Текст книги "Диалоги с шахматным Нострадамусом"
Автор книги: Геннадий Сосонко
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 33 страниц)
На ту Олимпиаду в Израиле команда Голландии прилетела очень поздно, и организаторы предложили нам переночевать в гостинице в Херц-лии, а уже утром отправиться в Хайфу. Гостиница оказалась переполненной, и мы должны были провести эти несколько часов в двойных номерах. «Слушай, Ханс, – сказал начавший было снимать рубашку Доннер своему соседу по комнате Рею, – поверь мне, я ничего не имею против тебя лично, но я еще никогда в жизни не делил гостиничный номер с мужчиной, так что извини меня...» Утром туристы, отправляющиеся на раннюю экскурсию, с недоумением оглядывались на спящего в фойе гостиницы огромного небритого человека с длинными, почти касающимися пола руками и с лицом и прической императора Клавдия, неожиданно прибывшего на Святую Землю.
Тогда же в Хайфе я внимал его длинному монологу о законах и обычаях древней страны, о профессоре Лейбовиче, известном возмутителе спокойствия в иудаистике, утверждавшем, что Западная стена в Иерусалиме – просто-напросто груда камней, оставшаяся от извращенного царя.
Представляешь, – восклицал Доннер, – иметь смелость утверждать такое в Израиле!..
Хейн, – прервал я его вопросом, – а откуда идет обычай раскачиваться во время молитвы? Нет ли в этом чего-то сексуального?
Хейн с удовольствием посмотрел на меня, было видно, что ему понравился мой вопрос.
–Ни в коем случае, – он задумался на секунду, – ни в коем случае. Привычка эта образовалась в незапамятные времена, когда евреи путешествовали по пустыне, сидя на верблюдах, и у них не хватало времени, чтобы спуститься на землю, поэтому молитва просто вторила мерной поступи животного...
Когда я рассказал о таком объяснении одному моему знакомому, знатоку иудаизма, он заметил: «Чушь, конечно. Но как придумано!» – и цокал языком, оценив фантазию гроссмейстера.
Во время экскурсии в Иерусалим Доннер был нашим гидом и проводником по местам, которые превосходно знал еще со времен своей гаагской юности. В церкви Гроба Господня он указал на камень, на котором римские легионеры играли в кости, чтобы поделить Его одежду, и советовал нам поставить свечку, так как в действительности солдаты играли, конечно, в шахматы, просто у них не оказалось под рукой доски...
Его отношение к религии было однозначным. «Повторяй за мной: Бога нет! – восклицал Хейн, обращаясь к девушке, неосторожно признавшейся ему, что она верующая. – Бога нет!» Дело было, правда, часа в три ночи после немалого количества принятого им вовнутрь спиртного.
На той Олимпиаде команда Голландии заняла второе место, отстав от победителей – американцев – всего на пол-очка. Тимман и я выиграли соответственно первую и вторую доски, но в важнейшей партии с Кавале-ком мне не удалось реализовать большое преимущество.
–Мне хочется плакать, когда я смотрю на твою технику в эндшпиле, – заметил Хейн, наблюдавший со стороны за ходом партии. – Такое впечатление, что в высшей школе КГБ, где тебя готовили к эмиграции на Запад, все знатоки окончаний были репрессированы в годы Большого террора, и твои прорехи в этой стадии просто некому было залатать...
После церемонии закрытия мы увидели в фойе гостиницы радостного Доннера.
–Ребята, – сказал Хейн, – тут какой-то местный коллекционер покупает золотые и серебряные медали. За золотые он дает две тысячи долларов за штуку, нам же за серебряные предлагает по пятьсот. Все американцы уже продали эти побрякушки, а я только что освободился от своей.
Однако понимания у нас он не встретил. Сыграли ли здесь роль сентиментальные соображения или, наоборот, меркантильные – тот же самый коллекционер через десяток лет предложит еще большую цену, – не помню, но примеру Доннера не последовал никто.
–Вы просто сентиментальные глупцы! – восклицал Доннер. И, обращаясь уже ко мне, продолжил: – Тебе-то что толку с этой кругляшки, ты-то что смотришь на этих балбесов? Деньги уйдут, это верно, а медалька затеряется при переезде. Скорее же всего, когда ты через пятнадцать лет откроешь коробку заржавевших и покрывшихся налетом таких же блях, то и вспомнить не сможешь, откуда эта. Или ты считаешь, как и эти олухи царя небесного, – здесь он обернулся к слушающим его монолог остальным членам голландской команды, – что деньги фальшивые?
И Хейн, достав бумажник, развернул зеленую банкноту с изображением Франклина и, подняв вверх указательный палец, прочел торжественно надпись на ее обороте: «In God we trust. »
–Мы, кстати, не говорили еще сегодня о Боге, – сказал он, меняя тему разговора. – Вот ты мне давеча приводил слова Достоевского, что если Бога нет – всё дозволено. А я скажу тебе прямо противоположное: если Бог есть, тогда тем более всё дозволено! Но ты понимаешь, конечно, что Бог не обременяет себя существованием. Я уважаю его за то, что он не существует. Мне столь же мало нужен Бог, как и я ему. Люди нуждаются в Боге, потому что он делает их бессмертными. Они верят в него, потому что хотят, чтобы Бог существовал. А так называемый Божий сын и вся его всепрощенческая команда? Ну что он такого сказал, что они, как попки, повторяют его слова вот уже две тысячи лет? Лучше послушай меня: ты представляешь себе, что человек является единственным видом в животном мире, которому дано сознание? Тоже мне преимущество. Знать в отличие от всех остальных существ, что ты умрешь. Приятно жить с таким сознанием? Еще хорошо, что, несмотря на это знание, испытываешь иногда в жизни счастливые моменты. Вот мне, например, вчера привезли целую кипу газет и журналов из Голландии. Знаешь, что я сделал? Наполнил ванну прохладной водой, взял всё это чтиво и так провел весь день. Блаженство!
В мозаике, из которой состоял характер Доннера, можно было найти камешки самого разного оттенка: резкого и нежного, заботливого и грубого, стеснительного и громогласного, деликатного и беспардонного, блистательного и нелепого. Как личность, Доннер был, конечно, крупнее своего таланта. Но, будучи высокоодаренной личностью, он, пренебрегая советом философа, и не пытался скрыть лучшую часть своего существа под какой-нибудь шапкой-невидимкой – наоборот, блеском оригинальных идей, почти всегда идущих вразрез с общепринятыми, он вызывал недоумение, насмешки или зависть у тех, кто шел проторенной дорогой.
Он не любил людей заземленных, постоянно и с большой серьезностью занятых реальностью, прекрасно понимая, конечно, что из этих самых людей состоит подавляющая часть любого общества и что эта усредненная посредственность не может в свою очередь любить его; в лучшем случае дивится на него, как на необычного зверя. Каждым своим неординарным поступком, высказанной парадоксальной мыслью, нередко задевающей или даже ранящей людей, он наживал себе врагов; известно ведь: чтобы не быть постоянно распинаемым, следует запастись масками, а это ему и в голову не приходило. Он не только плодил врагов, но нередко заставлял даже друзей качать головой. Знакомый писатель за стойкой бара в «Де Кринге» спросил его:
–Хейн, ты прочел уже мою новую книгу?
– Я пытался... – ответил Доннер. Он мог сказать правду в глаза, что почти всегда звучит как оскорбление и на что решается далеко не каждый, и не было людей, относившихся к нему равнодушно.
Молодая женщина, нередко встречавшая Доннера в «Де Кринге», говорила: «Когда я вижу его живьем, он меня ужасно пугает. Но на расстоянии, когда я вижу его, например, на экране телевизора, я нахожу его милым и интеллигентным, похожим на огромного плюшевого мишку...»
Постепенно Доннер отходил от шахмат, он стал играть реже и хуже, и всё чаще имена героев нового поколения ему не говорили ничего. «Слушай, – спрашивал Хейн, показывая на какого-нибудь молодого гроссмейстера, – этот парень там, он действительно умеет играть?» Писать – вот что он хотел теперь. Он хотел этого всегда.
Его первая публикация относится к 1953 году, и мы находим в ней слова, в которых уже слышится Доннер, каким его узнают тысячи любителей шахмат: «Выигрывает не сильнейший, не объективно лучше понимающий игру, не философ, а суровый, решительный боец, точно так же, как и в жизни».
Его первые статьи появились в журнале, издававшемся гаагским клубом «D.D.», за который он играл много лет. Вот комментарий, типичный для манеры Доннера: «Позиция, возникшая на доске, настолько проиграна, что уважающий себя игрок должен немедленно сдать партию. Мой соперник этого не сделал, и в конце концов ему удалось добиться ничьей, и я стыжусь этого так, что пощажу читателя и не приведу остальные ходы».
Играя за границей, он посылал репортажи в газеты и журналы. Так делали тогда почти все гроссмейстеры: играли в турнирах и одновременно писали о них. Родоначальником профессии шахматного журналиста Доннер считал арабского игрока ас-Сули, жившего в 10-м веке и «оставившего подробнейшие отчеты о своих поездках, равно как и о своих соперниках за шахматной доской, которых он разгромил. Эти заметки, в которых напрочь отсутствует элемент ложной скромности, наполнены абсолютно невероятными анекдотами и рассказами, которые он—с вопиющими ошибками – переписал из других источников, этот компилятор и фальсификатор, короче говоря, первый шахматный журналист».
Доннер отнюдь не всегда аккуратно выполнял свои журналистские обязанности – для этого он был слишком шахматистом, и фраза из одной его газетной статьи объясняет всё: «Внимательный читатель моих репортажей заметил, вероятно, что сообщения с турнира в конце прошлой недели внезапно прекратились. Тот, кто заглянул в раздел турнирной хроники, наверняка понял причину этого. Действительно, в партиях с израильтянином Каганом и австрийцем Хельцаем я должен был смириться с тяжелыми поражениями».
Доннер писал быстро, очень быстро, почти не правя написанное. Может быть, оттого, что время, которым он располагал, всегда было ограничено – неделей, днем, иногда несколькими часами, после чего материал должен был уйти в редакцию. В 1965 году, освещая финальный матч претендентов между Талем и Спасским, Доннер привел в своей рубрике «очередную партию», в действительности сыгранную теми же соперниками. .. десять лет назад! Надо отдать Хейну должное: он сам первый признавал свои ошибки. В одной из заметок он писал: «Очень часто на автора этих строк поступают жалобы на вкравшиеся в текст неточности, например: «Вы предлагаете на 43-м ходу ход слоном на d6, но слон уже находится на этом поле. Наверное, вы имеете в виду ход 43.£а6Ъ> Или: «В партии вашей последней субботней рубрики отсутствует тринадцатый ход. Копию этого письма я уже послал главному редактору газеты». И каждый раз я должен признать, что жалобщики абсолютно правы. Некоторая небрежность к менее важным, на мой взгляд, вещам преследовала меня со школьной скамьи и в течение всей моей карьеры профессионального шахматиста стоила мне немало очков и половинок». После чего Доннер приводит этюд своего любимого композитора Троицкого, где в позиции на диаграмме на поле Ь7 вместо черной стоит белая пешка...
В его рассказах сплошь и рядом встречаются вплетенные в шахматную канву архаичные или староцерковные слова и выражения, заимствованные из Старого и Нового Заветов, – без сомнения, следствие его протестантского воспитания. Очень часто тексты Доннера воспринимаются как длинный монолог, произносимый только для одного слушателя, или как частное письмо. Чего лишен читатель – его мимики, его жестов, его интонации.
Неверно думать, что его репортажи были всегда беззаботными и полными юмора. Очень часто его перо было тем, чем являлось стило в руках римлян, – остроконечным карандашом для письма и... для убийства, и было немало людей, которые не могли без зубовного скрежета слышать имя Доннера. Нередко он окунал свое перо в яд и иронию, и редко кто в шахматном мире не почувствовал на себе этой убийственной иронии. Только Эйве всегда оставался для него «Грандмэтром, Всемогущим и Великим». Они сыграли за свою жизнь немало партий, но ни разу Доннеру не удалось выиграть у Эйве.
Весной 1981 года я играл в Париже короткий матч с компьютером, расположенным в лаборатории какого-то американского университета и имевшим репутацию сильнейшего в мире. Я выиграл одну партию, в другой была ничья. Когда на следующий день я вернулся в Амстердам, Доннер зашел ко мне.
– Что я слышал? – прямо с порога закричал он. – Ты сделал ничью с компьютером! Нет, я должен посмотреть на этот позор.
Я стал показывать ему партию, называя компьютер «бестией» – название, которое Хейн употребил в статье об этих партиях и которое привилось потом в Голландии. Доннер очень иронически относился к возможностям и перспективам машины, которые тогда были действительно несоизмеримы с сегодняшними.
«Компьютер, играющий в шахматы, – писал Доннер, – может быть сравним с испанским языком, на котором говорят голландцы на отдыхе в Терромолиносе. Они знают слов двадцать пять – пятьдесят, их более или жнее понимает обслуживающий персонал отеля, но с настоящим испанским это не имеет, конечно, ничего общего».
Выражение «ради красного словца не пожалеет родного отца» было как будто специально сказано о Доннере, но однажды пришлось особенно к месту.
«Спешу, спешу, – бросил Хейн на ходу, когда я столкнулся с ним второго февраля 1981 года на Центральном вокзале Амстердама, – только что в Гааге умер мой отец. И... – здесь он перевел дух, чтобы я мог оценить продолжение фразы, – представляешь, старик не дожил всего шести часов до своего девяностолетия, всего шести часов!» И, чиркнув зажигалкой, крупными шагами направился к перрону.
Спросил как-то: «Ты в курсе, что на всех знаменитых людей в редакциях газет уже при жизни лежат написанные некрологи? Я знаю, есть некролог и на меня. Ах, я ведь у меня один, и, когда я умру, у вас другого меня не будет. Ты знаешь, что всех великих людей в истории называли просто по имени – Рембрандт, Леонардо, Микеланджело? Когда я умру, меня будут звать Хейн, просто Хейн, и все будут знать, кто имеется в виду». И, задирая голову, имитировал смех: «Ха-ха-ха...»
Судьба наделила его беспошлинно и талантами, и здоровьем; он развил свои таланты, но здоровье подвергал длительному и систематическому разрушению. Перебои начались в 1982 году буквально за день до поездки в Испанию на зональный турнир. Доктор в Амстердаме констатировал на скорую руку легкий грипп, но в Марбелье испанский врач пришел к совсем другому диагнозу. С тяжелой головой и непреходящей усталостью Доннер все-таки начал турнир. Когда совсем стало невмоготу, он решил применить крайнюю меру: «Я прибегнул к самому сильному лекарству, какое мне было известно, панацее от всех болезней физического и психического порядка. Невозможному и неописуемому. Я бросил курить». Но и это мало помогло. У Доннера начались проблемы с моторикой и координацией, и, хотя он еще продолжал шутить: «У официантов в ресторане гостиницы я прохожу под именем "этот датчанин из 801 номера, который пьян уже во время завтрака"», состояние его было слишком серьезно для шуток.
Он не хотел сдаваться, но и чемпионат страны, и турнир в Амстердаме закончил в минусе. Несколько раз во время прогулок в парке Вондела он терял сознание, и дочь Доннера должна была бежать домой за помощью. Ее звали так же, как и жену Хейна, – Марьяна. «Если мне понадобится кто-нибудь из них, – говорил Доннер, – я крикну: «Марьяна!», и на всякий случай прибегут обе...» Но сейчас он, беспомощный, лежал на траве и не мог позвать никого из близких. Доктора настаивали на операции, но Хейн не привык слушаться кого бы то ни было, тем более докторов.
Несчастье произошло 24 августа 1983 года Кровоизлияние в мозг было настолько сильным, что некоторое время врачи опасались за его жизнь. Спасти Доннера удалось, но он не мог больше ни говорить, ни ходить, он глотал с большим трудом, оглох на одно ухо, и у него двоилось в глазах.
Восстановительный период продлился больше года. Этот огромный человек снова, как ребенок, должен был учиться ходить и говорить. К нему частично вернулась речь, но восстановить контроль над телом не удалось и передвигаться он мог только в инвалидной коляске. На дальнейшее улучшение не приходилось надеяться. «Совершенно бесполезно желать мне поправки», – говорил он тем, кто произносил общепринятые слова. За ним требовался постоянный уход, и до конца своих дней Доннер должен был жить в доме, населенном такими же инвалидами, большинство которых было много старше его. Впервые после далекого гаагского периода его жизнь стала упорядоченной, но заплатил он за этот порядок страшной ценой.
Он не мог больше читать. Раньше Доннер писал всегда от руки, но теперь не мог этого делать и после долгих упражнений научился печатать на машинке одним пальцем. Он начал с простейших слов, но и они потребовали от него неимоверных усилий. «Ода моей учительнице машинописи» – называется одно из его первых упражнений. Вот оно: «дом дом дом дом окно окно окно окно дерево дерево дерево дерево четыре четыре четыре четыре сердце сердце сердце сердце пламя пламя пламя пламя».
Хейн стал вести еженедельную рубрику в одной из самых престижных голландских газет. В этих коротких эссе он писал о старости и разрушении организма, о маразме обитателей этого дома. Он писал о зависимости от обслуживающего персонала, о девяностодвухлетней старушке, которая может издавать только короткие звуки пип-пип-пип, о панике, охватывающей его самого, если ему не удается самостоятельно из коляски переместиться в ванну. О специальном лифте для инвалидов, в котором слышал на днях, как сидящий в такой же коляске, как и он сам, восьмидесятипятилетний старик на вопрос молоденькой и очень хорошенькой медсестры: «Вам какой этаж?» – ответил: «Я выйду вместе с вами». Красавица стала извиняться, что она еще никогда не встречалась с такими старыми джентльменами и что сегодня она кончает довольно поздно, чем развеселила ужасно Доннера.
Это трогательные истории, в которых с откровенностью, далекой от какой бы то ни было сентиментальности, он рассказывал о положении, в котором оказался. «Наверное, я единственный человек в мире, который сидит в доме для маразматиков и пишет для газеты. Я – стопроцентный инвалид и стопроцентно нормальный человек. Это проблема, которая сестер в этом доме сводит сума», – писал Доннер. Короткие эссе-зарисовки были изданы отдельной книгой под названием «Написано после моей смерти», и книга эта получила в Голландии литературную премию года.
Внушительный том из лучшего, написанного Доннером на шахматную тему, вышел за год до его смерти, и он сам в инвалидной коляске и с повязкой на глазу присутствовал на презентации книги в Городском музее Амстердама. Первый экземпляр был преподнесен Доннеру его старым другом Гарри Муличем, заключившим свою речь словами: «Боги сбросили на твою голову мраморную глыбу. Хотя полностью оправиться ты не смог, уничтожить тебя им тоже не удалось. Ты стал для всех нас моральным примером. Я знаю, что я всегда видел в тебе: человека, который победил собственное тело. Я понимаю теперь, почему эта книга называется «Король». Король, который стоит на обложке, – это ты, Хейн!»
На первый взгляд речь в книге идет о шахматах и шахматистах; здесь и там встречающиеся диаграммы и ходы шахматной нотации, казалось бы, подтверждают это. В действительности же книга является блистательным, полным самоиронии автопортретом бесстрашного и веселого человека, для которого шахматы были не суррогатом человеческих отношений, а эмоциями жизни, перенесенными на черно-белую доску.
На пятом этаже находится большой зал, где стоят инвалидные коляски. Сидящие в них смотрят в одну точку, чаще спят, с головой, склоненной набок, реже решают кроссворд, еще реже читают книгу. Тишина, прерываемая, только когда из близлежащих комнат доносится чей-то зов, призывающий сестру на помощь. Если пройти по коридору немножко дальше – комната Хейна.
Звучит ужасно – знаю, – но я люблю бывать здесь. Выйдя отсюда на улицу, понимаешь относительность собственных проблем; казавшиеся еще час назад такими важными, они уходят куда-то, съеживаясь до размеров наперстка. Все заботы как будто вымываются из тебя, и – так уж устроен человек – какое-то похожее на счастье чувство поднимается со дна души: но мы-то – живы! Живы и просто идем по улице и смотрим на облака, и обладаем всем, по сравнению с обитателями дома, из которого только что вышли. Всем.
Он много спит, по вечерам смотрит телевизор. Каждую неделю выстукивает свою колонку. Часто просто смотрит на улицу; иногда в окне напротив он видит госпожу Эйве: это квартира, в которой последние двадцать лет жил бывший чемпион мира. Госпожа Эйве написала ему письмо, в котором советовала в его теперешнем положении подумать о христианстве. Ответ Доннера был краток: «Дорогая госпожа Эйве, вы правы, но Бога не существует».
Дверь в его комнату открыта, сейчас он один, в своей коляске. У него черная повязка на глазу, иначе всё, на что он смотрит, будет иметь двойное изображение. Она придает ему сходство со старым пиратом. На столе шахматы, начатая плитка шоколада. Я достаю еще одну. Он говорит с трудом. Его речь напоминает звук истертой граммофонной пластинки, которую к тому же время от времени заедает.
«Тт-ы... плл-охо... игг-рал...Вей-ккан...Зее...в...эт-ом... гг-оду», – переходит он с места в карьер. «Что ты сказал?» – «Ты... пл-охо...игграл...в... Вейк-ккан-Зее... в этом ггоду», – повторяет он. «Что? Что ты говоришь?» Хейн напрягся: «Тты плохо играл в.. .Вейк-ан-Зее в этом ггоду...» – «Ничего не понимаю...» Хейн смеется и машет на меня рукой.
Он очень любил животных и в своей прошлой жизни часто бывал с маленькой дочкой в «Артисе» – чудесном амстердамском зоопарке. Когда он сидит в коляске, то напоминает старую каракатицу, жившую когда-то в огромном аквариуме «Артиса» и описанную им самим: «Прямо налево в аквариуме всегда лежала каракатица, которую дети очень любили. Это было очень нескладное существо, проплывавшее, изгибаясь, как облачко, из одного конца аквариума в другой. Но когда она путешествовала по дну аквариума, она могла, неожиданно сжавшись, совершенно уйти в себя, как будто споткнулась о камень или хочет сделать что-то, чего ей никак не удается. Ее щупальца тогда начинали вращаться, как колеса, быстро и непонятно, до тех пор, пока она не выходила из этого состояния собственных объятий и не совершала прыжок в высоты аквариума, с тем чтобы снова начать свое изящное перемещение в воде. Это сочетание беспомощности и величественной грации делало из нее то, что мы называем "талантом "».
Иногда во время посещения он вдруг говорит резко: «А сейчас я буду есть». Это означает, что твой визит окончен и ты можешь идти: Хейн предпочитал есть в одиночестве, потому что любой физический процесс был труден для него.
Но, приговоренный к бессрочному заключению в продырявленной во многих местах собственной телесной оболочке, он никогда не жаловался, и не потому, что жаловаться – это задавать вопросы и ждать ответа, а он привык отвечать на вопросы, а не задавать их; просто он прекрасно знал, что в его положении нет ответов на эти вопросы.
Полное пренебрежение к недуховной, материальной стороне человеческого существования обернулось полной зависимостью от нее, но он не хотел, чтобы это было выставлено на всеобщее обозрение, и меньше всего он нуждался в соболезновании.
Мы говорим о шахматных новостях. Он в курсе текущих событий. Бер-ри Витхауз, постоянный напарник в сеансах одновременной игры и партнер по блицу, заходит к нему каждую субботу с бюллетенями последних турниров. Месяц назад Витхауз решил пошутить и начал разыгрывать партии полуфинала чемпионата страны среди девушек. «Что это за пат-церы играли?» – не дал провести себя на мякине Доннер. Я начинаю показывать свою партию против Найджела Шорта из Хоговен-турнира. «И так можно играть?» – критикует Хейн мою постановку дебюта. Мы оставляем шахматы. Начинает смеркаться.
«...Я читал отчеты эскулапов о моем состоянии. Они повторяют всё, что я им сказал, только на своем собственном, непонятном медицинском языке. Впрочем, это простительно: мой случай – совершенно необычный. Выяснилось, что у меня от рождения одна из трех артерий, обеспечивающих проток крови к мозгу, закупорена. Я спросил тогда: «Доктор, кем бы я был, если бы проток крови к мозгу был открыт полностью ?» «Шекспиром, – ответил тот, —Леонардо».
У меня теперь часто бывают сны. Недавно мне снилось, что я снова могу ходить и меня должны были привязать к кровати, чтобы предотвратить несчастье. Я погребен заживо в этом доме для инвалидов. Это мое последнее пристанище...
Мулич говорит, что я в таком состоянии могу жить еще с десяток лет. Крайне маловероятно. Я полностью отдаю себе отчет, что нахожусь в самой последней стадии жизни. Еще год, от силы два. Но сожалею ли я о чем-нибудь? Я жил, как хотел. Я и сейчас делаю всё, что мне нравится: ем довольно много сладкого, шоколада. Раньше я выкуривал больше ста сигарет в день. Немножко жаль, что я бросил курить в 82-м году, потому что сейчас мог бы бросить в любой день. Помню, я играл однажды с Майлсом. Когда я выпустил дым, он сделал руками движение, разгоняющее табачное облако. Я тут же подозвал судью: «Господин Майлс мне мешает. Вы можете сказать ему, чтобы он не делал этого больше?» Теперь же я сам против курения. Курение должно быть запрещено. Ну и алкоголь, конечно; я любил алкоголь, но после пятидесяти человек не должен много пить. Теперь я даже воду пью с трудом.
Мой отец запретил мне строжайшим образом публиковать мои мысли об атеистическом христианстве, пока он жив. Хотя, конечно, идея атеизма ужасна сама по себе, чтобы быть правдой. Я не хочу достигнуть возраста моего отца. Тогда я думал, что тоже доживу до его лет, но теперь я удовлетворюсь пятьюдесятью девятью. Сначала пятьдесят девять, потом шестьдесят; в шестьдесят, я полагаю, можно спокойно умереть...
Я – сторонник эвтаназии. Это ведь ужасно быть таким старым. Прекращение жизни много гуманнее, чем жизнь в такого рода домах. Инвалидам надо помогать как можно меньше. Мой физиотерапевт говорит мне: «Держись за брусья крепко, я отхожу от тебя. Помни, меня нет с тобой и ты можешь упасть». Это правильный менталитет. У меня всё тело в синяках от падений, но это лучший способ чему-то научиться. Конечно, надо следить, чтобы не сломать чего-нибудь.
Страшно подумать, что ожидает нас в 2020году. Половина населения Голландии будет находиться в таких домах, как этот. Как будет возможно содержать такое количество восьмидесяти– и девяностолетних людей? Человек должен сам распоряжаться своей жизнью и иметь право прекратить ее. Как эскимосы в старости, которые покидают юрту и уходят в снежную пустыню. К тому же я был всегда ярым сторонником сожжения вдов. Вдовы рассказывают обычно ужасные вещи после смерти мужей, поэтому самое лучшее, если они будут похоронены вместе с мужьями.
Я хочу быть похоронен, а не кремирован. Я решил это уже давно. Иногда я представляю себе, что ко мне перед смертью придет священник. В этом доме католические обряды, но неужели они решатся на это? Нет, они знают меня достаточно хорошо...
Человек до конца цепляется за жизнь. Сартр умер, как собака. Он ослеп, ходил под себя и повсюду прятал бутылки виски. Симона де Бовуар не могла смотреть на всё это, но сам он в одном из своих последних интервью сказал: «По какой-то причине, которая мне самому неизвестна, я не чувствую себя несчастным».
Я много думаю в последнее время о солдате Помпеи. Почти все, погребенные под лавой, пытались спастись бегством, когда их застала смерть. Но была найдена и фигура, стоящая во весь рост, с лицом, обращенным к вулкану. Это – солдат Помпеи. Он увидел, что всё погибло, что там, вдали, небо разверзлось над самой верхушкой вулкана, и так остался стоять, вдохновленный этим зрелищем».
Утром 27 ноября 1988 года сестра Хейна поздравляет его, как это всегда было принято в этот день в семье. «С чем ты меня поздравляешь?» – спрашивает он. «Как же, сегодня день рождения мамы». Хейн качает головой: «Я совершенно забыл об этом...»
Когда у меня умерла мама, Доннер сказал: «После того как умерла моя мать, я часто встречал ее здесь и там – на улице, в магазине, в поезде – и оборачивался на старушек с седой головой, и только потом возникала вторая мысль: да нет же, она ведь умерла... Этот период длился у меня несколько месяцев, потом прошел, как всё проходит».
Он умер вечером того же ноябрьского дня 1988 года. На следующий день состоялся последний тур Олимпиады в Салониках. Мы вышли на игру с траурными повязками, но ни на это, ни на объявленную перед туром и потонувшую в шуме многих сотен голосов минуту молчания никто не обратил внимания.
Я никогда не видел Доннера в юности. Хотя как сказать. На похоронах его, у открытой могилы, вздрогнул – худощавый молодой человек, с волосами до плеч, звонкий голос: «Спасибо, – и рука наотмашь, – за всё спасибо, зато, что просто был, – спасибо». Давид – сын Доннера. Вылитый молодой Хейн, я сразу узнал – по фотографиям...
Знаю, что забыть – не порок, но вспомнить иногда – большая радость. Тех, кого знал в молодые годы, кто был частицей твоей жизни, кто не был похож на других и кого нет уже. Сейчас мне жалко, что по тогдашней моей легкомысленности и увлеченности шахматами я не всмотрелся и не вслушался по-настоящему в этого человека, чтобы теперь рассказать о нем больше.
Фамилия Доннер – очень известная в Голландии. Не только отец, но и братья Хейна добились значительных постов: один был видным юристом, занимавшим ответственные должности в Совете Европейского Содружества (его сын сейчас министр кктиции в Голландии), другой – профессор, патологоанатом. Но до сих пор, если произносится фамилия Доннер, вспоминается именно Хейн, большой ребенок, остававшийся таковым до самой смерти, недоучившийся студент, бессребреник, бретёр, рассказчик, писатель, шахматист.
Вижу его хорошо дождливым февральским днем 1974 года. На нем длинный серый, с широкими отворотами плащ, перетянутый поясом с металлической пряжкой, черная, надвинутая глубоко на лоб, шляпа. Вот он идет крупным гренадерским шагом по трамвайным путям Лейденской улицы, чуть наклонившись вперед, погруженный в свои мысли, глядя прямо перед собой. Вот выходит на Лейденскую площадь, идет дальше, дальше вдоль канала в направлении парка Вондела. Он не знает еще, что через четверть века прямо напротив входа в парк появится площадь Макса Эйве. Вокруг большой черно-белой доски в любую погоду, перетаскивая время от времени тяжелые фигуры, стоят в задумчивости шахматисты. К площади ведет мостик. На ограждении его можно заметить литые чугунные буквы, образующие три слова: Мост Хейна Доннера.