Текст книги "Диалоги с шахматным Нострадамусом"
Автор книги: Геннадий Сосонко
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)
Уже через несколько часов после смерти принца на ступенях Королевского дворца в Сустдейке, где он прожил последние шестьдесят семь лет, появились живые цветы, потом еще и еще: хотя к институту монархии в Голландии относятся с некоторой долей иронии, принца по-своему любили, и даже недруги его не отрицали, что принц Бернард был неординарной личностью. У меня даже закралась мысль: не положить ли тоже букет на ступени Королевского дворца в память об Оранжевой защите, изобретенной принцем в нашей партии, но потом я передумал и написал то, что вы только что прочли.
P.S. Принц не был бы принцем, если бы и после ухода в небытие не позаботился о сюрпризе. Ровно через две недели после его смерти разорвалась бомба: одна из крупнейших газет Голландии «Фолкскрант» опубликовала разговоры, которые принц Бернард вел с главным редактором и ведущим журналистом газеты. Условие публикации было оговорено заранее: рассказ может увидеть свет только после смерти принца. Любопытно, что при жизни Бернарда неоднократные официальные просьбы такого подводящего итоги интервью всегда встречали вежливый, но категорический отказ как от Королевской информационной службы, так и от самой королевы.
Журналисты беседовали с принцем на протяжении двух недель, с десяти утра до половины первого дня, в его кабинете во дворце в Сустдейке, причем всем слугам и секретарям принца было дано строгое указание не тревожить его в это время ни в коем случае. Единственными свидетелями бесед были слоны: макеты, изображения, рисунки и фотографии этих животных, к которым Бернард был особенно неравнодушен, заполняли весь его кабинет, называвшийся в дворцовом обиходе «слоновьей комнатой». Неуверенной походкой и внешним видом принц и сам к концу жизни напоминал старейшего слона амстердамского зоопарка Мурага-на, подаренного городу совсем маленьким слоненком еще Джавахарла-лом Неру. Когда в августе 2004 года Мураган умер, остальные слоны собрались вокруг мертвого тела и долго в задумчивости стояли вокруг него, нежно лаская хоботами усопшего. Принц пережил Мурагана только на четыре месяца; в завещании он оговорил процедуру собственных похорон до мельчайших деталей, предписав первоначально членам королевской семьи следовать за катафалком на слонах, но потом все же решил, что это будет чересчур.
«Я совершенно равнодушен к собственной смерти и полностью вверяю свою судьбу в Его руки. Посмотрим, что будет дальше», – сказал принц. Когда ему давали знать, что час кого-нибудь из его друзей близится, он с бутылкой розового шампанского приезжал для прощания: последний разговор, последний бокал... На похоронах его представлял только венок – принц терпеть не мог похорон, избегая их, как саму смерть.
В этом последнем интервью принц рассказал об отношениях со своей женой, королевой Юлианой, дал характеристики многим здравствующим особам королевского дома, рассказал и о своих отношениях с премьер-министрами страны за весь почти семидесятилетний период его пребывания в качестве Принца Королевства Нидерландов.
Вновь коснулся он и своей роли в деле с компанией «Локхид», настаивая на своей наивности и неосведомленности. «Я не возражаю остаться в памяти людей бесшабашным человеком, но я не хочу, чтобы обо мне думали как о шабашнике», – сказал принц.
Бернард признался, что на самом деле у него не одна дочь, родившаяся вне брака, француженка Алексия, а две; другой дочери Алисии, живущей в Соединенных Штатах, почти пятьдесят лет. Принц указал в завещании, что его имущество должно быть поделено поровну между всеми его шестью дочерьми, включая двух внебрачных, которые дороги ему не меньше.
«Ах, королева принимала философски все мои эскапады, – заметил принц. – Когда она спросила у меня в Лондоне, есть ли у меня подруга, я сказал – да. То же повторилось и на следующий год, и год спустя. Когда королева поинтересовалась, идет ли речь о той же самой особе, и я подтвердил это, королева заметила, что в этом случае она хотела бы с ней познакомиться, если я так долго нахожу ее привлекательной. На моих похоронах должны исполняться две песни: мексиканская «Ласточка» и другая – «Прощайте все чудесные леди, которых я знал».
Когда утром 14 декабря 2004 года я услышал о посмертном интервью принца и вышел из дома, чтобы купить газету, то увидел в киоске необычное объявление: «Извините, весь выпуск «Фолкскрант» распродан, ожидаем, когда подвезут допечатанные экземпляры».
За добрых три десятка лет, что я живу в Голландии, такое случилось в первый раз.
Х.Доннер. Одиночка в войне с Советским Союзом
21 августа 1968 года сразу после полуночи в аэропорту Праги приземлились самолеты с подразделениями Красной Армии. Пражская весна подошла к концу, достигнув в известном смысле своей высшей точки. Семь дней, пока Дубчек со своим правительством «вел переговоры» в Москве, на улицах Праги царило безграничное веселье. Люди просто не верили своим глазам. Когда Дубчек вернулся и обнародовал факты, настроение переменилось на 180 градусов и все впали в совершенную апатию, длящуюся до сих пор. Многие интеллектуалы бежали за границу.
Многие, но не он —Людек Пахман. Он посещал одну фабрику за другой, призывая рабочих бастовать. Он посылал письма протеста в Организацию Объединенных Наций. Он распространял памфлеты, призывающие к сопротивлению. Он один объявил войну всему Советскому Союзу.
Его трагедия заключалась в том, что его никто не поддерживал. Он остался в полной изоляции, потому что никто не доверял ему. Тогда он прибегнул к последнему средству. «Я дойму их так, что они вынуждены будут арестовать меня, после чего я дойму их тем, что они меня арестовали», – говорил он, с трудом сдерживая бушующую в нем ярость. Потом он с легкой улыбкой спросил меня, похоже ли это на «Прово»[ 9 ]9
«Прово» – движение левых интеллектуалов и студентов в Амстердаме в 60-х годах, в котором принимал участие Доннер.
[Закрыть] Я испугался за него, потому что после русского вторжения основные условия для гражданского неповиновения совершенно отсутствовали в Чехословакии. Он был дважды арестован и четырежды объявлял голодовку. Он получил два тяжелых ранения – в голову и спину, но это не было следствием пыток, говорит он сейчас. Не исключаю, что он сам нанес себе эти раны.
Он остался верен идеалам Пражской весны. Он вел себя так, как будто существует правовое государство, и ссылался на статьи Конституции и на права человека. Он возбуждал дела против произвола полицейских чиновников и судей.
В августе 68-го я свел его с голландским телевидением, и в своей отчаянной войне одиночки он стал очень знаменит, во всяком случае в Голландии. Он получал очень много писем из этой страны. Я просмотрел пачки этих писем. Примерно четверть пишущих советовала ему искать утешения в Иисусе Христе. Очень многие сообщали, что они вообще против какой бы то ни было диктатуры. В некоторые письма были вложены десятигульденовые банкноты.
В начале этою года я виделся с ним последний раз у него дома в Праге. Место исчезнувшего портрета Маяковского занял крест: Пахман стал католиком.
Он сказал, что христианство обладало большой силой в истории. И еще он сказал, что все приличные люди должны объединиться, и я сразу вспомнил наши первые разговоры. «Какие там еще цепи, которые нужно потерять Ь> – лукаво спросил я. И мы засмеялись вместе: цепи приличия, разумеется. Я любил его, но он стал для меня совсем чужим. Он хотел сочетаться браком с будущей женой в церкви, но епископ запретил такую демонстрацию.
И для собственной безопасности, и для борьбы, которую он собирался вести, он нуждался, конечно, в паблисити, но мне кажется, что он искал мученичества добровольно. «Я должен платить за мои грехи. За то, что я сотрудничал с самой сатанинской системой, которая когда-либо существовала в мире», – говорил он. Но все-таки несколько месяцев назад Пахман решил покинуть свою страну.
На прошлой неделе он пересек границу. В субботу его привезли из Германии для выступления по голландскому телевидению. Мы сидели, ожидая его в зале студии, из которой передаются последние известия. Он опоздал на час, и телекамера зафиксировала его ковыляющую походку – следствие перенесенного в детстве полиомиелита – и его храбрую голову, которая за четыре года постарела на двадцать лет. Мне сразу представилась возможность перекинуться с ним словом. Взял ли он с собой книгу о матче Спасский – Фишер? «Господи милостивый, Хейн, у меня сейчас совсем другое на уме!» Быть может, он хочет играть в Хоговен -турнире ? Нет, потому что теперь он не желает иметь ничего общего с голландскими шахматистами, сейчас я всё сам услышу в интервью с ним по телевидению. «Но почему же ты все-таки решил уехать?» – спрашиваю я. Он отвечает, что его положение в Праге стало невыносимым. Полиция следила за каждым его шагом, и все, с кем он обменивался хотя бы парой слов, подвергались опасности.
Приезд в Голландию сам он рассматривает как карательную экспедицию. Правда, с учениками школы имени Анны Франк он встретится с удовольствием, потому что они оказывали ему большую моральную поддержку, но Эйве и Голландская шахматная федерация бросили его на произвол судьбы, и он не хочет их больше видеть. На пресс-конференции, где он повторяет эти в высшей степени несправедливые упреки, я пытаюсь объяснить суть дела, хотя и понимаю, что рискую сам быть пригвожденным к позорному столбу. На этой пресс-конференции говорит фактически он один. Следует длинный перечень имен. Профессор такой-то – шесть лет, доктор такой-то – восемь, и так далее, и так далее. В настоящий момент в Чехословакии по политическим мотивам в тюрьмах находятся сто человек. Тридцать из них—его друзья. Он говорит о том, что предъявил чешскому правительству ультиматум. Если к дате, которую он называет, заключенные не будут освобождены или, по крайней мере, им не будет предъявлено официальное обвинение, он предаст гласности факты, от которых содрогнется земля у них под ногами.
«Я превосходно знаю, как функционирует эта система, я знаю, кто готовит приговоры, я знаю самых кровожадных псов в Центральном Комитете, я всё это обнародую, если...» Его память всегда была великолепной. К тому же со времени, когда он сам занимал высокие посты в партии, прошло не так уж много лет.
Если это интервью, то оно должно растянуться на долгие годы, потому что разговор между Пахманом и мной начался семнадцать лет тому назад в Гётеборге. «Социализм должен приобрести совершенно другой вид. Да, было допущено слишком много ошибок. В течение года можно ожидать больших перемен. Они скажут всю правду о Сталине, такое давление невыносимо. Произойдут изменения в партийной линии, особенно это коснется правосудия. Будет покончено с полным бесправием граждан. В течение одного года!»
Как это возможно, спрашивал я. Идеология – это ведь единственное, что сплачивает коммунистический мир. Как они могут покуситься на это?
«Ты – скептик, безнадежный западник, ты не веришь в способность социализма к возрождению. Но ты еще сам всё увидишь».
Это было в 1955году. Годом позже состоялся двадцатый съезд партии, где действительно произошло всё, что он предсказал. И я понял, что мой новый друг не рядовой член партии, что он располагает превосходными связями.
Когда произошло восстание в Будапеште в 1956году, он заклеймил позором венгров. Они были фашисты, криминальные элементы, которые хотели воспользоваться полученной свободой для своих целей, русские не могли поступить иначе. Иногда его мнения вдруг менялись. «Тито – диктатор, продающий социализм за доллары» и «Путь Тито к социализму идентичен нашему» – были его высказывания соответственно в 57-м и 63-м и в 59-м и 65-м годах, если память мне не изменяет.
