355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Сазонов » И лун медлительных поток... » Текст книги (страница 13)
И лун медлительных поток...
  • Текст добавлен: 3 августа 2017, 13:30

Текст книги "И лун медлительных поток..."


Автор книги: Геннадий Сазонов


Соавторы: Анна Конькова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)

– О милая женщина, – облегченно вздохнула Апрасинья, – каждая из нас с коготок умеет. А узоры себе возьми… шей на здоровье.

Страшно, наотмашь ударила Апрасинья. Она словно обнажила Лукерью-мастерицу до песчаных мелей, прошла через речку ее рукоделия вброд, не замочив ног. Вот, вот ты какова, Лукерья, мелкая ты, скудная речушка, не идет сюда рыба на икромет, не идет на жировку. Зарастешь ты скоро травой-лопухом, кугой, рогозом да водокрасом. Зарастет, Лукерья, твоя речка, потому что не роет берега, изгибается в кольца, обегает камни, вся она в завалах павших стволин.

Манюня и бровью не повела, не догадывалась она ни о чем, но Федора насторожилась. Верно, вогулка – шаманка, вон как Лукерья-то полыхает. Вот язычница, рыбья кость, сидела, понимаешь, идолищем в углу и цедила табачище, плела чего-то про сиротку, а сама стежки сатанинские по сукну раскидывала – хвостики, лапки да клювики… А чьи они? Шаманские они, шайтанские, туземные, колдовские.

– Эка невидаль! – поглядев на узоры, пожала плечами Федора. – Шаманские, туземные знаки… Може, тамга какая… Да такие закорюки, ископоть дьявольскую, сколько хошь добыть можно в туземных стойбищах, Лукерья. Чевой-то с тобой?

– Нет, нет! – стонала Лукерья. – Все это истинно. Почему ты даришь мне узоры? – вдруг резко спросила Лукерья.

– Мне не жалко, – важно ответила Апрасинья. – У меня много… Богатая я…

– Нет, нет, – заторопилась Лукерья. – И что-то здесь не то… Тревожно мне… Сказываешь ты мне голимую правду, такую, что каждый день видишь, а с изнанки что-то другое? Ответь-ка…

– Што? – потребовала Федора, переводя взгляд с Лукерьи на Апрасинью. – Ну-у?!

– Ай-е, вон ты про что, – вздохнула Апрасинья. – Один узор на пустом месте – что голый человек возле проруби. Два утиных клюва, наверное, то встреча, а когда рядом лапки и хвосты, то, наверное, любовь. Слово надо знать, Лукерья. Заговорное слово…

– Знаешь? – потребовала Федора.

Не торопясь набивала трубку Апрасинья. Поднесла ей уголек Околь, присела рядом.

– Слово все не знаю, – ответила Апрасинья. – Бабушка Анись тихо напевала, а ей подпевала Таись-нэ. Вот слушай, Лукерья!

– Стой! – поднялась из-за стола Манюня. – Песни я люблю, – из другой комнаты вынесла балалайку. – Пой, вогулка, я тебе подыграю.

Апрасинья взяла шитье с иголками, зорко оглядела и потянула одну иглу, другую…

– Пусть чуткие, гибкие пальцы, – мягко, малиново, без обычной хрипотцы выдохнула Апрасинья, —

 
Пусть чуткие, гибкие пальцы
Вышьют искристый и светлый узор,
Чтоб няры, и сахи, и малицы
Разноцветьем зажглись, как осенью бор! —
 

тихо, как заклинанье, напевала Апрасинья, словно уговаривала руки свои слушать зрячее сердце, нитку – иголку, а память – прошлое. Манюня тихо ударила по струнам и вдруг уловила мелодию, уловила и повела:

 
Чтоб песни и сказки старинные
Достойное место в узоре нашли,
Листочки короткие, длинные
Шелестом легкого ветра вошли.
 

И уже звонкий, чуть сбивающийся голос Околь вплетается в узор.

– Эх, гуляй! – Манюня забренькала по струнам. – Счас гармонию достану. – И Манюня выхватила из сундука трехрядку.

– Пусть чуткие, гибкие пальцы, – опять заводит Апрасинья, и шепчет про себя Лукерья, запоминая, —

 
Спешат остановить,
Линией тонкой в узоре,
Горностая белого ус,
И глазки зверей оживить,
И звонкой россыпью рос,
И ярких серебряных бус… —
 

высоко поднимаются три голоса – Апрасиньи, Околь и повизгивающей гармошки.

– Ну и что? – удивленно покачала плечами Федора. – Дурацкая песня. Половину не поняла… Ни по-русски, ни по-вогульски… Так, лай собачий… Не поняла…

– И не поймешь, – отрезала Манюня. – И в песне не надобно все понимать. В ней душа, а у тебя, Федора, она иссохла. Желаю, Апрасинья, выпить с тобой!

– Подашь, так выпью! – ответила Апрасинья.

– Но выпьешь, сказывай, что дальше-то стало, – вытянула шею Манюня.

– Что дальше… что дальше, – передразнила ее Лукерья. – Что может быть дальше? – в ее голосе тоска. Не отрываясь она смотрела на крупные, грубые руки Апрасиньи и страдала. Вон у Околь как проворно бегают пальцы, а у этой… У этой как жуки ползают, не пальцы, а ленивые караси. Как корни пальцы Апрасиньи, сама коряга корягой, но узорочье… узорочье, колдовской оно притягательности.

– Пей, шаманка, – приказала Манюня. – Я полюбила тебя, – тряхнула спутанными космами Манюня. – Ты крепкая, нераскусимая баба. И сказывай, чево такое натворила эта паскуда Суваннэ. Не могет она добром кончить, чует сердце мое. Не могет.

Выпила водочки Апрасинья. Осторожно поставила рюмку на гладкий стол.

– Господи… боже мой, – шептала Лукерья. – Просидела дурой… истлели годы… Ветошь… Тряпье! Боже ты мой!

– Ну, слушай, Манюня! – И Апрасинья вновь взялась за шитье, а рядом словно прилипла Околь. – …Ушел Титка на охоту. Подняла с постели заплывший зад Суваннэ, огладила живот и груди – много, ой как хорошо, так много живота и груди, другого всего много. Дыхание в себе глубоко запрятала, задохнулась от радости, что телом богата!

– Неси быстро чуман со светлой водой, – приказала мачеха Таись-нэ. – Стану я смотреть, какая я!

Долго она вертелась вокруг чумана, разглядывала себя, и охватила ее голодная тоска. Да как же так, никто не видит такой красоты, только Титка маленько увидит, да и то после тяжелой охоты да в темноте, руками увидит, да никому не расскажет. Вот в чем беда, зазря пропадает такая красотища. Вышла ранним утром на улицу Суваннэ, ступила ногой на просыпающуюся траву – упала роса, задохнулась трава. На солнце набежала тучка – тень упала на землю.

– Смотри-ка, я, наверное, солнце затмила! – обрадовалась глупая женщина. – Подожду-ка я вечера, пусть на меня луна посмотрит.

Луна прокатилась над рекой, над урманами и прикрылась облаком.

– О! Великое Небо! Луна ослепла от моей красоты, – крикнула Суваннэ. – Наверное, мне нужно на небе жить, наверное, меня не оценят люди этого бедного стойбища.

Подслушал ее мысли Дух Болотный – Комполэн, понял сразу мелкоту ее души и решил рассорить Суваннэ с охотником, который его не боялся. Обернулся Комполэн женщиной других земель и пришел в избу Суваннэ. Вынул Комполэн из берестяного кузовка лоскуток прозрачной ткани и протянул женщине.

– Нравится? – спросил Комполэн. – Вот тебе какое платье!

– Ой! – обрадовалась Суваннэ. – Меня всю станет видно?!

– Всю, всю! – подтвердил Комполэн. – Так станет видно, что люди поймут, кто ты есть.

– Но ведь из такого лоскутка не сделаешь платья? У тебя, милая женщина, есть еще такая ткань?

– У меня нет, – ответил Комполэн. – Но ее много у Кулнэ – Женщины-Рыбы.

– Женщины-Рыбы? – выдохнула Суваннэ.

– Да! Ее ткут из лунных лучей и шороха волны те, кто обитает в реках. Если муж тебя любит, он достанет у Кулнэ волшебную ткань, а девочка Таись сошьет тебе платье.

Задумал Комполэн погубить охотника Титка. Пойдет охотник по рекам искать Женщину-Рыбу, погрузится он в реки, а там проглотит его Виткась-Обжора. И все это сделает глупая, ленивая жена. Глупость – большая помощница Злу. Исчез Комполэн, но глаз с Суваннэ не спускал.

А Суваннэ натянула на себя лоскуток прозрачной ткани и давай в реке себя смотреть. То ногу медленно так поднимет, то плечом поведет, то немного задом повертит. Здорово хорошо: задок не торчит, круглый, и передок хорош. Понравилась сама себе и пошла в гости похвастаться и разбудить в женщинах Зависть. Глупость всегда почему-то хочет, чтоб ее хвалили и завидовали.

– А это не только Глупость, – не согласилась Федора. – Каждой женщине лестно, чтоб ей завидовали, как пироги пекет, каку ягоду варит, как хозяйство ведет. Другая и умна, только в хозяйстве – прореха. От ума и мужика себе не берет – все ищет, чтоб пригожий был да богатый. – И она искоса взглянула на Лукерью. А та неотрывно разглядывала узоры и тихо-тихо вздыхала.

– Неужели пойдет?! – удивилась Манюня. – Неужели мужик пойдет ей водяную, прозрачную ткань искать?

…Идет по стойбищу Суваннэ, встречает женщин и говорит:

– Такую ткань из лунных лучей и шорохов волны ткут те, что обитают в реках. Муж мой, Титка, добудет ее у Женщины-Рыбы, Кулнэ. Как надену такое платье – стану сама повелевать Рыбами.

Засмеялись люди, пожали плечами, вернулись к своим делам. Почему Глупость имеет такую власть над Добротой и Силой, подумали люди. И еще подумали люди, если Глупость имеет власть, то, наверное, она творит только дурное и непристойное.

– Ты, наверное, уже не любишь меня, – сказала Суваннэ вернувшемуся с охоты мужу и стала тереться о него, как река о берега, то к одному месту прикоснется, то у другого притихнет. – Ты, Титка, видно, привел меня из дальних земель, чтобы люди смеялись надо мною?

– Что с тобой? – заботливо заглядывает ей в глаза Титка, а та, потягиваясь лениво, прижимается, как яловая жирная важенка.

– Я обещала тебе сына-охотника, сына-богатыря, – надула брусничные губы мачеха. – Я подарю тебе его, если ты добудешь мне волшебную прозрачную ткань, которой владеет Женщина-Рыба, Кулнэ.

– Да разве кто знает, где обитает Кулнэ, Женщина-Рыба? Ты знаешь? – спросил Титка. – Я обошел все урманы, видел много рек и озер, но не знаю, где обитает прекрасная Кулнэ.

– Если хочешь сына-охотника, найдешь! – заявила Суваннэ.

– Эе-хай-ай! – восторженно вскрикнула Манюня и хлопнула ладонями по бедрам. – Вот это баба! Вот дурной мужик! А ты говоришь – добрый охотник?! Да он не знает, что ли, от какого такого дела баба детей родит? Какая такая здесь прозрачная тряпка нужна, чтоб детенышей народить? О господи! Да какую такую тряпку надобно, чтоб ее хайло заткнуть?

– Она же не тряпку… она же просила волшебную ткань, – растерянно глядя на Манюню, сказала Околь, – «добудь мне прозрачную ткань – рожу охотника».

– Мы на что тебя ростим?! – плюнула на пол Манюня. – Ростим тебя на то, чтоб ты глупой была? Ты не знаешь, на каком струменте играют, чтоб дите…

– Маня! – возвысила голос Федора. – Не глумись! Одни глупости у тебя на уме и вовсе нету чистоты…

– Ну какая… какая может быть чистота, – стонала Лукерья и металась по комнате, и жестко, неприятно шуршал подол ее платья… – Тяжко мне, о тяжко, господи! Шаманка, заворожила шаманка, – кольнуло сердце, забилось оно и разбухло, заперев дыхание. – Гнать тебя подальше от людей, как ведьму… Ведьма! – пронзительно закричала Лукерья и выбросила вперед руки, растопырив пальцы. – Ведь-ма! – горло ее дрожало, и дрожали ее руки.

…Нет, уже не доскажет Апрасинья сказку свою о прекрасной Женщине-Рыбе, Кулнэ, о том, как долго та находилась в плену у Виткася-Обжоры, не расскажет Апрасинья о том, как одарила Кулнэ девушку Таись-нэ, открыв ей тайны Озер и Вод. Но в этом неторопливом разговоре Апрасинья узнала многое, даже не узнала, а почуяла – отдаст она Лукерье пригоршню узоров, задобрит ее, подраненную, наверное, ослабнет та, поможет. Самая главная не та шалая, грубая бабища Манюня. Нет, самая тяжелая для нее Федора, зоркая, неспящая, – ловит она каждый шорох. Не умна, не глупа, но и не дура, а серая, сухая, плоская. Ни у кого ума не занимает и в долг не дает, дерьмом изойдет, но не сдохнет – дерьмо-то, слава богу, свое. Все-то она знает, эта Федора: на чем мир стоял, стоит и будет держаться. Все, что есть плохое в людях, знает Федора, ощупывает глазами, и добра от нее не жди, не видела она никогда добра, а душу русскому богу отдала. Да отдала ли? Просто прилепилась от пустоты и ради корысти, молит его, а об чем – непонятно. Как яйцо Федора, за какой-то сучок ее зацепить?

– Гнать ее отсель! – стонет Лукерья. – Ведь-ма-а!

– Ты че? Че? – колыхнулась Манюня и вылила в рот полную стопку. – Она за ночлег платила, сказку сказывает тебе, едрена вошь, узоры подарила, а ты – гнать?! Ну и комарище ты!

– У-у-ву! В-вву-у-ы-и-и! – завывала непогодь за черным окном. – Ы-ы-и-иу-у! – набирал силы льдистый, шершавый ветер, жестко царапнул бревенчатые стены и ухнул в трубу. Звякнула заслонка, тихонько тявкнула собачонка под крыльцом. Заржал жеребец в мерзлых сумерках.

– Спортилась ночь, – пробормотала Апрасинья и, заглянув в окно, уловила затухающую кроваво-красную полоску заката. – Закроет снегом дорогу.

– На ночь печь истопи! – приказала Федора Манюне. – Выгонит ветром тепло… Самовар подогрей, почаевничаем – и на покой. У тебя еда-то с собой есть, Апрасинья? – спросила Федора. – А то, поди, нашей потребуешь… – усмехнулась она.

– А чего там у нас нынче? – мотнула головой Манюня. – Наше едово ей не по скусу? – удивилась Манюня. – Гляди-ка, ты посты соблюдаешь, как Федора?

– Да ей, вишь ты, запрет на голову баранью да на сердце и прочий бутор, – усмехнулась Федора.

– Да! – ответила Апрасинья. – Я твой закон уважаю, хотя не понимаю, зачем ты хочешь меня обидеть. Чай пить стану, а голову баранью поедать не стану!

– Не же-ла-ет?! – всплеснула руками Федора. – А суп?

– Суп можно, – важно ответила Апрасинья. – А сердце нельзя…

– Погано? – усмехнулась Федора.

– Закон не велит, – уперлась в нее взглядом Апрасинья.

– Так тебя никто здеся не видит, – легонько, по-мышиному разжала губы Лукерья. – Испробуй здеся, коль в твоих местах запрет.

– Самый дурной человек тот, что в чужих людях свои законы поганит! В чужих облаивает свой закон, чтобы ему, как собаке, кусок кинули, – низким голосом прогудела Апрасинья, а Лукерья вспыхнула и отодвинулась в тень, что падала от сальной, коптящей свечки.

– А поди, охота запретного, – поддразнивала Манюня. – Может, и не скусно, а манит. Ой как манит запретное! Засундученное…

– Нет, не манит, – спокойно ответила Апрасинья. – Знать надо, сколь дадут за твою шкуру. А когда знаешь, што за нее пустое дают, сразу станешь жрать то, што дают.

– Ишь ты! – восхитилась Манюня. – Да ты, баба, великого ума!

– Не жалуемся, терпим! – с глубоким достоинством ответила Апрасинья.

– По-твоему выходит – по Сеньке, стало быть, и шапка, – внимательно вглядывается в нее трезвеющая Манюня. – А ежели кто ошибается? – Она оглянулась на Федору и Лукерью. – Как тогда быть? Ежели станет баба видеть в себе больше, чем она стоит? Говори…

Апрасинья аккуратно сложила шитье, воткнула иголку, пододвинула к Лукерье и ответила негромко:

– Тогда она самая бедная баба. Проживет она пустой. Себе и другим душу изорвет и подохнет, как гриб под кочкой.

– Ну? Што я говорила? – заорала в восторге Манюня. – Темная вогулка до дна видит, а вы мне голову дурите. Каждый ее запрет языческий сильнее любой заповеди господней. Ну, а этта… как ее… эта стервозница Суваннэ, она, поди, узнала, сколь ее шкурка стоит, а? Знала аль нет?

– То охотник Титка не знал, какой он добрый, – тихо вошла в разговор Околь. – Ему доброта мешала увидеть, какая Суваннэ дурная.

– Сказывай дальше! – приказала Манюня. – Нет, стой! Вот тебе стопка за крупную твою душу. Пей! – потребовала Манюня и с верхом налила стопку. – Пей и сказывай, хотя знаю, что добром все кончится.

– Добром! – ответила Апрасинья.

Выпила водочку Апрасинья. Сладкая, вкусная, но только не больно привыкла к ней, полыхает водочка внутри таежным костром. О, хорошо-то как… Только разум отнимает, совсем другое нарождается перед глазами – расплывчатое, горячее, зыбкое.

– Погубила Таись-нэ чудище Виткася, спасла отца, – устало поднялась Апрасинья. Тяжелый выдался день, грузный, изматывающий, как тропа в гиблом болоте.

– Эх ты! – хлопнула по коленке Манюня. – Все ты испортила, евринская шаманка. Страшным должна закруглиться так, чтобы на всю ночь не заснуть.

– Господи, – прошептала Лукерья, вслушиваясь в ночное колыхание пурги. – Скользнул день, истаял. И завтра истает… и послезавтра. Господи, зачем-то мы живем на белом свете? И какое бесчисленство таких, как мы…

Купля-продажа

1

Всю ночь не спала Апрасинья, осторожно ощупывала дверь и выходила в другую избу, где ночевали мужики. Там, при коптящем жирнике, мужчины чинили сбрую, обувку, шлепали засаленными картами, курили и пили водку. Мирон успокаивал Апрасинью:

– Спи! День-два подымит поземка, кончит. Глядишь, завтра уже к вечеру приутихнет. Иди спи.

Только к утру в путаном сне забылась Апрасинья. Утром она дождалась, когда проснется в своей комнате Лукерья. Вошла к ней, тихо поздоровалась. Лукерья встретила ее приветливо, с улыбкой на умытом лице.

– Я все хочу спросить тебя, Лукерья, не отдаете вы свою девку замуж? – спросила она спокойно, будто просто так, мимоходом.

– Акулину? А не рано ли? – удивилась Лукерья, расчесывая гребнем густые волосы.

– Что ты, милая женщина, самая пора, – горячо принялась убеждать Апрасинья, но сдержалась вовремя. – Самая что ни на есть пора, – прогудела густым голосом. – Совсем она готова яичко положить и на гнездо сесть.

– Да я не знаю, – неясно, сумеречно улыбнулась Лукерья. – Все хозяйство Федора и Манюня ведут. Акулина вся целиком в ихних руках. Они ей приданое готовят и по хозяйству, письму-грамоте обучают… Я ведь только шить учу. А у тебя жених, что ли, есть? – в Лукерье затеплел интерес, и она будто оживилась. – Красивый жених? – тоненько засмеялась Лукерья, но отрешенно, как о далеком, постороннем. И в смехе том тихо скользнула тоска о несбыточном, простом бабьем счастье, что не состоялось. Но почему – никто не знает.

– Мне-то он, может, самым красивым глядится, – осторожно начала Апрасинья. – Но скажу тебе, Лукерья, на лицо, на тело – видный, горячий, быстрый! Девки наши бегают за ним сучонками, оттого и боязно, что могут выстудить его насквозь. Издохнуть можно, когда девок много.

– Он сын твой, что ли? – Лукерья подняла на Апрасинью кроткие глаза. – Охотник?

– Да! Фартовый охотник! – с гордостью ответила Апрасинья. – Хороший у меня сын, сильный. И коней любит. В кузне железо бьет, – доверительно сообщила Апрасинья. – А ума наберется. Жизнь его, как весло, короткая.

– И ты зажелала взять ему в жены Акулину? – как-то тихо удивилась Лукерья. – Он же ди-ки-ий! – с затаенным ужасом протянула она. – Ди-кий… Пропах шкурами и зверем. Утащит в свою берлогу, – тетка подняла свои невидящие глаза в набежавшей слезе и простонала: – В берлоге кровь из нее выпьет. Он же тела ее касаться станет, требовать.

– Какой он зверь, когда он сын мой?! – успокаивает ее Апрасинья. – Человеческий он детеныш, гляди, вот она – я, дотронься. Медведица, что ли, я? – Ей стало так одиноко и тоскливо от той вражды, что жила в слабом, кротком существе. – Я приняла тебя за добрую… За чистую я приняла тебя, Лукерья…

– Нет! Не бывать тому, – громко крикнула тетка, лицо ее исказили гадливость, страх и омерзение. Откинулась она от Апрасиньи, а в комнате, в раскрытой двери, возникло опухшее с похмелья, красное и дряблое лицо Манюни.

– Пошто крик? Кака така драка? – рявкнула Манюня и, растрепанная, шлепнулась задом на широкую лавку. – Горим али тлеем?

– Вот она… – вскинула, как пику, свой тоненький пальчик Лукерья.

– Ну, вижу, – колыхнулась Манюня. – Укусила?

– Дикая туземка хочет взять… в снохи Акулину… В вонючее стойло… Во вшивую юрту, в собачник… – завизжала Лукерья так тоненько и пронзительно, что зазвенело в ушах.

– Ну так што? – мотнула нечесаной головой Манюня. – Девке срок пришел, созрела. А то, как морошка, перекиснет… Перекиснет ведь, – хохотнула Манюня и ткнула кулаком в тугой бок Апрасиньи. – Девку с огня надо ломать, как шаньгу, ей-бо!

– Да я по-доброму хочу, – устало и отрешенно ответила Апрасинья. – Сговориться, калым назначить…

– Калым – это перьвое дело! – выдохнула Манюня. – Да и пир закатим хмельной, чтоб земля дрожала.

– Туземка дикая… – тягуче стонала Лукерья. – Вонючая, немытая инородь… Господи… и туда же лезут. Куды конь с копытом, туда и рак с клешней.

– А сама-то кто? – стукнула по столу кулаком Манюня. – Сама-то каких ты кровей? В тебе вогульские, и татарские, и русские кровя. В этой, – она хлопнула ручищей по плечу Апрасинью, – хоть одна, да своя, цельная. Эх-ма! Счас мы с тобой, Апрасинья, белого вина хватанем, не то в голове у меня туман. Счас… Ладно ты придумала.

Манюня ушла в переднюю комнату, загремели лавки, заскрипел стол, грохнул на пол котелок. Вскоре вернулась, прижимая к груди завернутую в платок посудину. Дрожали руки ее, когда цедила белое вино в берестяной ватланчик, наполнила его и с размаху опрокинула в рот – еех-ха! Открыв рот, выдохнула, крякнула, смахнула слезину, набрякшую у глаза.

– Пей! – И протянула половину ватланчика Апрасинье. – Пей! Сговор счас изладим! Федора! – рявкнула Манюня. – Поди сюда, рядиться начнем!

По-мышиному, мягко вкатилась в комнату Федора. Тонкие ноздри ее задрожали, принюхалась Федора – шибануло в нее сивушным духом.

– Бесстыжая! – тоненько вскрикнула Федора и взмахнула сухоньким кулачком. – По утру зелье жрешь, да сгори ты синим огнем! Тьфу, бесовка! Покарай ты ее, господи, кобылицу неразумную!

– Я те покараю! – Манюня положила на ее плечо чугунную руку, и Федора опустилась на лавку. – Слышь, Федора, она вот Акулину нашу сватает.

– То не она, то дурь ее сватает, – поджала губы Федора. – Акулину есть кому посватать, – чуть помедлила Федора, оглянула искоса Апрасинью. – Лавочник вдовый из Гарей антерес к ней поимел.

– Кривой-то? – заорала Манюня. – Да он плешивый, как моя задница. Налим мокрогубый! Ты вовсе сдурела, Федора. Кривоглазый…

– Лавка у него не кривая, – отрезала Федора. – Битком товаром набита… И бакалея, и галантерея… И амбары полны…

– Плешивец он, – тихо подсказала Лукерья. – Голова босая…

– Зато почет! – взмахнула птичьей лапкой Федора. – Всех мужиков в округе в кулаке держит…

– Кровосос! Мизгирь мохнорылый, – бухнула Манюня и налила себе вина. На ее лице выступили красные пятна, желтизной заполыхали глаза.

– Приданого просит вовсе мало, – гнет свое Федора. – Просит он за Акулину десять рублей золотом, да две шубы беличьих, да тулуп волчий, корову да коня. Ну и белье-одежду…

– Да пошто приданое псу одноглазому отдавать, когда по ихнему закону, – Манюня кивнула на Апрасинью, – с жениха выкуп возьмем! А тебе что с того, что у лавочника амбары полные. Тебе-то – навар?

– Верно, верно, – закивала головой Апрасинья, – какой выкуп назначишь. Думать будем… Может, сладим, – уже тише добавила она. – Да и мансийка она, Околь, не русская…

– Торговля это! Купля! – заломила руки Лукерья. – Девушку продавать в дикий урман? Кака така Околь мансийка – дикую гусю выкорми, домашней станет. Насквозь русская. Она исподнее белье носит…

– Здесь все дикие! – поднялась Апрасинья. – Здесь девка сама мужику выкуп приносит… А пошто? Чтобы сравняться с ним, одного росту стать, да? Пущай исподнее носит, то делу не помеха… только пошто девка сама выкуп несет?

– Ишь ты, десять рублей золотых, – взмахнула рукой Манюня. – Да я удавлюсь на осине да стану приходить по ночам к нему голая, а не дам! Не дам! – яростно замотала головой Манюня.

– Обещано мною было! – не сдается Федора. – Лавошник Матвей так считает – возьмет он в жены Акулину, а в ее комнате или в моей лавчонку с ходовым товаром откроет, и потекут к нам денежки и от пешего, и от конного люда. Думать надо! Головастый мужик, копейку не сорит…

– Нету… нет… и нету! – загрохотала лавкой Манюня. – Ты, сестрица старшая Федорушка, верно, забыла, что тройной мы ответ за нее держим. Лукерья! Ты согласна Акулину за лавошника кривого отдать?

– Не согласна! Плешивец… Жаден, что волос свой не хочет носить… – ответила Лукерья.

– А ты согласна за вогула отдать в урман? – пытает Манюня.

– Не согласная! – отвечает Лукерья.

– Так за кого отдавать-то? – потребовала Манюня.

– Не знаю! Ой не знаю… Ведь он ее в постелю свою опрокинет!

– Для того и в жены берут, дура! – рявкнула Манюня.

– Ну, а какой для антиресу твой выкуп? – равнодушно будто поинтересовалась Федора. – У нас девка непростая. Она грамоту знает, шить обучена, русской стряпне. Крещена вдобавок. Так какой твой крохоборный выкуп, шаманка?

– Говори сама! – только и смогла ответить Апрасинья. – У нас в Евре разной девке – разный толк.

– Ну какой? Отвечай! – потребовала Манюня. – Только не бреши. Мы цены знаем, – она стала деловой, какой-то очень резкой и опасной.

– Разный калым, – уклончиво протянула Апрасинья. – За какую там мелкую девку – пуд белок да что-нибудь из мехов. Кто конями берет да овцу-другую в придачу. Или пару собак хороших, или пай свой в реке отдаст девкину отцу. В моих землях – у сосьвинских манси – пушнину, котлы медные, чайники, табак дают, муку, сахар. Оленей дают, нарты, а то и чум готовый. Капкан дают, ружье. Ружье, однако, редко.

– Ну, баба! – рассердилась Манюня. – Пошто нам капканы, пошто собаки, котлы медные, – передразнила Манюня. – Ты дело говори – сколь пушнины дают?

– Пуд… два пуда белки! Пуд соболя – это больно хорошая девка, – ответила Апрасинья. – Редкая порода… Которая одна у отца-матери. Выгулянная…

– Так! – задумалась Манюня, зашевелила губами. – Ты, Федора, торг знаешь, сколь шкурка соболя стоит? Ладно, молчи, значит, пуд соболей? А сколько в пуде-то, а? За Акулю – два пуда!

– Два пуда?! Два пуда-то – три-четыре зимы бегать в урман надо. Нет, наверное, четыре зимы, – ответила Апрасинья. – Можно совсем издохнуть, а зверька не достать. Он – умный человек, соболь. Сам он в петлю, в сеть не лезет, однако. Помни это!

– Это, конечно, – согласилась Федора. – Сам бы лез, золотом не ценили. Но у вас его там видимо-невидимо, огульного зверья-то. Сказывали знающие люди, что соболь запросто бегает по деревьям, а когда мороз ярит, то падает прямо на землю. Только-то и трудов что ходи подбирай! Слыхивали…

– Плюнь тому в глаза, кто тебе такое сказал, – вскочила Апрасинья. – Не каждому охотнику соболь достается. Ладно, пошлю своих мужчин в лес. За две зимы добудут. Бери пуд соболей да пуд белки, – решительно заявила Апрасинья. – Сама в лес пойду и добуду.

Молчат сестры. Тихо стало у стола. Федора пошептала сухими узкими губами, переплела пальцы, выдернула нитку из платка.

– Вот, баба, как порешим – сговору будто бы не было, начало только разговору положили. Завтра… послезавтра похожу по толковым людям, по торговым. Ой… съездить надобно в Туринск да в Гари разузнать, сколь тот пуд в червонцах стоит. Сколь стоит, ежели в золото перевести, или в хлеб, или в товар какой? Не то обманешь, а остаток дней в горе провести мы не желаем! Задержись еще день да ночь, скажу! – так за сестер порешила Федора.

Два дня бегала Федора – узнавала, вынюхивала, выспрашивала. Два дня не пила вина Манюня. Два дня не садилась за шитье Лукерья. На третий день сказали-приговорили сурово и бесповоротно, словно приварили:

– Давай полтора пуда соболей за Акулину! – заявила Федора и обнажила клыки.

– Давай еще пуд белки, дюжину выдры или бобров да две дюжины волков или рысей! – пробасила Манюня и ударила кулаком по столу. – Каждый из нас на подарок шубу меховую – беличью!

– Шапку каждой кунью, рукавицы, хоть из горностая, – простонала Лукерья и оглянулась на темный угол, – хоть из колонка.

– Да три денежки золотых! – как ножом отрезала Федора. – И на том весь наш сказ!

Схватилась за голову, застонала Апрасинья.

2

Всю зиму не выходят из урманов ее сыновья. Исхудал у костров Мирон, почернел на зимних каленых ветрах. На тонком лице крупный с горбинкой нос. Истрепали его лесные тропы, глаза горят от жара – грудь он остудил. Кашлять по ночам начал, во сне непонятное говорит. И всякому из них стала сниться Околь, хотя, кроме Мирона, не видели ее наяву.

Мирону она явилась почему-то дорогой, но бессмысленной игрушкой, заводным фарфоровым болванчиком, заморским идолом, что он видел в лавке у пелымского купца – белолицая, розовощекая девка качала головой. «Китайка, – сообщил торгаш. – Из самих Китаев». Качает толстощекая китаянка головой, и звенит в ней, не прекращаясь, а где – не поймешь, в голове ли, в титьках ли, тоненький колокольчик – дзинь-дзинь, дзинь-линь. Зачем такая дорогая ломкая игрушка охотнику? Зачем бесполезная вещь в хозяйстве? Качает головой: дзинь-дзинь-линь. Ни тепло от нее, ни холодно, и качается тебе, как сосулька на весеннем ветру, только та сосулька хоть радует сердце, сулит она теплые ветры и оттепель. А эта… Является она еще во сне Мирону, как рысь, солнечного цвета, цвета горячего песка и просит, жалобно Околь просит: «Мирон… Мирон! Сними с меня черные пятнышки. Прожигают они меня насквозь». Мирон твердой рукой дотрагивается до пятнистой шкуры, а та, волнистая, шелковая, вдруг вспыхивает. Пламя бросается в лицо и выжигает Мирону глаза. В огненных радужных кругах, в языках чадящих костров просыпается Мирон. И почему-то, уже вроде бы проснувшись, он падает в тот костер, куда он опрокинул великого шамана Волчий Глаз. Крылья Черного Ворона нависали над лютыми и морозными глазами шамана, и, задыхаясь от злобы, тот рычал и надвигался на Мирона, растопырив не пальцы, а кривые когти. Задрожал крупно телом Мирон, волосы дыбом поднялись – страшно! Глаз страшен – не коготь.

– Полтора пуда соболей, – рычит Волчий Глаз. – Полтора пуда соболей да белок пуд. Кха-укха! Да три шубы меховых, – дико захохотал Волчий Глаз. – Три шубы! Три шапки куньи да три денежки… Три денежки! – прокатилось над лесом, и Мирон просыпается в холодном поту.

И так изо дня в день вползают в сны Мирона чудища и оборотни с зелеными, красными глазами, голыми, иглистыми хвостами и вонючими пастями.

– Ты без выкупа взял мо-о-ою Апра-синь-юю, – корчится на огне шаман. – Ты украл ее! Во-ор! Вор-ор ты! Подошло время, подошло время расплаты. Ты издохнешь в тайге, Мирон, но не добудешь ты соболя. Не добудешь… Околь, как Апрасинья, тоже шаманка, только другая. Апра-си-нья! – зовет Волчий Глаз. – Я ведь выжил, Журавлиный Крик! Выжил!

И сыновьям Мирона опостылела Околь. Хоть ни разу не видели ее, но она уже издали казалась им хитрой, кровожадной, с ощеренной зубастой пастью лесной колдуньи – Вор-Люльнэ – Лешачихой.

– Давно такого калыма не было, – ворчали сыновья. – Сахарная вся!

Это за-ради нее они утопают в снегах, мерзнут у негреющих костров, а зверек, сверкая драгоценной шубкой, ускользает из рук, вытекает между пальцами, как зыбкий лунный свет. Нет, страшная то женщина, жадно тело ее, руки ее, коли просят за нее такой колым. Наверное, она станет жить в отдельной юрте? Да не потому, что трудно добыть два пуда соболей, но ежели их отдать, что жрать, что одевать? Да и им самим, поди, нужно жениться, время созрело. Ведь семь сынов, так ежели каждому такой калым готовить, всего зверя переведешь, с корнем его выдерешь – не лес то будет, а гольное пожарище…

Тимоха торопит братьев, торопит отца: «Давай… давай, пора вставать». Первым убегает в урман, без богатой добычи не возвращается. Ему уже мнится, что держит он девку в объятиях и сгорает в ее огнях, а она тает… тает… спелой малиной на жадных губах. «Фарт, Удача к нему обернулись, – решили братья, – собак ему отец дал самых зверовых, а ружье его заморское».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю