Текст книги "И лун медлительных поток..."
Автор книги: Геннадий Сазонов
Соавторы: Анна Конькова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
А ночью у жарко дышащей нодьи, на мягкой пихтовой постели, отец вслушивается в затихающие голоса, угадывает птицу и зверька или всплеск рыбы. Лес открывался перед мальчиком, приближался к нему, но все больше и больше оборачивался священным. Священными оказались не только кедр и береза, священными были и сосна, и пихта, и лиственница, осина и черемуха. Дерево встречало человека и провожало в неземной мир. Оно встречало рождение человека в вись-кяле – маленьком доме, берестяная люлька – апа – покачивала его, пока он ползал и был слабее птенца, оно спасало его юртой – избой из вековых лиственниц, оно берегло его в охотничьей лесовней юрте – вор-кял. И дерево провожало его, когда угасала жизнь. Деревья – друзья, деревья – пища, деревья – красота, деревья – вчера и сегодня, деревья – завтра, много зим наперед.
Жаром дышит нодья, тепло и сухо под пологом, мягко раскинулся пихтовый стланник. Отец раскуривает трубку, мальчик смотрит в огонь, собаки потягиваются, и, зевая, укладываются с другой стороны костра, и дремлют, чутко вздрагивая телом и поводя ушами.
– Отец! – тихо позвал Мирон. – Мы много дней лесуем в урмане. Много добыли белки, добыли соболя и колонка. И Вор-Кум не помешал нам… Я видел… – горячо и убежденно заговорил мальчик. – Я видел, отец, как он прятался в дупло. Почему он нам не помешал лесовать?
Круто вскипел чай в котелке, плеснул и пригасил огонь. Отец поправил нодью и ответил:
– Ты помнишь Черного Ворона, что всю ночь кружился над костром?
– Да, отец!
– Ты помнишь, как долго мы не могли выйти к речушке Люль-Я, к Плохой реке?
– Да, отец!
– Кто свалил на тебя сухостоину в распадке? Помнишь?
– Да, отец. Помню.
– Ты помнишь, как собаки убежали за кем-то и пропадали всю ночь?
– Помню. Я боялся, что они не вернутся.
– Ты стрелял в глухаря. Пронзил его стрелой, а тот улетел. Все это Вор-Кум.
– А почему у него красные глаза? Как огонь? И отчего у него зеленые глаза? И злые?
– Смотри в огонь и увидишь, если сможешь… Смотри, а я расскажу тебе.
…Целыми днями Вор-Кум забавляется: то ручьем обернется, утят на себе покачает, то болотом раскинется, поймает в топь лопоухого лосенка и держит до тех пор, пока его гнус в кровь не искусает.
– Комару тоже, поди, жить надо! – хохочет Вор-Кум, открывает волосатую пасть и не понимает, что игры его дракой оборачиваются, шутка – слезами, не знает он предела игре и шутке. Совсем дикий, потому что без родителей возрос. Увидит зайца, превратится в черную лису – сломя голову бежит по лесу заяц. Увидит глухаря – расстелется, раскинется перед ним ягодником-брусничником, черничником или моховыми кочками в клюкве. Примется глухарь ягоду обирать, наглотается и захмелеет – падает грудью на кочки и хрипит:
– Худо… Тяж-ж-ко мне… Вор-Кум худо шутит…
Однажды увидел Вор-Кум Медведя – Хозяина Леса. Медведь уже три дня сидел потаенно в засаде на Сохатого, точно знал: здесь пройдет Лось на водопой. Неподвижиой кочкой затаился Хозяин Леса, в горле у него пересохло, язык окаменел, в голове звенело. Бурундучок подбирал под кедром орешки и задумался: «Куда подальше спрятать, чтобы поближе взять?» И решил он запрятать орешки под кочку, скребанул коготками, еще раз царапнул, кочка шевельнулась и прохрипела:
– Ты меня с другого бока почеши, дружок! – Бурундучишка даже орешки рассыпал, глазенками захлопал – страшно-то ка-а-а-к!
– Чесани-ка, малыш! – прохрипел Медведь.
Услышала Медведя суетливая птица Кедровка, перепорхнула на высокую лиственницу и на весь лес застрекотала:
– Смот-ри-те! Гля-ди-те! Медведь-то кочкой затаился у валежины! Не ступайте на эту тропу – раздерет Медведь в клочки. Смот-ри-те! Так гля-ди-те!.. – на разные голоса орала Кедровка.
