Текст книги "Кольцевая дорога (сборник)"
Автор книги: Геннадий Пациенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
* * *
Он не намерен был сразу винить Агафончика. Мог спрятать детали и кто-то из сменщиков. Просто случай припомнил давний. Опустить днем детали в бак не каждый решится.
Как поступить с деталями, Родион не знал. И никто не знал. И никого это особо не тревожило. Только Родиону находка не давала покоя. Кто-то и впредь будет прятать свой брак, грязнить смазку. Не в его положении сейчас кого-то отыскивать, одного хотелось ему, чтобы крышку цистерны закрывали бы так, чтобы открыть ее мог только шофер-заправщик. Об этом и хотел Родион с кем надо поговорить. Но с кем? Ему казалось, что тут же начнутся выяснения, пойдет шум…
Сказать хотелось тому, кто понял бы это правильно. Можно Дементию, можно Горликову, можно тому и другому. Горликов пришел, посмотрел детали и сказал, что он известит о них Сипова. Одну из деталей он взял с собой, а остальные распорядился свалить в отходы. Переплавят вместе с металлической стружкой.
Сохранил и Родион деталь, чтобы показать Дементию. С ним он давно собирался встретиться. После заседания завкома они ни разу не виделись, а Родиону к тому же надо было переговорить о предложении Горликова – стать за токарный… Он разыскал Дементия в тот же день после работы.
– Агафончику, прохвосту – квартиру уступил. Увижу Лариску, так и скажу: балда ты, и только! Молчи, ради бога, молчи! – наседал он на Родиона.
И Родион молчал, ждал, когда Дементий остынет. А потом протянул деталь и рассказал все. Но особого впечатления находка не вызвала. Дементий подержал деталь, покрутил, повертел и посоветовал:
– Выбрось. И не возись. Дались тебе эти детали. Ну найдут, разыщут, а дальше? На тебя же Сипов и свалит. Найдет что!.. Расскажи лучше, как работается?
– Нормально. Горликов настоящий станок предлагает. Говорит, никто и знать не будет, что на токарном работаю.
– Ну и что ты сказал ему?
– Я ничего пока не сказал.
– Постой. Горликов твой рискует. Давно ли пришел директор, а в трех цехах уже мастера новые, те, с кем он где-то работал. Ты этого, конечно, не знал.
– Не занимало. Была работа, место свое…
– Смотри, втянет он тебя. Ему-то ничего – уйдет на пенсию скоро, а у тебя все начинается только. Да что говорить. Сам знаешь. Вернем как-нибудь назад. А пока не связывайся, не лезь и не ищи новых приключений.
То, что Горликову предстоит уходить на пенсию, Родион слышал и как-то не верил, не представлял себе без него ремонтного цеха, где не знали ни окриков, ни суматохи. Во всем было спокойствие, слаженность и продуманная распорядительность.
Там, где случались порой особого рода трудности, звонили Горликову. И он уходил, надолго задерживался и в перерыв, и после работы.
– Эх, Горликов, Горликов. Скажу прямо, мужик он такой, каких мало. Видит, что несправедливо с тобой обошлись, ищет путь, как помочь тебе, исправить положение… – рассуждал Дементий.
– Ну а почему вы все-таки так прохладны друг к Другу?
– Э, одним словом тут не объяснишь. А на многие слова у меня, понимаешь ли, душа не раскрывается. Может, когда-нибудь и расскажу.
* * *
Дни неслись, вертелись, как токарный патрон. Рокотали летние грозы. Покрывалось белесо-синими прорехами небо. Сеял с крыши и деревьев прозрачными каплями ветер. Лето кончалось.
Размышляя часто над жизнью отца и матери, Родион отмечал: сколько оба вытерпели, пока росли его братья и сестры. А он? Что его невзгоды в сравнении с их невзгодами.
О собрании в перерыв между сменами разговоры пошли заранее. Да и понятно: ни о повестке, ни о каких-либо других вопросах в объявлении не упоминалось. Но раз собрание намечалось, пусть и в одном цеху Сипова, и в перерыв, значит, было что-то важное. Готовилось итоговое собрание за квартал. Профорг пригласил Родиона. Он оставался в своем цеху на профсоюзном учете.
Толки о собрании ходили разные.
Говорили о приезде важного областного начальства, а то и выше – из самого министерства, и чем больше было догадок, тем сильнее каждый выдумывал. Поговаривали, что запорол кто-то деталь, и та случайно попала в другую страну.
Ко всему вдобавок водился за профоргом с прошлой зимы грешок. Не такой уж большой, но памятный. Дело больше касалось одного цеха. Уж так профоргу хотелось, чтоб на его первом отчете за год было бы как можно больше людей, что за день он возьми и вывесь в цеху маленькое объявление о завтрашнем «сеансе гипноза и черной магии». Ходили из этого цеха на собрание редко, а зимой и подавно.
А тут расхватали стулья, заполнили мигом ряды. Стояли даже у стен и проходов. Передавали друг другу скамьи, проносили поверх голов ящики. Тесно, гомонливо. Хлопали, вызывали нетерпеливо, но гипнотизер отчего-то медлил. Вместо него вдруг появился профорг и начал собрание. Спохватились, да поздно: уходить на виду у всех было вроде бы неудобно. Так и просидели до конца. Шутку, однако, меж собой оценили: ради дела делалось.
И теперь кое-кто в перекур нет-нет да и высказывался, мол, не будет ли опять какой-нибудь «черной магии»? В этот раз уже настоящей.
Родион свез пораньше от станков стружку. Вошел, когда собрание уже началось. Продолговатый стол, где обычно делали контролеры особо тщательную проверку и учетчица отмечала табель, занял президиум: директор, Сипов, двое станочников и незнакомый представитель откуда-то.
Профорг вел собрание. Отвечал после доклада на чей-то вопрос.
Вручали, помню, мы грамоты. Многим раздали. А после подходит ко мне один из шлифовщиков и спрашивает: «Скажи на милость, что делать с ней? Грамот – хоть коллекцию составляй… Нельзя ли придумать новые поощрения?»
– А какие?
– Не знаю… – Продолжать до конца связно профорг не смог и, поняв это, сел.
Начали предлагать – каждый свое:
– Давай больше санаторных путевок.
– Кому? – изумился из-за стола Сипов. – Вам, молодым, здоровым?!
– Повышать разряды надо!
– Время не подошло… – пояснил Сипов.
– Медленно оно что-то подходит.
Следующим от партийного бюро выступал Горликов. Профорг объявил. Раздались хлопки. Вышло даже забавно: хлопали и профоргу, и Горликову, взявшему слово.
Дементий втихую курил за одним из станков. Увидев Горликова, он оборвал край сигареты да и оставил его на губе.
– Я, конечно, извиняюсь, – начал Горликов. – Так мы проговорим весь перерыв. Что тут мудрить. Будем проще смотреть. Хорошо сказать человеку и простое спасибо. Не от себя, а от народа нашего – поблагодарить за хороший труд. Я согласен, передовой – это передовой. Первый на стройке, фабрике, у станка. Но чаще, когда дело, к примеру, доходит до касс кино или театров – последний. Вот и случается, кто проработал день в цехе, на хороший фильм или спектакль не попадет. А бездельник какой-нибудь пользуется этой возможностью запросто. Не попавшему никуда остается одно – искать иных развлечений… – повернулся мастер к молча сидевшему представителю.
– Одну на двоих искать.
– Да, если хотите, и одну на двоих!
– Правильно, Алексей Алексеевич.
– Правильно.
– Дельно сказано.
– Верно!
– Молчал, молчал, да и высказался.
– Товарищи! Товарищи! – требуя тишины, Сипов вытянул руку. – Товарищи, об этом руководство завода позаботится.
Сказал Сипов спокойно и неожиданно. Пока выступали и говорили, он с настороженной юркостью водил по лицам глазами. Не знал, как повернется собрание, и теперь, успокоясь и как бы предчувствуя, что лучше первому подать голос, заговорил:
– За станком стоять, Алексей Алексеевич, да у касс еще – простоишь полжизни.
Старший мастер пропустил замечание.
Обычно глаза Сипова убегали, как бы прятались. Но Родион научился эти глаза разгадывать. Запрятанные, они говорили, что грозы не предвидится. Если же глаза мельком на ком останавливались – жди огорчений.
Подобные глаза доводилось Родиону видеть и раньше. Глаза людей, исподтишка взирающих на мир. Где-то он даже то ли вычитал, то ли слышал, что у добрых людей глаза чуть грустноватые.
– Товарищи! – не теряя бойкости, повторно обращался Сипов к собранию. – Двадцать минут до смены, а целый вопрос еще…
– Какой?
– Вопрос у нас с вами, так сказать, по ходу собрания… – вынул из кармана бумажку. – Вопрос такой… Для собрания, в общем, он не основной. А раз…
– Какой вопрос?
– Коллективно обсудить, товарищи, текст призывов, которые необходимо нашему цеху вывесить.
– Какие призывы еще?
– Я предлагаю два: «СОВЕСТЬ ТВОЯ, РУКА ТВОЯ – ЛУЧШЕ ВСЯКОГО ОТК». Дополнения, изменения – будут?
Сидели на скамьях, на ящиках, на кучах деталей. Следили за каждым словом, собираясь с мыслями. Намерение Сипова было явным – внести при директоре и неизвестном представителе свои «новые» предложения. Покамест об этом не сказал никто прямо, но все сразу поняли.
– Тогда лучше уж так, – подправили призыв с места: – «СОВЕСТЬ ТВОЯ, ТВОЯ РУКА – ЛУЧШЕ ВСЯКОГО ОТК!»
– Это зачем?
– Чтоб в рифму было.
– В рифму? Зачем?
– Для складности. Запоминать лучше.
– Другие есть предложения?
– Есть!
– Какие?
– Заменить последнее слово.
– ОТК?
– Да.
– Каким? – Сипов настороженно скосил глаза.
– Совесть твоя, твоя рука – лучше всякого му… Ну мудреца, скажем! – быстро закончил парень.
– А язык вы не хотели бы заменить?
– Меня он устраивает.
– Второй призыв такой: «МАШИНУ ПОЙМЕШЬ – ДАЛЕКО ПОЙДЕШЬ!» Как, товарищи?
– Если судить по Ракитину, в разнорабочие угодишь запросто!
Сипов поиграл желваками. Мельком взглянул на директора. Но тот сидел, не вмешиваясь в ход собрания, о чем-то про себя думая…
– Вы мешаете, товарищ, – заметил Сипов, сохраняя спокойствие. – Серьезное мероприятие превращаете в балаган.
– Как это мешаете? Вот что я скажу! – потеряв терпение, прогудел, выходя вперед, парень. – Это я о грамотах спрашивал у профорга. – Из-под комбинезона вышедшего виднелась тельняшка. В руке был зажат берет. Говорил бригадир шлифовальщиков, по-видимому читавший объявление о переводе Родиона в разнорабочие.
– Проблемы, которые выдвигали здесь, не из самых, я думаю, наболевших. Много звону, да мало толку. Я хочу о другом сказать. Как это вышло у нас? Только в этом году присвоили человеку ударника и перевели тут же. Сколько работаю на шлифовке, ни одной детали бракованной не припомню от Ракитина. Парень выше других на голову. И что же – от характеристики в институт воздержались – это ли о человеке забота? Нет! Чуть что, так вы, Анатолий Иванович: «Будь как все! Будь как все!» Да я собой хочу быть! Вы у нас, Анатолий Иванович, кое для кого этакий мудрец-знаменосец! Целый коллектив лихорадит и будоражит мнимая ваша находчивость.
С места заметили:
– Что верно, то верно!
– Потому я и предлагаю сегодня. Дать сейчас Ракитину Родиону самую что ни есть отличную характеристику, коллективно нами подписанную. Это и будет основой сегодняшней нашей повестки.
– А грамота – что, для вас уже просто кусок бумажки? – прищурившись, будто старательно прицеливаясь, спросил Сипов.
– А вы не подсекайте, товарищ Сипов. Грамота тоже для рабочего радость, – с достоинством ответил парень в тельняшке. – Только вручать ее надо не так, как вы делаете, товарищ Сипов. С душой надо вручать, чтобы хоть чуть-чуть торжественность, что ли. А вы, извините, как ветошь руки вытирать…
– Это уже демагогия, – вроде бы даже обиженно сказал Сипов. – На требовании этой самой душевности, скажу прямо, некоторые стали самым бездушным образом спекулировать.
– Видал ты его? – воскликнул кто-то.
– Вот и попробуй покритикуй его, он же тебя и обмарает.
– А ну, разрешите мне, – потребовал Горликов. – Яне только от себя, я от имени партбюро. Нет, товарищ Сипов, это вы демагогически обвиняете других в демагогии. Есть, есть такой прием! Коварный приемчик. Есть такая наука, Анатолий Иванович, – че-ло-ве-ко-ве-де-ни-е! Всем ли она ведома нам? Вон даже капиталисты учат своих сподручных улыбаться рабочим, знать их наклонности, семейные обстоятельства, заставляют мастеров, инженеров, управляющих все делать, чтобы скрыть пропасть между хозяином и рабочим. А как же нам, в таком случае, надо быть чуткими и, если хотите, ес-те-ствен-ными в проявлении душевности, человечности! Да, да, естественными! – Горликов умолк и как-то особенно пристально посмотрел на директора. Тот вскинул голову, выдержал взгляд. – А у нас порой некоторые так рассуждают: все знают, что я такой же рабочий, свой брат, простят мою черствость. Нет, Анатолий Иванович, этого прощать нельзя!
– А ты посмотри, прощают ли тебе, – негромко, словно бы только для Горликова, бросил Сипов.
– И посмотрю! Еще как посмотрю! И если в чем сплоховал – пусть скажут рабочие!
– Эх, жаль, такое собрание бы на часок, а не на двадцать минут! – сказал парень в тельняшке.
И тут встал директор. Тяжело поднимался, в глубоком раздумье. После долгого молчания сказал:
– Товарищ прав. Будем считать, что это не собрание, а только уговор. Наш общий… Уговор такой. Соберемся в самое скорое время, и не походя, а основательно, и поговорим по душам. Выложим друг другу все, что накипело.
– Нет вопросов? Вы свободны, товарищи…
Властно задребезжал звонок. Перерыв кончился, договорить не успели. По сути, только разговорились, да что поделаешь – станки не ждут. И к ним спешили, как к застоявшимся коням. На ходу рассуждали:
– Миром и медведя свалят.
– Ловит волк, ловят и волка.
– Ничего, ничего, Родион. На конус если пойдет – выправлять непросто.
Никто не поддержал Сипова. Хмурый и раздосадованный ушел директор. Быть может, и рад он был, что звонок прервал собрание, по крайней мере, можно еще обдумать многое.
Родион выходил вместе со всеми и дивился, думая про себя, что не сумел бы так спорить и говорить. В спорах казался он себе часто беспомощным, нелепым. Говорилось легко и спорилось, когда в душе был определенный настрой, порядок.
* * *
Возвращаясь домой, присел Родион неподалеку от остановки автобуса на скамью в сквере. Трепетали, облетая, мельтешили высохшие листья. Ползли слоистые облака. Высоко в их разрывах скользила синева неба. В листве тополей и лип слышался птичий голос. Полоснет по душе, затаится, прислушиваясь. То падая, то взмывая, с криком носились над крышами домов стрижиные пары.
Повисало над городом словно поддерживаемое за края небо. Лениво дул в сизоватом преддверии осени ветер. Кружилась листва. И, глядя на березовый лист, упавший к ногам, Родион вдруг приметил, что по форме лист напоминает человеческое сердце. Застрявшие в газонной траве листья березы – сколько их? Словно нарочно в природе придумано это внешнее сходство. И пока лист отмельтешит, пока упадет, его треплет ветер, сечет дождь, печет солнце, бьет град, и даже опав, все равно он красив, все равно украшает землю. Отшумели, отмельтешили листья, приникли, иссохнув, убрали землю.
Сидел, смотрел Родион на клумбы и холмики. Вокруг их резвились дети. Одиноко сидящий на скамье человек… Что вынудило его присесть? У станка, в раздевалке, на собрании либо за проходной уже – где-то он задал себе работу. И вот обласкал предвечерний ветер, отвлекли птицы, заняли облака, и многое человеком забыто.
И только мозг работает с неусыпной ясностью. Птицы, листва, голоса детворы в этот час наделяют человека радостью. Она была с ним в разбуженном солнцем дне, оставалась с ним на работе, появилась по дороге к дому. Подобно весенним мартовским сокам, струилась по жилам бодрость, вытеснялась усталость. И хотелось сделать что-то доброе, сказать кому-нибудь слово хорошее, что ли. А потом рассеивала все нежданно налетевшая мысль.
Столько лет, столько времени выходил Сипов сухим из разных жизненных ситуаций. Других наказывали, Сипова – никогда. И жил и оставался Сипов прежним. Ответа не находилось.
Когда-то в жизни встретил Родион за деревней в поле седого деда, сидящего подле приплюснутого, мшистого камня. Старик прислонил к камню суковатую белую палку, вокруг которой валялась наструганная кора. Щурясь, осматривал жавшийся к лесу луг. Жаркий полдень истомлял травы и воздух. Пересиля робость, Родион подошел к нему, и старик зашевелился, приподнялся, такой же мшистый, как и валун, заговорил:
«Где жарче, там и я. – Погодя немного, добавил: – У косарей, соколик, бываю».
«Косите?»
«Какое там – роднички им отыскиваю».
Хорошо бы вот так родники искать…
Пустыми, серыми виднелись клумбы сквера. Еще недавно они были покрыты цветами, теперь же громоздились на земле огромным горбатым зверьем, поросшим щетиной. Кончилось лето. Кончался и срок приказа. Считанные дни оставались до возвращения Родиона в цех.
Родники… Далекая память сердца. Сильна эта не замутненная, не омраченная ничем память, приходящая в минуты раздумий.
Шли по скверу люди, наступали на листья, и бездумным казался им человек, одиноко сидящий на скамье. Как много еще надо дышать этому человеку, пока сольется он в словах и поступках с теми, кто только что выступал. Молчали на собрании одни подростки, работавшие первое время со старательностью и охотой, пусть и не такой усердной, но и ее Сипов быстро отбил частыми упреками без повода и по поводу. Сидел человек в сквере, думал про себя.
Есть от станка к станку провода. И есть провода между людьми. Ведь в каждом из них, и в станке и в человеке, существуют два заряда, две силы. У станка – мотор. У человека – сердце.
* * *
Обильно шел предновогодний снег. Падало за окном, мело не переставая. Началось в сумерках, и который час не утихало. Из окна буфета просматривалась белая улица. Рано зажглись фонари. В их свете снежинки словно бы и не опускались, не кружились, а вылетали и сыпались, будто из трубы, будто чья-то душа посыпала белизной землю.
– Хандришь?
– Нисколько.
Дементий в осеннем пальто и шляпе присел со стаканом в руке на край подоконника. Родион действительно не хандрил. Просто на вечер должна была прийти Лариска, но позвонила ему в общежитие, сказав, что ее матери нездоровится и чтобы Родион обязательно шел во Дворец один, где предстоял вечер, посвященный итогам года.
Родион знал. Не пошла Лариска не из-за матери. Она сердилась, что отказался он от квартиры. Она упрекала, что он совсем не подумал о предстоящей их жизни. Не давал себе отчета.
Все это Родион выслушивал. И не раз, и не два, а почти в каждую встречу. Родион не обижался, хотя и не мог толком все объяснить ей. Спустя три месяца его вернули к станку. Он жил в общежитии. И был уверен, что квартира от него не уйдет. Будет и для них новый дом.
В общежитии оставались немногие. Родион определил это по кухонным чайникам. По ним легко угадывать, кто был дома. Алюминиевый, со скособоченной крышкой чайник, изрядно помятый и вогнутый, говорил о буйной своенравной натуре. Эмалированный, хмурый и мрачный, давно не чищенный, свидетельствовал, что в общем-то владелец его живет спустя рукава.
Родион пришел на вечер один. Не оставаться же было в общежитии. На вечере долго одному быть ему не довелось.
– Выпьем, а?
– Нет, Дементий, неохота.
– Но со мной-то ты выпьешь?
Родион извлек из бумажника трехрублевку.
– Стоп! – Дементий отвел его руку. – Я. И никаких чтоб. Пре-е-мия!
Только что кончилось в зале Дворца собрание по поводу досрочно выполненного плана и пуска нового цеха. Собрание не затянули. Огласили благодарности, вручили подарки, премии. Даже памятные значки были, специально заказанные. Их раздавал каждому сам директор.
Представительница завкома – крутобедрая, дородная, заученно улыбаясь, поздравила директора, вручив, как память о вечере, небольшой бочонок вина, подаренный заводу южным совхозом, приехавшим получать машины. В зале прокомментировали:
– Этак пройдет еще год-два, и целую бочку везти придется.
– Ничего. Когда до большой бочки дело дойдет – завком будет другой. И опять придется начинать с маленькой.
Раздался смех, а за столом, призывая к порядку, зазвенели карандашом по графину. Разговор долетел из первых рядов, оттуда было совсем уж недалеко до президиума. И там не вытерпели:
– Вы перестанете наконец? Или мы будем вынуждены назвать ваши фамилии.
И как только в зале утихло, продолжили:
– …Благодаря высокой сознательности, правильной организации рабочего времени наш коллектив достиг высоких показателей. Спасибо ему!..
Родиону вместе с другими напоследок вручили грамоту. В танцзале ждал нанятый завкомом оркестр. Но валили прежде в буфет. Стояли, искали, поторапливали, ожидая свободного столика.
Дементий доливал стаканы. От выпитого лицо его нервно вздрагивало, как бывает у спящего. Прежде этого не замечалось. Язык слегка заплетался:
– Тебе, Родион, сколько?
– Двадцать три.
– А мне вот давно за пятьдесят, а иногда кажется, в жизни мог сделать гораздо больше… Проходит время, и только потом сознаешь это. Прежде и я обуздывал жизнь, теперь жизнь меня обуздывает!.. Оборвалась внутри какая-то гирька, как у ходиков. А какая – сам не пойму.
– Это пройдет. Это с каждым бывает, – говорил Родион, отхлебывая вино. Оно напоминало ему запах просохшего на солнце мха. – Дементий, откуда у тебя эти пятна на лице? Не понять, порох или окалина?
– Это, брат, – Дементий поднес руку к щеке, – это давнее. Заводское. С молодости еще. Был я тогда моложе тебя. Расскажу, если хочешь?
– Давай.
Дементий затянулся, стряхнул сигарету о край пепельницы:
– Закалку деталей представляешь?
– Еще бы.
– Так вот, работал я до войны на одном новом заводе. Осваивал этот самый процесс закалки. Керосин в печи подавали тогда по шлангам – углеродили им поверхность.
Помню, выпала мне ночная смена. В цехе – трое. Бригадир, напарник и контролер. Хожу от печи к печи, слежу за приборами, чуть слышно шумят форсунки. И все. И вдруг – как ахнет! Дым, пламя, чад, что случилось – сообразить не могу. Осмотрелся: шланг прорвало, по которому к печам керосин поступал. Огонь фонтаном! Бросился я перекрыть, где там – взрывом сорвало с крана кольца. Решил через колено заламывать. Попробовал – вспыхнула спецовка. Тушить? В руках шланг. Сжимаю его, словно удава. Кое-как заломил, да не тут-то было – разорвало дальше, в сторону отлетел я.
Очнулся в больнице. В глазах – мгла. Несколько дней так и жил во мгле, пока мазали да обрезали с коленей лоскутья кожи. Провалялся месяцев шесть. Лежу, бывало, в палате, вспоминаю житье свое: детство, школу, городок, где родился… А тут еще осень, за окном листья падают – душа осыпается. Лежу, считаю, сколько их с клена пооблетало, и все думаю. В палате уснут, а у меня сна – ни в одном глазу. Нытье и зуд во всем теле. Положили рядом больного – перелом бедра, тоже не спит, а уснул, давай повторять: «Поезд остановился! Поезд остановился!» Днем насмотрелся он в окна, как на подходе к станции останавливался вдалеке поезд, видать, и запало. Повторяет это он, повторяет, а мне кажется, не поезд – жизнь моя остановилась.
Вернуться на завод уже не надеялся. Обгорелые ноги до того загноились, что и пересадка не обнадеживала. Брала, знаешь ли, досада меня. Не за то, что обгорел, а за то, что рост мой жизненный судьба перекрыла. Термистом-то ведь не сразу я стал тогда. На завод определился разнорабочим. Вывозил, помню, тачками мусор, передвигал станки ломиком, работал учеником. Поступил в техникум. Учился как следует, да и легко учеба давалась. Смолоду, брат, все легче дается. Метил после техникума в институт. И вот тебе, полгода в больнице. Весь план мой к черту под хвост! Повторял сосед всю ночь: «Поезд остановился!» – а я лежал и слушал. Наслушался и тоже давай утром смотреть в окно на поезда мимо больницы.
Несутся, помню, составы по высокой насыпи, и кажется, что от их шума и у меня сердце громче постукивает, а листья с кленов обрываются и падают чаще. И, знаешь, как-то само собой на душе становилось светлей, спокойнее, словно солнышко пробивалось сквозь тучку. Пробивалось оно, пробивалось, да и пробилось. Как будто на работе к клещам прикоснулся. Стал незаметно я отходить, отгонять от себя хмарь всякую. Всколыхнул поезд душу. Нет, думаю, поживу еще, поучусь, поработаю!
Ну а в больнице, как это обычно водится, навещали, восторгались поступком. Был однажды и корреспондент областной газеты…
Дементий кончил, раскурил новую сигарету.
– После этого напрягать мозги трудно, – кивнул он на пустую рюмку. – А бывало у тебя в жизни подобное? Не бывало, брат. Не бывало. То-то и оно. Сейчас я не рысак уже…
– Внушаешь себе ты.
Дементий молча налил.
– Ну, вздрогнем, – сказал он, подняв рюмку. – Вздрогнем! Говорил я тебе пословицу: «Глупый киснет, а умный все промыслит». Не мы первые, не мы последние. У иных и похуже бывало.
Дементий почти не закусывал. На столе все было нетронутым. Изредка запивал минеральной водой и курил, курил… От затяжек сильней посмуглел, глубже запали щеки, заострилось лицо, видимо, переживал сильно из-за чего-то. Поблескивали, свежо смотрели глаза, чуть грустноватые, да над ушами курчавилась седина цыганских волос.
В буфете позванивали стаканами. Кто-то держал на весу коньяк и, глядя на этикетку, с хмельным прозрением бормотал:
– Три звездочки. Три звездочки. Где-то столько же и человеку, кто в один год с коньяком родился…
Родион в жизни приметил, успел уяснить, когда человек равнодушен к еде, да еще после выпитого, что-то неладно с ним. И попробуй тут узнай причину: умный умеет от других скрыть ее.
– Да, Родион… Порой кажется, – рассуждал Дементий, – что в искусственных одеждах люди стали искусственнее и вести себя.
– Скорее, искуснее.
Родион улавливал в рассуждениях Дементия некую неуясненность, недосказанность, отчего, по-видимому, тот и путался, и, когда умолк, пользуясь паузой, сказал:
– Не так все. Это пройдет у тебя.
– Нет. Не пройдет. Не пройдет, Родион. Хорошо знаю, что не пройдет!
– Пройдет. Только внушением заниматься не надо.
Лицо Дементия вздрогнуло, глаза непривычно вспыхнули, и сам он, казалось, воспламенился весь:
– Ты знаешь, что спасло в больнице меня? Людское участие. А участие было. И это меня сначала спасло, а потом, как ни странно, погубило. Да, да, представь себе. И дело не в том, что я против людского участия, товарищества, человеческой чуткости. Дело в том, что если ты все это на себе испытываешь, то будь достоин такой доброты, такого огромного сердца. А я оказался недостоин.
– Не пойму.
Дементий снова закурил. От глубоких затяжек запали щеки, заострилось лицо.
– Постараюсь растолковать. Видишь ли, несчастье мое сделало меня в какой-то степени героем. Беда в том, что во многом дутым героем.
Родион попробовал возмутиться:
– Ну, знаешь, Дементий, клепать на себя…
– Ты лучше не перебивай. Слушай. Может, в чем и пригодится. Все, пожалуй, началось уже после того, как я вышел из больницы. Пока я лежал обгорелый… приходила ко мне чудесная девушка… Надя Снегирева, чистая, такая самоотверженная. Полюбил я ее. Очень полюбил. А ей, ей, видимо, показалось, что глубокое сострадание ко мне и есть любовь. Одним словом, потом поженились мы. И годик, другой были куда как счастливыми. По крайней мере, так мне казалось…
– Ну, а потом?
– Да подожди. Не забегай. А то возьму и замолчу. – Дементий и вправду долго молчал. – Завод принял меня как сына родного, которого уже и не чаял увидеть. Я старался, честно работал. В техникуме грыз науку, да еще как грыз! Однако постепенно что-то со мной произошло непонятное. Избирали меня всюду в президиум, в первый ряд сажали, грамоты вручали, благодарности. Сначала смущался я, волновало все это, мучило, что не всегда и не вполне заслуживаю. А потом попритупилось, стал принимать за должное, нос так вот, понимаешь, постепенно стал задирать… – Дементий приложил палец к носу, чуть запрокинул голову, потом нервически поморщился, тяжко вздохнул. – Кое-кто меня стал остерегать. Особенно Алексей Горликов старался. Однажды так по-мужски поговорили, что, кажется, на всю жизнь кошка между нами пробежала. А он-то, он… он, брат, добра мне хотел. Именно добра…
– А я-то думал, что это между вами такое. Хорошие мужики, а все время спиной друг к другу…
– Да, спиной. Я, брат, именно повернулся к нему спиной. А друзьями были. Потерял друга. Но это еще, может, и перенес бы. Беда покрупнее пришла – жену потерял. Вот, брат, когда я понял, что постигла меня катастрофа.
Родион хотел что-то сказать, но лишь вскинул переполненные недоумением и горестным сочувствием глаза, боясь проронить слово.
– Молчишь? – вяло спросил Дементий. – Это хорошо, что молчишь. Коли так, все выложу до конца. Да, катастрофа. Как гром с ясного неба. Надя была такая преданная, заботливая. Милосердие свое, видать, за любовь принимала, милосердие уже по привычке. Пока я человеком оставался, может, ей и полегче было себя обманывать, милосердие за любовь принимать. А вот когда я забурел – тут она и разглядела меня, все поняла. А забурел-то я настолько, что человечность ее стал принимать за должное, за привычное: дескать, а как же иначе, само собой разумеется! – Дементий погрозил Родиону пальцем. – Смотри, брат, смотри никогда не внушай себе, что любовь женщины к тебе – так себе, по штату полагается, а не подарок судьбы. Как про судьбу забудешь, так и без нее, без судьбы твоей, останешься, как вот остался я. Прихожу однажды, записка на столе: «…Прощай, Дементий, видно, я тебе нужна была, когда было тебе сначала больно, а потом тревожно. А вот боль прошла, тревогу заменило равнодушие, самоуверенность, и стал ты другим. Да и я другая стала. Наверное, хуже стала, потому что больше не люблю тебя. А может, я так и не знаю, что оно такое – любовь… Прощай». Вот так, на всю жизнь от слова до слова запомнил.
Дементий крепко зажмурил глаза, чуть покачал головой.
– С тех пор и стал я заглядывать в рюмку. Пока в героях ходил – хорохорился, недостатки терпеть не мог, воевал за порядок. А потом постепенно стал смотреть на многие вещи сквозь пальцы: а, дескать, мне больше всех надо, что ли.
Дементий опять погрозил Родиону пальцем.
– Смотри не вздумай жизнь пустить по этой подлой поговорочке или как уж назвать словечки эти. Удобные, понимаешь, словечки. Или вот еще: моя хата с краю, ничего не знаю… Сначала хата с краю, а потом, глядь-поглядь, и ты в жизни где-то с краю, в закутке темном, дышать нечем.
Дементий сделал такое движение, будто хотел расстегнуть ворот, но тут же вяло уронил руку.
– Кстати, сейчас открою тебе такой секрет, что ты, может, после этого со мной и разговаривать не станешь…
– Ну, Дементий, ты меня сегодня…
– Удивляю? Может, может быть. Помнишь, в саду… когда я хотел было выпить в саду с тобой?
– А, это когда ты цветочки водкой полил?..
– Да, именно тогда, Сипов был уверен, что мы с тобой за галстук заложили. Поди докажи ему. Да дело не в этом. В другом дело, хотя Сипов потом, как тебе известно, здорово сыграл на сем сугубо «достоверном» факте. А дело в том, что я в тот день обнаружил маленький, крохотный кусочек металла. Отвалился кусочек, деталька отвалилась – вальчик кулачковый. Оказывается, масло было нечистым. С песком, с песочком масло оказалось. Это я обнаружил, когда промывал насос.