355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Сазонов » И лун медлительных поток... » Текст книги (страница 1)
И лун медлительных поток...
  • Текст добавлен: 3 августа 2017, 13:30

Текст книги "И лун медлительных поток..."


Автор книги: Геннадий Сазонов


Соавторы: Анна Конькова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)

Апрасинья из земли Тахы

1

И вот настало время, когда Мирон сказал своему отцу, Максиму Картину:

– Тетюм! Отпусти меня в земли сосьвинских манси, отец! Хочу посмотреть жизнь людей Тахы.

Недолго думал манси Максим Картин – с восхода до заката: в зрелости лет короткие думы давно передуманы. Несколько раз то вширь, то вглубь просмотрел он долгую свою жизнь, где было больше лютой зимы и мало лета, перебирал ее по жилочкам, по шерстинке, гляделась она ему издали цветом золы, колыхалась под неверным туманом. Находил в ней Максим Картин много пустого, тусклого и зряшного, что творилось лишь за-ради утробы и покоя. Но поднимал он из далекой памяти нажитые болью и тяжестью золотинки мудрости. Долгая жизнь еще никому не придает ее, мудрости, – просто год от года человек становится осторожнее к себе и близким, и не потому, что стал умнее, нет. Наверное, оттого, что много знает наперед, знает: если его дети и внуки сумеют так же свято хранить законы и обычаи предков, то их жизнь повторит его жизнь. След в след повторение. Как у зверя… Ну и что? Все просто: хранить законы и подчинять им себя – значит сохранить и род свой, и себя в роду своем. И хотя порой волчий он, звериный и жестокий тот закон, непонятный – от земли ли он, от неба ли, – все равно закон хранит человека, как частокол избу хранит, как хранят речку берега.

…В глухоте кондинских урманов, в краю сотен оперенных лебедями озер затерялось крохотное, из сорока дворов, мансийское селение Евра. Никто не помнит, когда появились и расселились здесь манси – рыбаки и охотники. Из древних преданий дальним громом донеслось, что сюда, в дремучесть кондинской земли, небольшое гордое племя привел вожак богатырь Ивыр.

Река Конда раскидистым кедром, огромной кроной своей, бесчисленными голубыми веточками упирается в водораздел Малой Сосьвы, а могучими стволами и ветвями протоков достигает Люлим-Вора – Великого Красного Леса. Спеша к Иртышу, Конда-река извилисто пробегает тысячеверстный путь, жадно забирая в себя Мулымью, Эсс, Большой и Малый Тап, Юконду и сотни безымянных речушек. При впадении в Конду устья рек распахиваются, просторно раскидываются в полую воду, образуя «соры» – неглубокие озера. Русло Конды причудливо-извилисто, и долина ее необычна – отшнуровываются, убегают от реки старицы; длинные, в три полета стрелы, озера соединились протоками – все это образует то, что называется туманами. В верховьях своих Конда ласково принимает в свою долину небольшую, но быструю речушку Евру, всего-то в сотню километров длиной. Перед впадением в Конду Евра протягивает себя, как иголка нитку, через пять-шесть больших озер и образует Сатыгинский и Леушинский туманы. Туманы неглубоки, течение в них дряблое, как дыхание уставшего рыбака, мели и песчаные косы ежегодно переползают с места на место, и до Евры не поднимались баржи и неводники: летом до снега, до ледовой дороги, Евра отрезана от мира.

Вокруг Евры, в нерушимости лесного покоя, притаилось несколько деревушек. В пяти верстах – Вындырья, деревня рода Вындыра, в четырнадцати – Вырый, или Урай, что по-мансийски звучит как Деревушка над старицей. Неподалеку небрежно, как шишки под кедром, раскидана горстка изб Нярпалы – Болотной деревни. А в двадцати верстах от Евры, в Сатыге, гнездился «князек» Сатыга со своим княжеским родом, собирая ясак с окрестных манси.

Далеко оторвались евринцы от людей: до Леушей девяносто, до Пелыма сотня, до Гарей сто пятьдесят, может двести, немереных буреломных верст.

Священны места на Конде. Хранят они древние капища манси. В капищах обитают божки, до поры молчащие, с открытыми, обнаженными глазами, что видят нарождение гроз в бездонье струящегося неба и трепетное появление травинки на обнаженной, еще не согретой земле. Те места чужаку недоступны, откинуты они за пределы человеческого дыхания, и жертвы языческим божкам и земному богу Шайтану приносились раз в три, а затем лишь раз в семь долгих лет.

