего становятся вкусными?
Ново и неожиданно было это ощущение, вторгшееся в мою жизнь. Той же ночью я как бы присягнул, поклялся самому себе, что первым серьезным делом, которым займусь, окажутся антоновские сады.
Я лежал в лунном оконном сумраке хаты, слушал, как от мороза трескались бревенчатые стены, и видел себя в яблоневом саду под густыми, отяжелелыми ветками.
Что же наделало, сотворило ты со мной, яблоко, чем околдовало, лишив сна и покоя, и что за дивный, сказочный дух в тебе, от которого не спится и трепетно-сладко на душе и в мыслях?
И тянуло по лунному сумраку подойти к столу и выдвинуть ящичек, но я сдерживал себя, пока постепенно и незаметно не засыпал.
Кожуру мать оставила, как потом выяснилось, для чая. Оказывается, с яблоками можно и чай пить. И как вкусно! Об этом я узнал уже утром, когда мать опустила ее в кипяток и дух антоновки, бунтуя, взвился и освятил напоследок избу и как бы закрепил окончательно мои воображаемые детские намерения. Признаюсь, и по сей день я остался им верен. Я действительно сажал потом яблони, но занялся ими, конечно, только с осени.
Утром, за чаем, я расспрашивал отца о довоенном колхозном саде, где тот и работал. Сад, по рассказам, на десятки гектаров обсажен был ельником. Пеньки от ельника и поныне темнели на травянистой меже. Под ельником деревней собирали рыжики и радовались, что ходить далеко не надо. Давно уже не было ни ельника, ни самого сада, а воспоминания и разговоры о нем не затихали. Так много говорилось о его антоновских по суглинистым холмам яблонях, разносивших славу, как теперь принято говорить, о наших нечерноземных местах, что складывалось само собой впечатление: не в этом, так в следующем году колхоз непременно заложит сад, и вдоволь будет опять знаменитой антоновки, а заодно и рыжиков.
Меж тем отец отпивал чай и не спеша говорил о своей тогдашней работе. Самым интересным в ней был сбор урожая. Мать от печи дополняла отцом забытое, упущенное, что-то ранее я и от других слышал, но вот о яблочном колхозном обозе, отправляемом в ближние города – Смоленск и Витебск, – я совершенно не знал.
Про обоз услышал только теперь. Отцу, оказывается, поручалось сопровождать его, быть как бы ответственным лицом по доставке и сдаче яблок.
Возили антоновку только на телегах – по сухому осеннему дню, иногда и по предзимней уже дороге, укрывая рогожей либо обкладывая распотрошенной ржаной из кулей соломой. Работа считалась праздником.
Двигался обоз неспешно, поскрипывал глянцевитыми, тершимися друг о дружку яблоками, возницы сидели выбритыми, принаряженными, зная цену своему товару. К дороге, по которой ехали, часто выбегала ребятня.
Но первым откуда-то узнавал и появлялся крепкий курчавый малый, немой парень, и мужики насыпали ему в мешок антоновки, и немой, улыбаясь и с восторгом мыча, тряс им руки и уходил, поминутно оглядываясь и махая незанятой свободной рукой, в свою, стоящую на пути обоза, деревню.
Встречали обоз и сельские старушки, и их одаривали яблочком, и сроду не велось разговора о плате. И хотя сполна наделяли мужики обозной антоновкой встречных людей, а все равно привозили ее много и сдавали прямиком в магазин по предварительной в таких случаях договоренности.
Каждый вечер расспрашивал я отца про былой сад и ельник, и каждый раз оживлялся отец и радовался, принимаясь рассказывать.
Я любил забираться на печку и, греясь там, представлял, как пахли проселки и большаки после осеннего обоза с антоновкой, как выглядел сад в конце сентября, с наплывающим оттуда в ветреный день ароматом, какое счастье охватывало того, кто в это время, по словам отца, оказывался рядом и тянулся невольно на любую в саду работу…
И прорастало, крепло во мне желание – возродить на прежних склонах усадьбы сад и возить опять по мерзлой дороге антоновку – в древний Смоленск или Витебск.
В колхозе к тому времени все настойчивее велись разговоры о скорой закладке сада, а весной выкопали даже и ямы. Дело казалось почти решенным, ждали лишь саженцы. Но потом неожиданно возникли толки о некоей несогласованности с кем-то, о неперспективности садоводства и что надо бы лучше сеять хлеб да разводить скот, а яблоками обеспечат более приспособленные к этому делу края и области.
Ямы под саженцы взялись зарывать. И тогда из соседней деревни появился немой и, нервно сотрясаясь и негодуя, что-то лопотал на своем языке. Язык и жесты его, в общем-то, понимались, но приостановить работу никто не подумал. И немой заплакал, повернулся и зашагал прочь.
Моего отца немой знал, но я удивлялся, что и меня, мальчишку, он отчего-то при случае привечает да еще и весело улыбается. Вначале терялся в догадках и только потом, позже, понял: немой помнил обозы с антоновкой, помнил отца и хранил о том времени благодарную память, от которой перепадало почета и мне.
Немой на диво выглядел молодо, словно бы и не коснулось его вихревое военное лихолетье. Высокий, статный, с длинными жилистыми руками, с обветренным лицом, с ловкими молодецкими движениями и крепкими ногами, с закатанными, вроде как нарочито, резиновыми голенищами, он вызывал у окрестной детворы зависть и восхищение. Любуясь его ловкостью, мы невольно хотели быть похожими на него. Неунывностью и притягательством веяло от его всегда опрятной фигуры, от простых, раскованных жестов и дружеского взгляда, вопреки немоте и врожденной стеснительной сдержанности.
Жил он со старухой матерью, был примерным сыном. Жаль, что позже многое изменилось. Узнал я, наведываясь в село, немой пристрастился к выпивке…
На колхозный сад отныне никто не рассчитывал. В конце концов, какая разница – были бы яблоки, можно развести и личный сад и какой-то урожай собрать, хотя, конечно, из него обоза не снарядить в города.
Нужны были яблони. На старых, давно исчезнувших хуторах я набредал, случалось, на садовые островки. Большинство уцелелых, заглохших яблонь оказывались отростками, но иногда попадались и молодые, от проросшего семечка. Встречались они и в придорожных кустах. Осенью яблоневая листва увядала ярче, чем на других деревьях, и кора на стволе и ветвях была буроватее, как бы присыпанная пахотным слоем. В большинстве попадались дички – колючие, с мелкой листвой, но были и крупнолистные, с добротно наметившимися стволом и кроной.