– Ы-ы, у… у! Ёлноер, чтоб тебя подземный царь поглотил, – тихо прорычал Хозяин Леса.
А Вор-Кум, услышав Кедровку, обернулся Сохатым, подкрался сзади к Медведю, разогнался и ударил могучими рогами Хозяина Леса. Высоко подпрыгнул Медведь, шерсть на загривке встала дыбом. Жарко выдохнул он пересохшей пастью:
– Ай-ю… Ай-ю… Больно ведь кто-то дерется!
Медленно, тяжело обернулся Медведь и видит невиданное: выпучив налитые кровью глаза, раздувая ноздри, низко опустив рога, раскидывая копытами каменистую землю, могучий Сохатый изготовился для удара.
– Ты што? – прорычал Медведь. – Ты ш-тт-о… с ума сошел?! – рявкнул Медведь. – Это ты на кого рога поднимаешь? На Хозяина Леса ты поднимаешь?
– Я – Хозяин Леса! – проревел Вор-Кум голосом Сохатого, скребанул копытом.
Изумился Медведь, покрылся потом, никто еще не смел так разговаривать с Хозяином Леса, никто еще не смел переступать запретную черту Таежного Закона. Это ведь чудеса какие-то: собрался, понимаешь, из засады голод утолить, Сохатого завалить, а тот, гляди, сам на него нападает, да еще дерется как больно! Да так ведь может вся жизнь перевернуться наизнанку.
И не успел Сохатый разогнаться – с ревом прыгнул на него Хозяин Тайги и схватил в обнимку когтистыми лапами. Не успел Вор-Кум кедром обернуться, как Медведь ему бока до костей ободрал.
– Щох-щох! О, как обожгло меня! – рванулся из когтей Вор-Кум, обернулся черным вороном и, высыпая из себя перья, с трудом приподнялся, словно заполз на раскидистую ель. Не полезет Медведь на елку – густо свисают ее тяжелые лапы.
– У-у-ы-ы… – взревел Медведь. – Так это ты, Вор-Кум?! Это ты, Леший, звериный народ тревожишь? Смотри у меня, лесной оборотень! – пригрозил Хозяин Тайги и, рассерженный, голодный и грозный, спустился к реке и долго-долго пил воду.
Отдышался, отлежался на еловых лапах Вор-Кум, шерсть причесал, побегал, покачался на деревьях и увидел вдруг: с березы в безветренный день зеленый сочный лист почему-то обрывается.
– Что такое?! – удивился Вор-Кум и легким туманом подплыл к березе. И что он видит? Ай-е! Щох-щох! И видит он – под березой, раскинув руки и ноги, открыв лицо и распустив косы, спит женщина невиданной страхоты и дикости.
– Астюх! Дрожь пробежала по моему телу! – тихонько, словно туман, прошептал Вор-Кум. – За что же Великие Духи Земли так надругались над женщиной? – изумился Вор-Кум и не заметил, как обернулся желтогрудой куницей с глазами-мухоморами. Когда Вор-Кум случайно задумывался, то обязательно превращался в кого-то нечаянно.
Женщина сладко причмокивала во сне, словно лакомилась ягодой княженикой. Рот ее открыт и глубок, как пещера. Из ноздрей со свистом вырывается пар и дым и срывает лист упругий с молодой, такой гибкой березы. Женщина едва уловимо шевельнулась, стала выпуклой вся, неохватной и раскаленной, и через ее колыхнувшееся тело прогляделась трава, и яркая розовость разлилась у корней березы – то зацвел, распахнулся шиповник, дикая роза. И не успел Вор-Кум дотянуться до цветка, как с кедра на него то ли мягко спрыгнула, то ли тягуче стекла золотистая, как пламя, горячая и свирепая Рысь.
– Во-ор-рр-Кку-умм, – изгибаясь и прижимаясь к шелковистым нетронутым мхам, промурлыкала Рысь. – Ворр-Ку-ум, ты ждал меня? – И горячим языком облизнула усатую морду. – Ты долго ждал этой встречи?
– Это она! – вздрогнул Вор-Кум, и в его дремучее сердце, в нетронутое, в несогретое сердце вошла любовь. Что это такое, он не знал, но ему стало тесно и просторно, жутко и радостно, ему захотелось заплакать, хотя он и не знал, что такое слезы. – Кто ты? Откуда ты? – Из голубоватой дымки тумана на Рысь изумленно и восторженно смотрели глаза-мухоморы.
– Духи Подземного Царства послали меня в жены тебе, Вор-Кум! – Зашелестела густая, осока вокруг узкого, как глаз, болота. – Я стану верной женой, Вор-Кум, – в нежной истоме прошептала болотная кочка.
– Но кто ты сама? – прогремел Леший – Вор-Кум, завернувшись в обычную свою красно-бурую, желто-зеленую вздыбленную шкуру. – Ты – Женщина, Что Сбивает Дыханием Зеленый Лист? Ты – Женщина с Открытым Для Всех и Каждому Лицом? Болотная Кочка или Золотистая Рысь? – Гнулся и гудел лес под его криками, стонал урман, стонала тайга-конда. Недоверием, страданием, страхом, болью и любовью струился Вор-Кум в прозрачных реках, погружался в омуты и вырывался из них красноперым тайменем.
В белую пену разбивается Вор-Кум на перекатах, а за ним гонится Виткась – Пожиратель Всего Живого, Пожиратель Рек и Засоритель Озер. Гонится за Вор-Кумом Виткась – Пожиратель и Сокрушитель Берегов, прячет реки в омуты, разрывает их на перекатах, изгибает реки в лук и кольца, раздирает на старицы и протоки. Настигает Лешего Виткась, чтобы навсегда изгнать из вод Вор-Кума, чтобы отнять у него воды урмана, потому что Виткась молод, из молодых, только что рожденных Духов Земли и он хочет захватить Мир, чтобы пожрать его. Все духи рождаются из Тьмы, набираются во Тьме силы и пытаются захватить весь Мир, но не затем, чтобы сделать его прекрасным и ясным, а лишь затем, чтобы править им.
– Ты стар, Вор-Кум! – кричит Виткась. – Ты из Древних Духов, Вор-Кум! Ты можешь только пугать зверей… Уходи! Не смей погружаться в реки и озера… Они мои… Мои-и!
Мутнели реки, валился лес, а Вор-Кум ничего не видит, он не слышит.
– Кто ты?! Ты – Женщина с Открытым Лицом, Золотистая Рысь или Жесткая Осока?! – кричит Вор-Кум, а на него тяжелой волной наваливается Виткась – молодой, еще не узнавший жизни, оттого свирепый и непримиримый Виткась.
– Не знаю, – прошептала грозовой дымной тучей Та, Что Должна Стать Женою. – Не знаю, Вор-Кум. На земле, в этом урмане, все непонятно и так сложно… И не знаю еще, Вор-Кум, кто я! Но рысью мне лучше, чем цветком, осокой легче, чем рябиной. Духи Подземного Царства учили меня тому, что на земле правит только сила. И я готовилась быть сильной. На земле нет места жалости, и я должна быть жестокой. На земле слабый должен подчиняться сильному – так учили меня Духи Подземного Царства. Они научили меня, когда-то слабую женщину, быть хитрой, страшной и беспощадной.
– На земле было все прекрасно, пока я оставался юным, – голос Вор-Кума слился с голосом гор, с голосами долин и ущелий, с воем волка и ревом рек. – А сейчас Виткась отобрал у меня реки, а Болотный Дух Комполэн – болота. Как же мне жить теперь? Я ведь только шумел, пугал, но не носил в себе зла. Когда из жизни изгоняют детские игры, то мир окоченевает в смертной и тягостной скуке порядка. Я это чувствую… О, как я это чувствую! Я, Вор-Кум, сам себе непонятность, но я знаю, что я часть души живого – летающего, ползающего, плавающего. Как же мне жить теперь?
– Драться! – резко ответила Та, Что Должна Стать Женою. – Драться до последнего дыхания. Только Сила, Зло и Боль заставляют подчиняться. И я помогу тебе! Я предназначена тебе властью и приговором Подземных Духов.
– Так она стала женою Лешего, Вор-Люльнэ – Лешачихой! – Отец поправил нодью, натянул полог, что отражал тепло к стволу кедра, под которым они спали. – Так она стала Вор-Люльнэ – Лесной Колдуньей. А безвредный раньше, веселый, озорной Вор-Кум попортился, – задумчиво сказал отец, – насовсем попортился, как дохлая рыба в тухлой воде. Взбесился, шатуном стал, свирепым, загасил в себе сердце. И стал зеленоглазым, оволчился. Старики говорят: «Когда занимаешься черными делами, то всегда теряешь прекрасные глаза с чистыми огнями таежных костров!»
В темной чаще, окутанной голубоватым снегом, родился негромкий шорох. Хрустнул сучок, и скрипуче простонала старая, больная ель. Из-под ее древнего шатра, из вечной зелени на Мирона смотрели красные глаза-мухоморы.
– Хочешь, я стану дружить с тобой, Вор-Кум? – позвал его мальчик.
Вор-Кум приветливо поднял мохнатую лапу. Но может, то ель махнула тяжелой веткой? Струился лунный свет. Ветер спал. Старая ель дремала. А Леший следов не оставляет. Но разве детские сны покидают нас в зрелости? Ведь детство не было сном, и не все там было сказкой. Там были и чудеса, и прозрение, и холод смертельной опасности, и нечаянные потери, и слезы бессилия, и торжество нелегкой победы.
3
Мирон вернулся ненадолго в детство, потому что впереди, выбирая тропу в сплетении звериных троп, легко, как в те давние годы, шел отец. Максим Картин вел маленький аргиш через дремучий, нетронутый урман, и Мирон угадывал разросшиеся кедры, под которыми они ночевали, отыскивал и находил те знаки, что они оставляли с отцом. Та юная, по-девичьи стройная лиственница, на которой отец высек знак Первой Добычи, вытянулась, осмуглела, налилась соком, и нужно было вытянуться и поднять руку, чтобы достать ту тамгу, что была раньше рядом с землей.
– О Милый Шайтан! – прошептал Мирон. – Я рос, и росла лиственница, я стал мужчиной и скоро стану отцом. А лиственница-женщина уже стала матерью – сколько на ней зреет шишек!
А Черемуховая речка? Вот она – Речка Первого Соболя, первого меткого выстрела и такой гордой улыбки отца… Тихо фыркали кони, позвякивали удилами, над излучинами и старицами реки тянулись к северу бесконечные птичьи стаи, неся в себе клики узнавания родимой земли. Над открытым простором озер, над березняками распахивалась белая ночь, а плеск и бульканье Ручьев сливались с томным бормотанием таежных токовищ. Над Кондой-рекой плыла белая ночь весеннего пробуждения.
Старшие – Картин, Лозьвин и Кентин – негромко переговаривались, вынимали из памяти полустертые тропы, где-то чутьем и догадкой вели караван, обходя топи и гиблые болота, а по вечерам, когда удлинялись тени и с закатной стороны тянул свежий ветер, у горячего костра не торопясь вспоминали молодость – удачную охоту, невиданный улов и дерзкие забавы. Они становились моложе, и Мирону казалось, что его отец, Максим Картин, никогда не станет дряхлым, выживающим из ума стариком. Старость – не бессилие силы, а угасающий, дряблый разум, потухшее сердце.
И на всем пути сквозь дремоту урманов Мирона не покидала тревога: как отец откупится от людей Тахы, велика ли в них память о Волчьем Глазе? Примут ли они дары или потребуют жизни? За жизнь Великого Шамана – жизнь главного шайтанщика, главного хранителя капища? Можно ли их совместить, равноценны ли они? Максим Картин никогда не был жестоким, он никогда не мучил людей… А Волчий Глаз?.. Ведь он хотел превратить Апрасинью в пустое дупло… Перед ним сгибался народ Тахы… И Мирона пронзила боль за отца, непрошеное и неожиданное раскаяние за содеянное – какие же все-таки запутанные тропы у человеческой судьбы! Апрасинья спасла его, Мирона, он спас Журавлиный Крик и убил шамана, и неужели теперь отец должен взамен отдать свою жизнь за жизнь Мирона и Апрасиньи, за продолжение рода?..
– Отец, возьми меня с собой! – шагнул к Максиму Мирон.
– Ждите нас здесь! – приказал старый Картин сыну и другим молодым охотникам. – Ждите от рождения до полной луны. Здесь начинаются земли сосьвинских манси.
И старшие ушли, растаяли, как туман среди могучих сосен.
Молодые охотники разожгли костер и выставили караульным Мирона. Вслушивается он в настороженную лесную тишину. Лес никогда не спит. В своем теле под кедровыми, сосновыми, пихтовыми лапами он согревает птичий народ, окрыляет его, дарит звонкие песни. Лес в дуплах своих, в норах, в складках одежды своей, в ладонях, в бороде и волосах хранит жизни звериного народа, хранит жизни бесчисленных рек, их прозрачную, чистую радость, хранит озера, куда по ночам падают спелые звезды. У леса тысячи душ, тысячи дыханий, тысячи жизней, и все они сливаются в одну непокойную, неспящую, бесконечно бессмертную душу. И в этой душе – душа Мирона, и душа отца, и душа кедра, под которым они раскинули свой костер, и душа белки, что уронила шишку на Мирона, и он слышит, улавливает каждое движение этих душ.
Медленно, тягуче тянулись дни. Мирон спал урывками, далеко уходил навстречу отцу, но ни птица, ни рыскающий зверь, ни ветер не приносили вести об ушедших. Мирон бесконечно верил в мудрость отца, в его разум, но тревога не покидала молодого охотника. И наконец одну из светлых, теплых ночей прорезал леденящий душу волчий вой. В тягучую песню зверя вплелось нежное курлыканье журавля, а над ними словно высветлилась тонкая синичья песенка.
– Они! Идут! – вскочил с пихтовой подстилки Мирон. – Идут старейшины!
Криком орла, гортанным клекотом ответили молодые охотники волчьему вою, журавлиному крику и юркой синичьей песне.
– Люди Тахы – наши братья! – улыбается Максим, и Мирон увидел, угадал, как бесконечно устал отец, и в него хлынули нежность, и любовь, и горячая признательность мудрому родному человеку. – Люди Сосьвы приняли дары! Апрасинья принадлежит только тебе, Мирон! И она должна принести тебе сына, продолжить род.
Матерей Мать
1
В разгар жаркого лета, во времена сочных трав и медовых оглушительных запахов, Апрасинья принесла Мирону сына, и не было на земле счастливей молодого Картина. Пробежала осень, отпуржила зима, и народился второй сын, а за ним третий, четвертый. Еще четыре охотника появились в роду Картиных. Нарождались дочери, и Мирон радовался дочерям, хотя не давала община на них пая ни в реке, ни в лесу. Радовался дочерям Мирон, потому что они повторяли мать, хотя и не во всем, сохраняя, однако, обличье, черточки лица, выражение губ, походку, голос.
Дочери – молодые речонки – рвались к освещенной солнцем просторной реке, а мать их Апрасинья год от года на глазах превращалась в широкую, покойную протоку-старицу, зарастающую осокой, черемухой, тальником. Каждого ребенка она носила с гордостью, как сокровище. Она распускалась и цвела, когда на свет появлялся слабый, бесконечно дорогой детеныш. Никто бы не поверил, какой была Апрасинья пятнадцать зим назад, год от года становилась она все суровее и матерее. Все реже и реже уходила она на охоту, да и то рядом с Еврой, – не охота, а баловство, но неотступно следила за каждым шагом сынов и дочерей. Подняла и вырастила Апрасинья охотников из пятерых младших братьев мужа, поднимались и ее семь сыновей, как семь звезд – медвежат Большой Медведицы, да три дочери. Она огрубела, потому что ее дом, юрта ее, был переполнен мужскими голосами, что орали, визжали, басили, наливались соком, силой и густели.
Поднимались сыновья, и Мирон уводил их в лес, по чернотропью показывал следы, и не всегда сыновья могли угадать их, понять, голоден ли, сыт ли зверь, почему покинула свое гнездо белка, почему и зачем здесь наследила росомаха. Мирон иной раз сердился на сыновей, они казались ему неповоротливыми, неразумными. Апрасинья успокаивала мужа и подбадривала сынов, объясняя след. Она по-своему готовила сынам охоту, выпестовывала крупных няксимвольских лаек. Она любила и понимала собак, ходила с ними без страха в глухие урманы и знала не только их язык, но разгадывала темные и верные собачьи души. Она никогда не задумывалась, откуда, когда, в какие времена пришла к человеку собака, кто ее деды и прадеды, какого она роду-племени, просто Апрасинья считала, что собака вечна, она сопровождает человека с самого сотворения мира. У собаки живые человеческие глаза, у нее есть имя, она откликается на него, как откликается любой из людей, хотя у дурных людей крепче имени кличка. А то, что говорить не может и бегает на четырех лапах, – что ж, такой у нее обычай, зато лает – по голосу можно сразу узнать, кого лайка встретила на тропе.
Апрасинья еще девчонкой, в десять зим ростом, далеко ушла в лес от стойбища. Шла-шла и потерялась, но не успела испугаться – нашла знакомую тропу. Воздух загустел, ветер стих, и налетела гроза. Небо раскололось, загремело и пролилось рекой. Спряталась Апрасинья под кедром, а под ним на теплой опавшей хвое распластался мокрый испуганный волчонок. Вылез, видно, из логова, пока матери не было, пошел гулять и потерялся. Рычал он, скалил зубы, когда девочка протянула к нему руки. Гром уже не гремел, он стонал, словно чудище, и огненные стрелы падали рядом, и волчонок, закрыв глаза, дрожа тельцем, уткнулся девочке в колени. Так они и сидели под кедром – то распахнув, то зажмурив крепко глаза. Девочка успокаивала волчонка тихим, дрожащим голоском, а он жалобно поскуливал.
«Идем, – позвала она, когда дождь утих. – Идем со мной, Серый!» Серый открыл глаза, лизнул девочке руку и задышал доверчиво и спокойно. Они оба не понимали, два детеныша, не понимали, что перешагнули границу, которую очерчивал Страх. Апрасинья бежала по тропе, обгоняя ее, мчался вымокший, но счастливый волчонок. Не подумала, однако, Апрасинья, что у стойбища ее подстерегает опасность. Собаки бросились на волчонка, едва успела закрыть его своим телом девочка. На остервенелый стоголосый лай прибежали мужики и палками разогнали собак. Волчий Глаз две недели лечил раны девочки, и две недели рядом с ней постанывал Серый – порвали собаки и его.
Вырос Серый в могучего волка и признавал только Апрасинью и веселую и ласковую суку Халю. Каждый год Халя приносила крупных свирепых щенят, которых шаман дарил нужным людям. Однажды шаман ударил Апрасинью. Серый, обнажив клыки, бросился на обидчика, и Волчий Глаз убил его.
Наверное, она долго не забудет шамана, наверное, долго он будет приходить в ее думы, тревожить, пугать и проклинать. Странно устроен мир: самый близкий по крови человек, Волчий Глаз, кормил ее, берег, холил, выращивал, как дорогую породистую собаку, с которой можно добыть не только дорогую пушнину, но и власть. Ведь Волчий Глаз создавал ее по образу своему, не по капризу, не по душе, а по холодному волчьему расчету. Создавал волчицей, по капле отцеживая из нее нежность, девичьи радости, ласку и томительное, неясное пробуждение женщины. Человек самый близкий по крови хотел ее убить. А самым дорогим, самым близким стал Мирон, человек других земель, мужчина другого племени, и Апрасинья, осторожно прикасаясь к плечу мужа, обрывает дыхание: как же она могла жить без него, как могла дышать, думать, двигаться без него? А если бы он не пришел в их земли, а если бы его не истоптал лось, что тогда? Нет, это боги послали их друг другу. Боги помогли ей остаться женщиной, боги остановили те темные силы, что пытались превратить ее в волчицу.
Да, да – много раз да, – она счастлива. Счастлива так, что и не верится тому – разве можно быть такой счастливой? У нее дом – большая теплая юрта. На ней красивая одежда и дорогие украшения, много посуды и пищи, у нее семья – братья и сестры Мирона, у нее есть отец, мудрый Картин. Он – глава рода, он уважаемый хранитель капища, непререкаемый истолкователь древних законов и обычаев. Как это мудро, что Максим отдал за нее выкуп. Только… Так ли мудра его непоколебимая вера в богов? Разве боги всегда могут понять пожар человеческих страстей? Жизнь богов – прямая, как копье, чистая и недосягаемая, как молния. Боги все выше и выше приподнимают небо, они хотят освободить людей от горячих желаний, хотят покоя, простоты и порядка. Но никогда боги не смогут совладать с мелким, рассыпанным злом, что ежедневно рождает Земля, рождает, не задумываясь, что есть Зло и Добро.
Нет, Апрасинья – дикая язычница, она не принимает ни богов, ни духов, не принимает никого, кроме Солнца, Ветра, Воды и Огня, – вот кому она поклоняется, вот кто правит миром.
Мирон потревожил ее, толкнул легонько в бок.
– У отца потухла трубка, принеси уголек.
Апрасинья склонилась перед Максимом. Тот протянул ей трубку и, довольный, несколько раз затянулся, причмокивая.
2
Ветер упал на земляную крышу лесовней юрты – вор-кял – и тихо заворочался. Лохматый он нынче, совсем холодный, дохлый. Пытался ветер просочиться сквозь бересту и осиновую дранку, но обессилел и притаился. Подкрался ползком к дымоходу, набрался сил и, как живой, одевшись в холодное дыхание, протек в чувал и отбросил золу.
И ожил золотом ветер в угольях.
Максим Картин смотрит в угасающий день, а тот, затихая, побурел за узеньким оконцем из бычьего пузыря. Повернул Максим лицо к верховьям, где густо в синеве наливался клюквенный закат. Тихо сказал старик любимому внуку Тимпею:
– Завтра пойдем прощаться с лесом.
Тимпей не может понять, как дедушка Максим угадывает время. Но он угадывает всегда: после его прощания лес оголяется. Тимпей проснулся рано, будто подкинуло его на постели. То закричал громко «блям-блям», ударил, словно в ботало, черный ворон-бородач на толстой жерди, усевшись над чувалом. За окном настоянная синь вот-вот рухнет в рассвет. Дед уже готов, он в праздничной, чистой одежде, в широком поясе с волчьими и медвежьими клыками.
– Кушай! – старик протянул Тимпею берестяной ватланчик с сурвякой. Нет ничего на свете вкуснее сурвяки, что готовит мать Апрасинья из рыбьей муки, брусники и рыбьего жира. – Кушай, и идем!
Разве можно заставить дедушку ждать? Тимпей проглотил сурвяку, а то, что оставалось, завернул в чистую тряпицу.
– Идем! – коротко приказал Максим.
В звонкости солнечного листопада льдистой чистотой пронзительно засинели озера. Журавлиные клинья щемящей тайной колыхнули высокое, недосягаемое небо. Оттуда, из прозрачных, голубовато-дымных полос, на охладевшую землю падает едва слышный клик.
Максим поднимает потемневшее лицо к небу, Великому Небу Торума, и глаза его наполняет тихая печаль.
– Евра… любовь моя! – шепчет старый Картин.
А журавли колыхающимся клином уходят на юг, к далекому и незнаемому, проходя сквозь падающие в горизонт негреющие лучи ослабевшего солнца. Весной и осенью великим кочевьем, неведомым касланием оживает мансийское небо. Оно оживает в крике и кликах, оно становится суматошным, по-детски шумным и матерински теплым.
Застыло, окоченело небо осени, низко припало к земле, словно хочет согреться в пламени леса. Только на востоке, в холодной пустынной дали, неожиданно тепло и ярко отсвечивают золотистые глубины разводий, прорубленные солнцем среди пепельного застывающего неба. Тихо ползут, расползаются туманы. Листья, дрожа, в пригоршнях своих держат дождины, и скатываются те с ветвей к теплому стволу березы по шершавой коре и тяжелеют в рубцах. И тогда под шорох ветра в огрузневших дождинах жемчужно мерцает грусть.
Грусть затаилась в покинутых, остывших гнездах, взъерошенных и опрокинутых ветром. Она выглянула из опустевшего дупла, мгновением метнулась по ветвям синеватым беличьим хвостом, качнула порванной паутиной, высветила потерянным гусиным пером и лениво сдвинула камень под медвежьей лапой. Она проникла вместе с дождем в притихшую землю, в мигание звезд, присела туманами и посвистывает в крыльях проносящихся стай. Опустел лес, оголился.
– Деревья входят в сон, как люди, сбрасывая одежды, – шепчет Максим.
Беспризорно блуждает ветер, разгуливает по гривам, вороша и сгибая березы. Бьет их ветер головами-верхушками по мокрой побуревшей земле.
– Это все осень делает нарочно, – говорит старик Тимпею. – Зима теперь войдет в оголенный лес, но не одна, а в метелях, в пурге, в зеленых глазах волка. Белым горностаем придет зима, загнав зверя в норы и дупла.
Зима войдет в перезвоне льдин, в визге мороза. Алой снегириной грудью поднимается зима над волчьим воем к сполохам северного сияния.
– Я научу тебя, Тимпей, услышать и понять лес. Хранит он в себе тайны прозрения, таинство рождения и горечь угасания. В нем столько чистоты и мудрости, что не хватит короткой человеческой жизни, чтобы вызнать грозную силу леса. Я научу тебя, Тимпей, здороваться и прощаться с тайгой.
– Лес – это сказка? – спрашивает маленький внук. – Почему, дед, я вдруг хочу стать деревом? Не просто деревом, а сосной? Почему я вдруг хочу обернуться соболем или бурундучком? Или мелкой пчелой, что выпивает цветок? Почему?
– Все это просто, – отвечает старик. – Просто оттого что дарованная небом жизнь есть сказка. Жизнь сказочнее и волшебнее любой сказки, и не лес, а человек владеет даром бессмертия памяти. Это память зовет тебя стать сосной, это память зовет тебя обернуться соболем.
Тихо качнул ветвями кедр, и к ногам Тимпея грузно упала крупная шишка.
– Возьми. Это он тебе, – сказал дед Максим. – В давние времена, куда обессиленно добирается Птица Памяти, травы и деревья отдавали людям плод, семя и соки. Звери приносили жир и мясо, реки – рыбу, и дарили звери людям лишние шубы и в худые годы делились последней шкуркой – ведь они были братьями и сестрами. Ведь они понимали друг друга и помогали сберечь живую жизнь. Самые старые манси слышали от прадедов, тем передали их прадеды, что в те времена Медведь был их старшим братом, Лось – средним, а Журавль и Лебедь – младшими. Чайки и Гагары были людям сестрами, а это значит, Тимпей, для кого-то матерью – сюк, бабушкой – сянк, и положили они начало роду людей Чайки, Гагары, Гуся или Лося.
– И Кедр был братом? – с надеждой спросил Тимпей.
– Да, Тимпей, и Береза была сестрой. Она была кому-то матерью, а кому-то стала мудрой бабушкой.
– И эти времена исчезли навсегда? – с горечью прошептал Тимпей. – Все это исчезло, как утренняя роса? Растаяло, как туман? Неужели все это никогда не вернется?
– Ну что ты, – тихо засмеялся старик. – Люди ненадолго уходят из жизни. Они возвращаются в нее лесами.
3
Солнце, раскинув огненные хвосты и раскаленные струящиеся гривы, обнаженное и вскипевшее, неудержимо мчалось во втягивающую его макушку Седьмого Неба, сжигая облака и ветры. Оно уже успело спалить ночь, и та, подбирая обгорелые крылья, умирала, задыхаясь в дымящих закатах, а утренние зори выныривали из вечерних, едва окропив себя росами. Уже не стало вечернего тумана – теплые, как уха, озера, и убаюканные мелями реки, и взбухающие болота парили все дни, и пар от них не клубился, а прозрачно и зыбко колыхался, искажая бесконечно привычные очертания плеса и омута, смягчая, как бы размазывая резкую грубость берегового обрыва в ожерелье ласточкиных гнезд. Солнце перестало быть глазом, огненным озером, оно расплескалось и заняло половину неба и подожгло другую, а та, воспаленная, больная, не падала сиянием в небо, а задыхаясь, исходила в безмолвной, судорожной зевоте.
На обмелевшей Евре, в тихом омутке, седые, как зима, старики обучали мальчишек нырять. Голые, как камешки, мальчишки, смуглые и литые, как сосновые шишки, прыгали с высокого обрыва и с бульканьем входили в воду. Старики готовили ныряльщиков для Священного Летнего Запора, что перекинулся с берега на берег, перегородив Евру. Это был единственный на весь Кондинский край запор-ловушка, куда скатывалась и собиралась нагулянная после икромета рыба. Старики разомлели, летнее солнце разогрело остывшую к старости кровь, и та туго толкала уставшее сердце. Мальчишечья звонкость, пронзительные крики и смех едва касались стариков – они уходили в свои годы, в свои реки, в свои громы и тишину. Но видели старики, как глубоко ныряет Максим Картин, как долго он бродит по галечнику дна и возвращается на теплую отмель с каким-то новым, только что народившимся удивлением.
– Отменный ныряльщик из него вылупляется, – решили старики. – Зорко он будет хранить Летний Запор.