В истоках Конды изначала веков обитает Старик – в обличии медного идола покровитель Кондинского края, неусыпный хранитель всех зверей и птиц. Старик властно требует уважения, жертвы и покорности, он любит золотые и серебряные поделки, и охотник, проходя через угодья Старика, опускал дорогую вещицу в дупло древнего кедра, что оберегал собою шайтанский амбар. Близ Шаима почитается Лопанзюк – Человек-Лягушка, он же покровитель рыб. В Песярах – Павыл на высоком берегу поднимается Санг-Пупий – Птичий Шайтан, сотворенный из семи разноперых уток…

Много капищ запрятано в верховьях Конды, и хранителем самого древнего капища Канталья был Максим Картин.

Люди, что приходили принести свое истовое моление и подношение-жертву земному богу Шайтану, часто останавливались у Максима в большом доме, срубленном из неохватных лиственниц. Максим Картин – Макса пув Ситка (сын Ситка из древнего рода Вороного Коня), уже много лет избирался старейшинами и людьми Евры хранителем капища. В нем жила глубокая, как корневища кедра, память, он был силен, как сохатый, был здоров и нарождал здоровое, без кривулин потомство. И он знал многое. Умел слушать и понимать, о чем рассказывали люди, что приходили в капище. Каждый, кто приходил сюда, приводил с собою жертву: лосенка, белого оленя, белого барана да хоть белого петуха. А сюда, в Канталью, стекались манси от деревни Ёмас-Павыл до истоков Конды. Вот почему в древние времена Евру так охраняли от татарских набегов. Когда сибирские татары дошли до Леушей (по-манси Лувс – Лошадиный Город), воины-манси небольшими отрядами тайными тропами, непроходимыми урманами стянулись к Евре и на реке подняли семь высоких, неприступных завалов, опрокинув наземь живые деревья. Они так и назывались – Первый лом, Второй лом… Седьмой… Корни, ветви, стволы деревьев переплетались так туго, так проросли насквозь молодым березняком, что ни один зверь – ни медведь, ни волк – не мог преодолеть лом-засеку. Уже на памяти Максима князец Сатыга сгонял людей, чтобы расчистить эти завалы.

Проскользнуло время, утонуло в дымах закатов, в говорливой быстрой воде. Время отмечало себя рождением детей и смертью стариков, новыми избами над рекой, черными годами мора и голода, грозными таежными пожарами и разливами Конды. Дни складывались в годы, годы в десятилетия, уходила юность, подступала старость – время медлительно текло по уготованному руслу. Оно оставалось таким же, каким было вчера, и не обещало измениться завтра. Тягучее, как смола, загустевшее время… Незыблемое, неприступное, неодолимое.

К сорока годам Максим Картин обнял разумом, что евринцы и все кондинцы живут на острове в верховьях Человеческой Реки. На берегах ее раскинули свои стойбища ханты-остяки, поставили селения татары, на закате – города и деревни бородатых русских с их церквями и лавками, а на севере, за небольшой протокой, раскинулись земли Тахыт-Махум, земли сосьвинских манси. Человеческая Река плескалась, гремела, обрушивала, проглатывала берега, ломала льды неприязни и неслась, неслась под солнцем, под грозами и метелями, захватывая на своем пути ручейки племен и реки больших и малых народов. Манси Конды, Юконды, Евры, давно ставшие ясачными людьми далекого и неведомого Белого царя, затаились среди урманов, храня свои законы. А Человеческая Река вбирала в себя речки и речушки племен, и те оставались сами собою лишь в притоках, в верховьях своих, в реке же племена и народы становились тем единым, что называют уже не род, не племя, не люди Конды или Тавды, а уже люди Большой Реки – человечество. Большая Река жила уже Большими Законами, их создавало не только течение, не только берега, но и ложе и небо той земли, по которой пронеслась многоязыкая, многоглазая, многоголовая река. А острова? Острова на реке окружают острые песчаные косы, их окружают коварные, меняющиеся мели.