Я знал его как самого себя: жестко сформулированные мнения, хотя в действительности – он был просто попутчиком.
«Хрущев не продержится до Рождества», – сказал он мне в сентябре 64-го, и, когда генерального секретаря через два месяца сняли, для всего мира это было невероятной неожиданностью; я же снова убедился, что мой собеседник имеет доступ к очень секретной информации.
В Че Геваре он видел только опасность для человечества. «Без Советского Союза невозможна никакая революция, и все эти россказни о двух, трех Вьетнамах – преступны». Дортикос был единственным человеком в руководстве кубинской партии, кому он доверял.
Мир профессиональных шахмат – очень маленький мир. Это своего рода братство, имеющее филиалы в различных странах, как, например, существует братство гомосексуалистов или охотников на крупную дичь. Действующие гроссмейстеры встречаются друг с другом часто, иногда по нескольку раз в год. В1967году мы снова встретились в Праге. Это было время, когда повсюду в мире, в совершенно разных странах, у молодых людей внезапно произошла вспышка коллективного психоза.
Мы сидели на террасе на Старомястской площади.
Молодежь здесь выглядит ужасно пассивно, – сказал я. – Может ли у вас случиться то, что случилось в Китае, Америке или у нас в Голландии ?
К сожалению, нет, – ответил он. – Здесь партия крепко держит в своих руках бразды правления.
–Но если и партия сойдет с ума ?
–Да, тогда возможно, но этого просто не может быть. Партия не может сойти с ума, это исключено, – отвечал он с каменным лицом. Мне не дано этого понять, я ведь анархист, начал он насмехаться надо мной, и через пару дней на Кубе, где мы вместе играли в турнире, он представил меня как «анархиста» и многие смеялись вместе с ним. («Вероятно, последний анархист», – сказал двадцатидвухлетний секретарь партийной организации на стройке в деревне, которую мы посетили.)
Мы часто видели друг друга в том году. Война на Ближнем Востоке всколыхнула многие умы, особенно в Чехословакии, старом союзнике Израиля. Вместе с парой друзей он написал в Центральный Комитет письмо о том, что международное рабочее движение должно поддержать социалистический Израиль, а не феодальные арабские страны.
Это письмо было зачитано с издевкой одним из партийных секретарей на писательском съезде: вот ведь как могут быть глупы некоторые личности. Впрочем, что с них взять: ведь у всех шахматистов мозги набекрень.
Но вышло совсем по-другому. Многие члены съезда поддержали авторов письма и захотели тоже подписаться под ним. Гости из Советского Союза в знак протеста покинули зал.
Это явилось началом бунта интеллектуалов, всё более разраставшемся в последние месяцы 1967 года. В январе следующего года пал Новотный. К власти пришел Дубчек, функционер среднего пошиба, как и полагается при демократии.
Пражская весна длилась семь месяцев. Это было время всеобщего освобождения, и время это не опишешь в двух словах. Весь воздух был напоен свободой; такого ощущения мы не знаем в Западной Европе. Всё казалось возможным, следовало только рассчитаться с прошлым – и всё должно было начаться, и существовало только будущее.
Он был, разумеется, в первых рядах. Было составлено обращение к правительству, в котором требовалось отменить экономическую зависимость от Советского Союза. Он вынашивал идею об Олимпийских играх в Праге в 1980 году. Это обойдется в миллиард долларов, но крона должна была стать конвертируемой, а немецкие и американские инвестиции в этот проект с лихвой окупятся уже после строительства отелей. Я забронировал комнату в гостинице, которая должна была быть построена к 1980 году.
«Но если придут русские?» —спрашивал с опаской не только я, но и другие – шахматисты из Венгрии, Румынии и Болгарии.
Он отвечал, что это исключено. Этого просто не может произойти. Со времен восстания в Будапеште произошло столько изменений, и социалистический лагерь превратился в содружество государств, внутренние дела которых решаются ими самими.
Журнал «Хаагсе пост», декабрь 1972
Г.Сосонко. Пражская весна
Декабрь 1972 года. Лондон. Открытый турнир в Ислингтоне – мой первый международный турнир. Поезд из Гааги до Хук-ван-Холланда, ночной пароход, каюта на четверых, Брайтон в половине седьмого утра, недоуменное поднятие бровей чиновника на паспортном контроле при взгляде на мои не внушающие доверия документы: «Что вы собираетесь делать в Англии? Chess? What do you mean – chess? Я спрашиваю о цели вашего визита в Соединенное Королевство?»
Поезд до Лондона, вязкая каша языка с вдруг понятым словом, цепляясь за которое, пытаешься доплыть до спасительной тверди смысла, водоворот метро с указателями, на которых проступают знакомые названия: Виктория-стейшн, Ковент-гарден, Пикадилли, Гайд-парк; мансарда с крошечным рукомойником на шестом этаже гостинички без лифта.
В турнире играли молодые амбициозные англичане: Реймонд Кин, Билл Хартстон, Майкл Стин, Роберт Беллин, неожиданно для всех выигравший турнир со стопроцентным результатом и получивший сказочный приз – тысячу фунтов стерлингов.
Но всё внимание было тогда приковано к Людеку Пахману: на его доске сделал первый ход спонсор турнира, рядом с его столиком позировала очаровательная блондинка с надписью «Мисс Ислингтон» на широкой ленте, его снимали для телевидения, за ним охотились журналисты. О нем, герое Пражской весны, только что прибывшем на Запад, рассказывалось в газетных репортажах, и только после этого петитом шли сухие цифры результатов. Неудивительно, что Пахману было не до шахмат и он играл неудачно в том турнире.
Мы познакомились и говорили несколько раз: тот, кому тогда удалось уйти на Запад, проскользнув через железный занавес, видел в другом родственную душу.
Его голова на не знающей покоя шее вращалась, как на шарнирах, то в одну, то в другую сторону, он говорил безостановочно, оставляя собеседнику время только для коротких реплик. В наших разговорах он часто употреблял слово «они», и для каждого, жившего в то время в странах Восточной Европы, было понятно, кого он имеет в виду. Я знал, конечно, что еще несколько лет назад Людек Пахман сам входил в эту категорию – «они».
Через три года мы снова встретились, на этот раз в Мангейме на международном турнире. Он был уже целиком в политике, и я постоянно видел его в ресторане или в холле гостиницы с людьми, никак не похожими на шахматистов. Он легко переходил с немецкого на английский, испанский. По-русски он говорил очень хорошо, хотя, как и все чехи, с характерным акцентом.
«Ну как там Доннер, рубит еще сахарный тростник на Кубе?» – спрашивал он у меня пару раз и, не дожидаясь ответа, смеялся, запрокинув голову.
Через несколько месяцев, в августе 1975 года, мы встретились снова, на этот раз на зональном турнире в Барселоне. Это был необычный турнир. За десять дней до его начала в Испании – у власти тогда еще был Франко – были приговорены к смертной казни несколько человек, признанных виновными в убийстве полицейского.
По прибытии в столицу Каталонии выяснилось, что представители стран Восточной Европы – сильные гроссмейстеры из Югославии и Чехословакии не приехали на турнир в знак протеста, в то время как румынские и венгерские шахматисты, хотя и появились в Барселоне, тоже в конце концов отказались от участия в соревновании, опасаясь санкций со стороны властей по возвращении домой. Пахман чувствовал себя в такой обстановке как рыба в воде; нашу партию из первого тура, закончившуюся быстрой ничьей, мы не анализировали: в фойе турнирного зала его уже ждали с микрофонами репортеры из «Радио Каталонии», чтобы он в очередной раз дал оценку вторжению политики в спорт, тем более такой благородный, как шахматы. Людек говорил страстно, на память называя фамилии диссидентов и писателей в Чехословакии и Советском Союзе, приговоренных к длительным срокам заключения за написание писем протеста или публикацию своих произведений за границей.
Слушая его эмоциональную речь, трудно было представить себе, что когда-то Людек Пахман был не только рьяным поклонником системы, против которой сейчас так неистово выступал, но и заметным винтиком этой системы.
...11 мая 1945 года. Прага. Первая мысль Людека Пахмана, проснувшегося после пятнадцати часов беспробудного легкого сна: сегодня мне исполняется двадцать один год, и никого нет рядом, чтобы я мог отпраздновать эту дату. Энергия переполняет его, он выходит в город, бесцельно слоняется по улицам и вдруг замечает надпись на здании: «Районный комитет Коммунистической партии Чехословакии». Он заходит вовнутрь и говорит: «Я хочу вступить в партию. У кого я могу записаться?» Война кончилась только два дня назад, и до молодого человека с упрямым покатым лбом и зачесанными назад волосами никому нет дела. Наконец его замечают и дают лист бумаги. Он пишет: «Я – за мировую революцию и за социализм, поэтому прошу принять меня в члены Коммунистической партии Чехословакии».
Через несколько лет молодой энергичный коммунист Людек Пахман становится членом комиссии, через которую должны были пройти, подтвердив свою лояльность и знание марксизма-ленинизма, доктора в больницах и профессора в университетах, инженеры и научные работники, и Пахман был суровым экзаменатором. Он выносил окончательный вердикт, из которого профессор узнавал, что ему лучше подыскать работу мойщика окон. Сотни преподавателей и врачей оказались на улице и вынуждены были переквалифицироваться в истопников, сторожей, официантов и подсобных рабочих.
Чешские эмигранты, нашедшие убежище в Германии и Австрии, называли его тогда «полковник Пахман» и говорили, что он был одной из самых зловещих фигур готвальдовского режима.
Впоследствии Пахман стал главой отдела подготовки профсоюзных кадров и занимал эту должность несколько лет. На партийных курсах он читал лекции по диалектическому и историческому материализму; его излюбленная тема – «Империализм как высшая стадия капитализма». Книги Сталина были для него наивысшей мудростью. «Так просто и ясно всё изложено в них...» – думал он тогда.
Борхес, вспоминая друга молодости, мечтателя и идеалиста, писал: «Я хочу рассказать об одной черте X, которая делает ему честь. Он был... ну, в общем, он был коммунистом». Я не думаю, что эти слова могут быть сказаны о Людеке Пахмане. Став коммунистом, он, как и многие в молодые годы, был увлечен идеями равенства и братства. Но, в отличие от большинства молодых людей, он стал воплощать эти идеи на практике, и идеалы юности, отойдя на задний план, уступили место жестким будням партийной дисциплины, безжалостного претворения в жизнь директив ЦК.
В 1952 зловещем году после показательных, поставленных по советскому сценарию, процессов над бывшими руководителями республики Пахман уходит из большой политики, и в последующие пятнадцать лет главенствующую роль в его жизни играют шахматы.
Но в шахматных кругах Людек Пахман все равно имел репутацию человека со связями «на самом верху», и шахматисты из стран Восточной Европы знали, что в его присутствии полезнее прикусить язычок: никогда нельзя было знать, чем обернутся твои высказывания по возвращении домой.
Китти ван дер Мийе вспоминает, что, когда Пахман заговаривал с ней на Олимпиаде в Варне в 1962 году, товарищи по команде предупреждали ее, что с этим типом следует быть поосторожнее. И другие шахматисты, помнящие то время, свидетельствуют, что разговор сразу становился принужденным, а то и вовсе замолкал, когда к компании присоединялся Людек Пахман.
На эти годы приходится пик его шахматной карьеры. В конце 50-х – середине 60-х Пахман был очень сильным гроссмейстером и желанным гостем на всех международных турнирах. Для стиля его игры были характерны высокая культура постановки партии, прекрасное знание теории, прагматизм, вера в себя, оптимизм. Семь раз он выигрывал первенство Чехословакии, впервые став чемпионом страны в 1946 году. Но он не только играл в шахматы, он тренировал, занимался организаторской работой и был плодовитым автором. Им написано более восьмидесяти книг, переведенных на многие языки мира, посвященных различным аспектам шахматной игры – стратегии, тактике, но главным образом дебютам.
В то время Пахман особенно часто бывал на Кубе, где не только играл в турнирах, но и подолгу работал тренером. В его тогдашних политических симпатиях не приходится сомневаться. Виктор Корчной вспоминает, как в 1963 году во время мемориала Капабланки в Гаване Пахман с гордостью говорил ему и Роберту Уэйду: «Я недавно выучился водить танк», а в ответ на их недоуменные взоры пояснял: «Мы должны защищать нашу Кубу!»
Несколько раз он встречался с Фиделем Кастро. «Почему вы не курите, товарищ Пахман?» – спросил его однажды Кастро, большой любитель сигар. Людек ответил, что не курил никогда в жизни. Тогда Кастро взял огромную сигару, вложил ему в руку и сказал: «Если вы друг Кубы, то выкурите эту сигару до конца».
«С присушим мне оппортунизмом, – вспоминал Пахман десятилетия спустя, – я решил показать, что являюсь другом Кубы и начал раскуривать сигару. Я выкурил ее всю, но это было тяжелое испытание; чтобы избавиться от ужасного вкуса во рту, я вынужден был принять потом изрядное количество баккарди. С тех пор у меня появилось такое отвращение к курению, что я старался каждого курильщика наставить на путь истинный и отвратить от вредной привычки. Этот случай очень характерен для Кастро, бывшего во многих отношениях настоящим диктатором».
Когда в воздухе повеяло Пражской весной, взгляды Пахмана полностью изменились, а после оккупации страны войсками Варшавского пакта он превратился в страстного и непримиримого борца с новым режимом.
Олимпиада в Лугано состоялась через два месяца после оккупации Чехословакии, и на матч с СССР все участники чехословацкой команды вышли с траурными повязками. Пахмана не было в составе национальной сборной: Людек был уже слишком вовлечен в политику, и ему было не до шахмат.
Но на конгрессе Международной шахматной федерации он присутствовал, и, когда представитель Советского Союза Родионов предложил исключить Южно-Африканскую Республику из ФИДЕ, президент Фальке Рогард прервал заседание и вызвал Родионова для переговоров. «Я должен показать вам письмо Пахмана, – сказал он. – После ознакомления с вашим предложением он подал заявление, в котором пишет, что если кто и должен быть исключен из ФИДЕ, так это шесть стран Варшавского пакта и Советский Союз в первую очередь. Если вы будете продолжать настаивать на исключении ЮАР, то я вынужден буду дать ход заявлению Пахмана, публично зачитать его на очередном заседании, начать дебаты, не исключаю, что и поставить на голосование». Вопрос о членстве ЮАР на конгрессе в Лугано был снят с повестки дня.
Получив разрешение ездить по Чехословакии с сеансами одновременной игры и лекциями, Пахман собирал полные залы. Но публика приходила на его лекции не только для того чтобы узнать о последних шахматных новостях и встретиться за доской с известным гроссмейстером. И вовсе не об экстравагантном поведении Роберта Фишера и его шансах в борьбе за чемпионский титул рассказывал Людек Пахман. Пламенный агитатор и лектор, он говорил о том, что волновало тогда всех в наступившие мрачные времена: о том, что нужно делать, чтобы привлечь внимание всего мира к событиям в стране. Пятью годами позже, вспоминая те дни, Пахман напишет: «Я должен признать, что мне не было безразлично, когда людская масса слушала то, что я говорю». Он действительно умел и любил говорить на людях, и неслучайно Вацлав Гавел называл его впоследствии «лагерным оратором».
Подпольные собрания, распространение написанных ночью и наскоро отпечатанных на гектографе памфлетов, открытые призывы к неповиновению, организация демонстраций, письма протеста, рассылаемые во всевозможные организации и различным политическим и общественным деятелям, – в эти месяцы у него почти не оставалось времени для сна Ясно, что долго это продолжаться не могло, – он мозолил глаза всем: и новым партийным функционерам, и Большому брату в Москве, пристально следившему за событиями в Чехословакии.
О том, как относились тогда к Пахману в Советском Союзе, лучше всего показывает такой факт: в 1969 году Яков Нейштадт сдал в издательство «Физкультура и спорт» рукопись «Каталонского начала». Через несколько дней оттуда позвонили: «Фамилия Пахмана не может быть упомянута в книге ни в коем случае». Нейштадт был в отчаянии: чешским гроссмейстером было сыграно немало важных партий в каталонском начале, в том числе и с Ботвинником. Автор книги обратился к своему знакомому, занимавшему высокую должность в партийном аппарате и слывшему либералом. «Это глупость, конечно, – сказал тот. – Ну при чем здесь шахматные партии? Впрочем, я должен посоветоваться с Яковлевым». Александр Яковлев, позднее член Политбюро, заведовал тогда в ЦК отделом агитации и пропаганды. На следующий день Нейштадт узнал итоги переговоров: «Фамилия Пахмана должна быть снята отовсюду...»
Летом 1969 года Корчной и Керес играли в Чехословакии в международном турнире. Однажды, вернувшись в гостиницу, Корчной нашел записку эстонского гроссмейстера: я приглашен на встречу с интересными людьми, буду вечером. Это была встреча с Людеком Пахманом. Прямо с трапа самолета в Шереметьеве Керес был отвезен на Лубянку и подвергся многочасовому допросу. Произошло ли это потому, что на него донес присутствовавший на той встрече Эмиль Затопек, как утверждал впоследствии сам Пахман, или просто квартира мятежного гроссмейстера была под постоянным наблюдением, трудно сказать. Ясно одно: каждый, кто входил тогда в контакт с Пахманом, попадал под надзор властей и сам становился подозрительной фигурой.
Его арестовали в августе 69-го. Но и в тюрьме он писал письма протеста – президенту Чехословакии, Фиделю Кастро, в Организацию Объединенных Наций. На следующий год его выпустили, но потом снова арестовали.
В заключении Пахман провел в общей сложности восемнадцать месяцев. В тюрьме он объявлял голодовки; его кормили через зонд – известный прием в те годы, применявшийся к политическим заключенным в странах Восточной Европы. Но и здесь Людек пошел своим путем: он закрыл глаза и не открывал их до своего освобождения. И прекратил говорить, общаясь с тюремщиками и врачами только в письменной форме. Когда жена посещала Пахмана, она что-то говорила ему, но и ей Людек писал ответы на карточках. Опасались за его психическое здоровье, но когда врач спросил, изменится ли его поведение после освобождения, он написал: «Разумеется. Когда я буду дома, я открою глаза и буду говорить».
Сначала он и думать не хотел об эмиграции, но в ноябре 1972 года все-таки покинул Чехословакию и поселился в Золингене, где его друг Эгон Эвертс был патроном местного шахматного клуба, одного из сильнейших в Западной Германии. Через несколько лет Пахман переехал в Пас-сау, город, расположенный на перекрестке трех стран – Германии, Австрии и Чехословакии.
Эмиграция очень часто делает человека иностранцем по обе стороны границы. Он становится чужим для тех, кто остался, но и не вполне дотягивает до того, чтобы стать своим для новых соотечественников. На Пахмана это правило не распространялось: дома ли, за границей – самым главным был он, он сам, Людек Пахман!