«Мы, манси земель Конды, пелымцы, манси Юконды, живем, как остров, среди других народов», – размышлял Максим Картин, побывав на великой реке Ас – Оби, среди сургутских и ваховских остяков. Он побывал у назымских и казымских, кодских и березовских ханты, видел ненцев, поднимался по Сосьве – Тахы и жил немного на земле сосьвинских манси. «Почему мы, манси Конды, белые, светлые, а люди сосьвинских земель, народ Тахыт-Махум, темнолики, узкоглазы и плосконосы? Кто они, откуда? Ведь они тоже называют себя манси. Мы родственники, братья мы, из единого племени или это другой народ?»

Максим Картин с братом поднимались в верховья Конды и, обойдя Турсунтский Туман, от Арпавыла подходили к истокам реки Тапсуй, в земли Тахыт-Махум. Они спустились по Сосьве до Няксимволя, и их встретили люди Сосьвы, манси сосьвинских земель. Ростом они чуть пониже Картиных и обликом почти такие, только лицо круглее и скуластее, подбородок тяжелее и темнее они глазами, волосом и телом. Одежда – из оленьих шкур, и постель, и пища другие – то олений народ, он каслает оленей по хребтам Урала, по Ялпинг-Нёр, по Яны-Кат-Нёр – Хребту Большой Оленьей Лапы, от священного озера Тур-Ват к верховьям Ыджит-Яга и Елтыньи. И разговор людей Сосьвы на первый раз неясен, но вслушаешься – понять можно, хотя в нем, как в чистом песке, попадают круглые гальки чужих, непонятных слов. Эти слова люди Сосьвы, наверное, принесли с вершин и туманов Урала, где они встречались с ненцами, с коми, а может быть, и с другими народами, что обитают по ту сторону гор.

Олень для людей Сосьвы означал жизнь, определял ее, очерчивал границы бытия. Олень – и богатство, и счастье, и пища, кров, одежда и упряжка. А вдруг черный мор – нет оленя. А вдруг свирепый оскал зимы, непробиваемый, как кольчуга, наст – нет оленя. А волки? Темная ночь, злая, голодная пурга глотали стадо… Люди Сосьвы почти все время проводили в чумах, в стадах, в поисках пастбищ, и мало оставалось у них времени на охоту и рыбную ловлю, хотя сюда, в верховья, поднимались нельма и муксун, в горных реках жировали таймень и хариус – их кололи острогой с легкой лодки. Они подарили Максиму двух быков – хоро, а за два волчьих капкана Картин выменял чистокровную няксимвольскую суку и кобеля. С тех пор в Евре появились крупные и широкогрудые песочного окраса лайки с голубыми, по-детски доверчивыми и мудрыми глазами.

Нет, евринцы жили иначе, другим законом и порядком. Были у них олени, немного, совсем немного: у Лозьвиных – десять, вот сколько пальцев на руках, у Кентиных – семь, ну, у того-другого – два-три. Держали их в загородке, возле юрты, кормились олени в лесу, ходили по лесным полянам, побрякивая боталом. Не ради мяса, не ради шкуры держали оленей, не для быстрой езды – на легких нартах или вьюком ходили с оленем на охоту в те урманы, куда не пройдет конь. Да если и пройдет, чем там кормить коня зимой, он мох не ест, он кору не грызет, он конь, а не лось тебе какой. Эх да и кони в Евре! Злые, вороные, ястребиное крыло!

– Откуда конь?! – спрашивал Максим Картин у стариков, что выбирали себе покойное место у костра под кедром. – Откуда у нас конь?!

А старики лишь посмеивались, ощерив беззубые рты.

– Конь-то?! Да он сроду у нас был. Что конь, что собака, – отвечали старики. – Как дите ты, Максим, а уже пять десятков зим живешь. Зачем знать тебе, откуда конь у нас?

– Идола, поди, хочет сотворить, – усмехнулся старый Кентин. – Да, видать, не знает: жеребца или кобылу? Вырубай жеребца с кобыльим задом…

– Хо-хо-ха! Хи-хи-хи! – залились ребячьим смехом старики, только древний Лозьвин глухо просипел, словно простонал.

– Сами вы неразумны! – давил слова Лозьвин. – Он пытает вас, как мудрых, ему край как нужно знать, был ли у колыбели его рода конь. Был или его взяли взаймы у ногаев и татар?

Закашлялись старики, спрятали глаза, задумались, ушли далеко от костра, пытаясь заглянуть в далекое.

– Никто того не знает! – нарушил молчание Кентин. – И не дано нам того знать…

– Кха! – презрительно усмехнулся древний, как ворон, Лозьвин. – Кхау-крра-ха! Манси пришли с полуденной стороны, из просторных мест, где зеленым пожаром полыхали травы. Манси шли оттуда и впереди себя гнали табуны коней, гнали стада коров и овец. А в повозках везли зерно – ячмень, овес, рожь. Тогда дети сосали кобылиц, а мужчины хмелели от молочной винки. Они были умнее вас…

– Так это мансийские кони? – с надеждой спрашивал Максим.

– Нет! – отрезал Лозьвин, великий лошадник, он знает язык коня, его сердце, его верность и дружбу. – Нет! То были угорские кони. Дикие кони угров! А потом смешались кони… Дикое, невзнузданное семя растаяло в ленивой, дряблой крови здешних кобылиц!

– А почему люди сосьвинских земель не имеют коня? – спросил Кентин. – Они называют себя манси, но знают только оленя.

– Кхау-крра-ха! – кашель разрывал грудь Лозьвина. – Наверное, они пришли в верховья Сосьвы задолго до нас, покинув угорское гнездо. Но они нашей крови. В долинах сосьвинских рек – так говорили старики – обитали древние люди, и они слились в одну речку и теперь зовутся людьми Сосьвы-Тахы.

– Верно… У них много не наших слов… совсем чужих и непонятных, – сказал Максим Картин. – Их им оставили те, кто давно уже стал землей, лесом и рекою, тенью облаков…

Наверное, манси Конды и Пелыма – другой народ, другая волна большого народа. Они промышляли много рыбы, ставя запор на Евре. Они промышляли крупного зверя и добывали дорогую пушнину, обменивая у русских на ружья, топоры и ножи, на хлеб, соль и сахар. Они меняли пушнину на золотые, серебряные украшения, на табак и шелковые ленты, сукно и капканы.

С хлебом всегда было трудно. Но ведь жили как-то, сами сеяли понемногу ржи, да ячменя, и овса. За своими избами на солнечных местах разбивали евринцы огороды, земли сколько хочешь, но не всякая земля отдает плод и семя. Знали они давно, что земля жадно принимает навоз – хоть коровий, хоть конский – да золу, а золы за зиму набиралось много. Земля бурела, темнела и теплела от перегноя, женщины в корзинах таскали на грядки черную зернистую землю с луговых кротовин. Сеяли рожь, проращивали ее, солодили, готовили квасы и сусла. Сеяли овес на толокно и кисели, ячмень на кашу. У крепких хозяев, где подрастали пятеро-шестеро сыновей, огороды от избы до реки обносились тыном из жердей. В огороде выкапывалась яма, куда засыпалась репа. Научили сажать ее русские, что приходили из Леушей и Нахрачей за ураком – копченой рыбой. Русские показали, как выращивать репу и брюкву, хорошая брюква нарождалась, да и лук добрый. В огородах отводилось место для хреновника – чего ему, растет себе, копай знай. А отпаренный урак с квасом да заправленный свежим хреном – о, только боги едят!

Вдоль изгороди-тына прямо за избами поднимались конопляники – панла-ма, конопляная земля. Конопля сама себя сеяла. Мочили, сушили, мяли, крутили-колотили коноплю на куделю, раздирали на волокна и ткали шабурину, крепкую, как брезент, ткань, что шла на постегонку. Шили из той грубой, крепкой ткани шабуры. На штаны, на легкую шубу, на малицу охотник натягивал шабур, чтобы не изорвать одежду в перховнике – мелколесье. В лесу каждый сучок хватает свой клочок. Коноплю обмолачивали, тщательно перетирая между ладонями метелочки, семя собирали и берегли для голодного времени. В ступе из кедра или березы истолкут женщины конопляное семя, добавят немного рыбьей муки, испекут вкусные лепешки ребятишкам и сварят белый суп. Белый суп, сладкий суп готовился из кедрового орешка. На долгую зиму заготовляли много кедровых орехов, но не каждый год урожайный, а раз в семь-восемь лет. Кедр берегли, не касался его топор – священное оно дерево, могучее, вечнозеленое. И не оттого оно священное, что царственно красиво и могуче, не оттого, что живет пять-шесть веков, раскинув свои ветви над многими поколениями, – священно оттого, что кедр-кормилец пищу всем дает: и человеку, и зверьку пушному, белке, бурундуку, да и самому Старику, Лесному Мужику – Хозяину Леса.

Собирали евринцы и окрестные мансийцы ягоду – морошку, бруснику, голубику и клюкву. Малину брали в лесу, черемуху, рябину сушили, мочили, а бруснику с клюквой сохраняли мороженой почти до новой зимы. Но ягода – это лишь подмога, главное – рыба. И евринцы перегораживали реку огромным, с берега до берега, запором, вычерпывали рыбу из садков, заготовляя ее на долгую зиму и весну. Сушеную рыбу – урак – обменивали у русских на хлеб.

А жизнь год от года становилась сложнее, жестче, таила неожиданности. Отдаленный гул Большой Человеческой Реки давно уже доносился до Евры, хотя многие еще принимали его за ворчание затухающей грозы, а гроза скоротечна, как бы ни была яростна. Но Евра уже не могла оставаться островом. Все чаще и чаще посещали ее русские, татары, мордва – попы, стражники, купцы, беглые каторжники-самоходы. Разноплеменный, разноязыкий люд – одни приносили законы, другие охраняли их, третьи рушили и не признавали никакой власти и убегали от нее, как от пожара. Кто-то кого-то ловил, кто-то от кого-то прятался, кто-то что-то искал, кто-то пытался скрыться – все это так не походило на прежние, стародавние времена, о которых рассказывали старики Максиму Картину.

Евринцы встречались с пришлыми за-ради дела – обмена, купли и продажи, но в жизнь свою не пускали. Однако, когда пчела берет взяток, перелетая с цветка на цветок, разве она не оставляет на красном цветке золотистую пыльцу с синего или желтого? И пришлые оставляли что-то после себя, хотя это не явное еще, не всегда уловимое, – то дыхание Большой Человеческой Реки, а каждый ребенок знает, что тихий ветер раздувает уголек и переносит на себе лесной пожар.

– Но тогда как жить? – размышлял Максим Каргин. – Островом? Никто не придет на помощь, когда на остров нападут черный мор, голод и смерть. И в Большой Реке – смерть роду… Но только ли сохранять древние законы, чтобы закон сохранял род? Большая Река разрушит и унесет плотины законов, смоет обычаи. И кем мы тогда станем? И разве остановишь волны той Реки?..

Вот и сына его, Мирона, позвала Большая Человеческая Река, он хочет понять ее, и сперва понять соседний остров, что зовется землей людей Тахы – сосьвинских манси.

Не стал отговаривать сына Максим, сказал только:

– Не тропа ведет человека – сам он бьет тропу. Нет человека без своей тропы. Трусы и слабые, женщины и дети ходят по чужим, легким тропам. Знаю: дальние, неведомые урманы охотнику ума и жизни прибавляют. Иди! Протяни свой след вдогонку за собою!

И Мирон Картин, тая в себе радость и гордость узнавания, ушел с собаками лесовать в дальние земли сосьвинских манси. Не оттого, что кондинские урманы оскудели, – Мирона затягивала в себя даль. С порога юрты даль всегда чудится непостижимо дальней. Но это лишь до первого, самого тяжелого, самого неприподъемного шага. Сделан первый шаг, второй… и пятый… и сотый шаг – и потянулась тропа, как слабая нитка за пронзительно дерзкой иглой.

2

Долго не видели евринцы Мирона.

Вернулся он на закате зимы, в последнюю волчью пургу. И не один. С тяжело нагруженных нарт легко спрыгнула и вслед за Мироном вошла в избу женщина в сахи, в беличьей шубке – «лыенъях». Крупная, широкоплечая, ростом с Мирона была та женщина. Яркий шелковый платок с длинными кистями одним концом закинут за спину, а другим свободно опускается на грудь, прикрывая лицо.

– Здорово, живи долго, отец Максим! – поздоровался Мирон.

– Пасе олын сим ком! Здорово живи, милый мужчина! Кто? Откуда взял? – кивнул в сторону женщины старый Картин. – Какой земли, какого рода эта женщина?

– То жена моя, тетюм! Апрасинья зовут ее. Она из людей рода Чайки. Журавлиный Крик ее имя.

– Ап-ра-синья, – протянул Картин. – Из людей рода Чайки… Давно ты поспел, налился силой, чтобы семя бросить и плод взрастить. На глазах у бога эта женщина должна принести сынов нашему роду. Пасе олын сим нэ! – повернулся старик к Апрасинье. – Здорово живи, милая женщина!

– Пасе… пасе, тетюм! – густым малиновым голосом певуче ответила Апрасинья и поклонилась старому Картину, чуть-чуть приоткрыв лицо.

– Покажись! – приказал старик.

«Наверное, пытает», – подумал Мирон. В груди стало тесно: откроет сейчас лицо Апрасинья – и гнев охватит отца. Изобьет – ладно, можно потерпеть маленько, а вот если проклянет и выгонит из дома, как глупого пса?

А старик ждал. Хотел он узнать, какие законы в землях Тахыт-Махум, какие законы наложили там мужчины на женщину, на такое непокойное, тревожное и зыбкое существо? Максим Картин свято чтил законы, хотя не мог себе объяснить странный обычай «избегания». Женщина открывает лицо перед родственниками, перед мужем, перед его младшими братьями, хоть те и женаты. Но перед старшими братьями, перед свекром невестка не могла открыть лица…

– Покажись! – уже тише повторил старик.

– Ай-е, Сайрын Коталум – Белый Светлый День! – О, Пупий Самт – на глазах у Шайтана! Боги не позволяют открыть мне лицо, отец!

– Может, сын мой привел в дом лесную корягу? Или Вор-Люльнэ – Лешачиху? – усмехнулся старый Картин. – У такого фартового охотника должна быть красивая, как важенка, жена. Не бойся! Я позволяю тебе, Журавлиный Крик!

Светлое, мерцающее, как звездное небо, чуть скуластое лицо Апрасиньи с раскосыми, приподнятыми к вискам глазами притягивало не столько красотой и здоровьем, сколько сдержанной властностью. Бездонные глаза-омуты затягивали в себя, набрасывали невидимые путы, и не было сил оторваться от них, как от неба, зачаровывала упругая, грозная воля и языческая сила, что таилась в глубинах тех глаз.

– Ап-ра-синья! – прошептал старик. – Закрой лицо… Оно светится. Грозит оно, как лицо Сурненнэ – Золотой Бабы! Какой же ты заплатил калым, Мирон?

Сын промолчал, Апрасинья успела сбросить с себя беличью шубу. Семь младших братьев и сестры, подоспевшие родственники и сжигаемые любопытством соседи увидели крепкую, широкоплечую девушку в легкой мансийской парке из золотистого неплюя. Подол парки украшен широкой полосой белого оленьего меха, а по белому полю затейливо разбежались тонкие, четкие узоры. В узоре заячьи уши и голова соболя, утиное крыло, весло и гибкая ветка березы…

– Ай-е, красивая девка! – горностаем прошмыгнул шепоток.

Закрыв платком лицо, Апрасинья открыла дверь и выскользнула в морозную ночь. Тонко провизжал снег под легкими ее кисами. Она ловко развязала ременные узлы, разгрузила нарты и отвела оленей под навес к стене избы. Не торопясь, осторожно вынула сосульки из широких ноздрей вожака, обтерла куском шкуры запавшие бока важенок. Молча, осторожно открывая дверь, она перенесла груз в избу. Из поленницы набрала березовых чурок, нащепала ножом лучину и развела огонь в чувале. Сестры и младшие братья Мирона обступили ее, загремели котлами, забегали, закружились вокруг нее, как лопоухие щенки, повизгивая от восторга, оттого что Апрасинья такая красивая, сильная, такая спокойная и уверенная в себе.

Мирон развязывал мешки и бросал под ноги отца струящиеся меха соболей, куниц, черных лисиц, прошитых сединой, колонков, связки голубовато-дымчатых шкурок белок и горностаев.

– Богатая, фартовая добыча! – довольно улыбался старый Картин. – Отменный ты охотник, Мирон! Дети мои, твои братья и сестры, будут сыты и в тепле.

Мирон пытался поведать отцу о своем долгом пути, но тот перебил его:

– Ты, сын, скажи, какой калым заплатил за Апрасинью? – Искоса поглядывал отец на девушку, что нагружала колташиху лосятиной и бросала в кипящий бульон сухие корешки и травы, доставая их из расшитого замшевого мешочка. Юрту наполняли запахи борабеломошника, просыпающегося в зоревых росах.

– Не давал я калыма, тетюм… – неожиданно для Максима ответил сын.

– Украл?! – вздыбился старик. – Украл? – поземкой дохнул его голос.

– Не да-вал калы-ма?! Ой-ей! Да чтоб сожгло меня! Не давал калыма?! – потянул сквозняком шепоток.

– Нет, тетюм! Не украл! – улыбнулся Мирон. – Апрасинью нельзя украсть. Она – ветер, не дается она в руки. Как от солнца луч нельзя украсть, как звезду со дна ручья, – с тихой потаенной радостью ответил сын.

– Как? Как без калыма? Без выкупа – как?! Порченая?! Или дикая она? Кого ты привел мне в дом, Мирон?! – не понимает Картин, как мог сын его нарушить древний закон. – Ты вызовешь месть ее рода! Нас, Картиных, осталось совсем мало, чтобы оберечь свой род от бесчестья!

– Я, наверное, уходил в Подземный мир. Я уже, наверное, подходил к своим предкам, – тихо проговорил Мирон. – Я видел уже твоего отца, тетюм! Апрасинья вернула меня к солнцу…

– Тогда ты должник ее вдвойне! – отрезал старик. – Она вернула тебя земле, а ты выкрал ее?! Ее род не простит нашему роду. Молодая кровь хлынула тебе в голову. Ты вызываешь ссору с людьми Тахы.

Когда был еще молод дед Максима, дотлевала, вспыхивая, вековая вражда между людьми Тахы, Конды и Ас – Великой Оби. Нападали люди сосьвинских земель на стойбища кондинцев, уводили женщин, воровали, умыкали их без выкупа, даже убивали. На Брусничной реке выкрали люди Тахы деда Максима Картина и обменяли у ненцев на оленью упряжку. Лишь на третий год юный охотник нашел дорогу домой… На тайных тропах подкарауливали кондинцы людей Сосьвы, что возвращались с богатой добычей, избивали, отнимали добычу, пушнину. И долго это шло, и долго старейшины родов Конды и Тахы гасили вражду – та уносила юношей, зрелых охотников, плодила сирот и вдов.

– Нет, отец, я спас ее, но пришлось уйти…

– Что она сделала у себя в стойбище? Зачем она должна была погибнуть? Почему она стала неугодной своему роду?

– Она побила шамана! – сурово ответил Мирон. – Больно так побила, что тот только две ночи прохворал, а на третье утро к нему пришли Черные Духи Смерти. Совсем он издох, ничего от него не осталось. Не шаман, а просто дохлый человек.

– О! Сим Пупий, на глазах Шайтана стали избивать шаманов! – воскликнул старый Картин. И остро взглянул на безмолвную женщину Журавлиный Крик.

3

По жесткому насту – чарыму – упорно гнал Мирон раненого лося. И догнал. Зверь истекал кровью, хрипел, дышал надсадно, словно всхлипывал, выкатывая радужные, обезумевшие от боли глаза. Собаки остервенело рвали его клочкастые бока, потемневшее от пота брюхо, полузадушенно рычали их голодные пасти, забитые шерстью. Мирон, разгоряченный азартом погони, жадно глотал сухой морозный воздух и, пьянея от него, приблизился к сохатому на длину копья. Лось круто увернулся, разметал в искристую пыль голубоватый сугроб и, ослепший от близкой гибели, бросился на охотника. Выстрелил Мирон в упор и, падая, услышал отчетливо жесткое хлопанье крыльев – то поднималась стая косачей. Лось втоптал Мирона в снег – от удара копытом хрустнула ключица, сломанной веткой откинулась левая рука… К рассвету, в голубоватом свете луны, очнулся Мирон и полз к лосю до полуденных теней. Теряя сознание, проваливаясь в небытие, он вспорол брюхо зверя и выпустил внутренности. Они были еще теплы – лось долго умирал. Мирон грел скрюченные холодом руки, глотал, не жуя, куски остывающей печени и бросал брюшину изголодавшимся собакам. Он не помнит, как ползком собирал сушняк, выдирая его из-под снега. Не помнит, как высек искру, раздул трут и развел костер… Не помнит, как слабым криком гонял иссиня-черного бородатого ворона, что шумно садился рядом с его лицом и пристально смотрел в глаза. Трижды крикнул ворон, звонко, словно ударил в железо, но что предсказал он – Мирон не понял…

Очнулся он от горячего дыхания. К нему притронулось неожиданное погудывание огня и запах разгорающегося смолья. Мирон не понял, где он, почему навзничь опрокинут на оленьи шкуры. И отчего голый? Наверное, только родился? Что это за изба с низким прокопченным потолком? Потолок то опускался, грозя задавить его, то поднимался – тесно и больно, как в капкане. Из зыбкого полумрака к Мирону придвинулось светлое мерцающее лицо с бездонными глазами. Они расширялись, удлинялись, поднимались к вискам и вдруг заняли половину лица. В них задрожал красный, густой, как кровь, отблеск пламени, и глаза вспыхнули, ожили и задышали, зазывая в себя.

– Вор-Люльнэ?! – прошептал охотник, охваченный тревогой, внезапным лохматым страхом и бессилием. – Лесная Колдунья, Лешачиха?!

Загудел, завыл ветер в дымоходе и, ухнув, упал в очаг, разметав пламя. Заметалось оно, угрожающе выбросило дрожащие медно-красные языки. Женщина протянула к лицу Мирона длинную гибкую руку, и его охватил ужас: рука хищно извивалась, как налим, изгибалась от кончиков пальцев до плеча, и то были не пальцы, а когти, и пламенем вспыхивали они от огня.

– О-о-о! – застонал охотник и рванулся, но не смог оторвать тело от оленьей шкуры, не мог поднять руку и шевельнуть ногой. – Ай-аю… аю – больно-больно! – Но голова его не шевельнулась, словно ее прикололи острогой к полу избушки. – Щох! Щох! Да чтобы сожгло меня! У-у-ыы! Ёлноер! Да чтоб тебя подземный царь! – выругался Мирон, вложив в ругательство ярость, бессилие и страх перед той непонятностью, что поглощала его, перед странной молодой женщиной в одежде с оборванными рукавами, с разодранным подолом. Но крика не получилось, задохнулся крик, он прошептал только: – Кто ты?!

И женщина не услышала, она метнулась к огню, из разреза и рванья высветило, забронзовело тугое гладкое бедро, и Мирону показалось, что оно теплое, как живот важенки. Женщина бросала в пламя пучки багульника, черемуховую ветку, сухие, ломкие головки ромашек. Открыв ладонь, она сыпала в огонь какие-то зерна, и изба вдруг наполнилась запахом распускающейся, озеленевшей березы, пахнуло талым снегом, весенней водой, настоянной на опавших смородинных листьях и хвое. Прикосновение весны стало таким отчетливо ощутимым, что Мирон притаил сердце, задержал дыхание, и к нему донеслась, влилась в него потоком песня токующего глухаря, дохнуло и ударило в грудь горячей любовной пляской таежного токовища.

– О! Торум вайлын! – шептал Мирон, погружаясь в полуявь-полусон, проходя по грани небытия. – Видишь, Боже Небесный? Ты видишь, Торум, пришла весна? Долго я лежал в снегу… Всю зиму лежал, как Лесной Мужик в берлоге. Я мало добыл пушнины, смотри, нахлынула новая весна и зверь приготовился к линьке… Весна…

– Много крови он потерял, – обратилась к огню женщина. – Оледенел… Холод в него проник до самого сердца. Помоги мне, Огонь! Спаси красивого юношу! Верни ему разум… Много дней и ночей он плутает в буреломах своих снов. Съедают сны его сердце. Ты слышишь меня, Огонь… Это я – Журавлиный Крик!

Приподнялось пламя, задрожало, потянулось гибким телом, едва не оторвалось от головешек-корней, раскинулось, прогудело басом и присело на корточки, утихло, улеглось и тихо-тихо зашептало, и шепот, шорох огня, рассекаемый хрустом угольков, нараспев повторяла женщина Журавлиный Крик.

– Сбрось смело одежды свои, – шептал Огонь. – Обнажи нетронутое тело, распусти волосы и телом своим, всей собой согрей юношу. Пусть бег твоей крови поторопит его остывающую кровь, пусть гул твоего сердца переполнит его сердце. Возьми его в себя, впусти его зиму в свои весны. В нем проснется любовь, а жажда ее неутолима… – гудел Огонь, и малиновые, оранжевые отсветы пробежали по стенам избушки. И желто, по-совиному вглядывалось в женщину ледяное оконце, процеживая лунный свет сквозь колдовской узор неземных цветов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю