Текст книги "Диалоги с шахматным Нострадамусом"
Автор книги: Геннадий Сосонко
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 33 страниц)
Надо ли удивляться, что Доннер никогда не играл в СССР. Когда он анализировал партии с советскими участниками, чему я сам не раз был свидетелем, Хейн больше походил на скромного ученика, понимая, без сомнения, всю разницу в багаже знаний и подготовки между ним и его соперниками. Он пытался укрыться за шуткой и, готовясь к партиям, мог начать причитать с характерными интонациями: «Смыслов? Если он сыграет в испанской аб, мой слон погибнет. Ботвинник? Когда он свяжет моего коня слоном с g4, мне уже будет не развязаться, и я потеряю в конце концов ферзя».
В 1961 году Доннер играет в большом международном турнире в Бледе. Там его можно было часто видеть в компании с Бобби Фишером, занявшим второе место, но выигравшим партию у победителя турнира – Таля. Обычно Хейн стоял у столика, за которым восемнадцатилетний американец часами блицевал с советскими гроссмейстерами, при этом беспрестанно повторяя по-русски: «Сейчас я прибью его», или проводил время в беседах с Фишером. В следующем году на Олимпиаде в Варне Доннеру удалось победить будущего чемпиона мира, пожертвовавшего коня, но просмотревшего промежуточный ход Доннера. Но сладость личного поздравления от американца он не испытал: Бобби передал через капитана, что сдает отложенную партию.
Позднее Доннер так вспоминал о своих встречах с одним из самых выдающихся игроков за всю историю шахмат:
«Впервые я увидел Фишера в Портороже в 1958 году. Ему было тогда пятнадцать лет, это был небольшого роста мальчик со странным вытянутым лицом и приступами дикого смеха, которым он время от времени разражался. Помимо шахмат он был полностью поглощен чтением книг Фу Ман-жу, представлявших из себя рассказы ужасов для подростков. Он спрашивал нас, что делают другие мальчики в его возрасте, но мы не могли дать ему удовлетворительного ответа; для того чтобы проводить время с девочками, он чувствовал себя еще недостаточно взрослым, а танцевать, пропустив перед этим несколько стаканчиков, считал безнравственным. Когда он проигрывал, то плакал.
Годом позже в Сантьяго-де– Чили организаторы турнира пригласили вместе с ним его мать, но это оказалось ужасной ошибкой. Сразу по прибытии Фишер запросил план города и циркуль и, вонзив ножку циркуля в отель, где ему предстояло жить во время турнира, вычертил окружность и торжественно произнес: «Эта женщина не может быть допущена вовнутрь этого круга».
Перед турниром претендентов в Югославии в 1959 году он предложил мне быть его секундантом. Я отказался, и секундантом Фишера стал Ларсен.
Когда я вновь увидел его в Бледе в 1961 году, я удостоверился в том, что всё, что слышал о нем в последнее время, является правдой: взгляд Фишера на мир принял болезненные формы; он полагал, что всё зло в мире происходит от евреев, коммунистов и гомосексуалистов. Мать Фишера находилась в то время в Советском Союзе в связи с маршами мира и встречалась с Ниной Хрущевой. Ее голос можно было каждый вечер слышать по «Радио Москвы», и Бобби, выходя на нужную волну, слушал мать с выражением ненависти на лице и шипя время от времени. Он восторгался тогда Гитлером и читал всё, что мог найти по этому вопросу. Его антисемитские разговорчики были, как правило, встречаемы смущенными смешками, но никто ничего не предпринимал. В выходной день на турнире я взял его в концентрационный лагерь, сохранившийся со времен войны, чтобы показать, как выглядит смерть на практике. Посещение этого музея произвело на него большое впечатление, ведь в глубине души Фишер не был плохим парнем, и он значительно смягчил свои эскапады, во всяком случае, когда разговаривал со мной.
В следующем году мы оба играли на Олимпиаде в Варне. Уже в начале турнира он положил глаз на прекрасно расположенную комнату в гостинице, которую мне удалось заполучить. Фишер немедленно затребовал у организаторов эту комнату для себя, и после некоторого сопротивления я был сослан в жалкий загон рядом с вечно шумящей станцией для очистки воздуха, в то время как он триумфально въехал в мою комнату. Я выиграл у него на той Олимпиаде. Его мать была уже замужем за англичанином, поэтому англичане были тоже включены в перечень его смертельных врагов. Круг становился всё уже. Я в его глазах считался коммунистом, но это не помешало ему лететь вместе со мной рейсом «КЛМ» из Софии в Амстердам. Когда мы вошли в самолет, стюардесса приветствовала меня по имени, что его несказанно удивило.
Случайно я знал эту девушку по Амстердаму, но ему я, конечно, сказал, что в Европе меня все знают и что я очень знаменит здесь. «Сума можно сойти! – изумился Фишер. – В Америке никто не знает меня. Здесь же первого попавшегося пижона все знают, а о Фишере они даже не слыхали. Я позабочусь о том, чтобы они меня узнали, они все, во всем мире».
В начале 1962 года по Амстердаму разнеслась невероятная весть: Доннер полностью переменил образ жизни, он отправляется спать в одиннадцать часов, с тем чтобы ровно в девять утра прибыть в офис Ай-би-эм, своему новому месту работы. Работы? И это тот Доннер, который строго выговаривал мастеру Константу Орбану, не пришедшему по обыкновению в кафе поиграть блиц из-за того, что поступил куда-то на службу: «Запомни, Констант: для регулярно оплачиваемой работы не может быть никакого оправдания!» Да, это тот же самый Доннер, который теперь рассказывает каждому, что он в Ай-би-эм вполне прилично зарабатывает. Невероятно!
Злые языки болтали, что для Хейна было бы лучше, если бы ему отказали в приеме на работу, как произошло в свое время с Марксом, подавшим прошение зачислить его служащим железной дороги и получившим отказ, так как его почерк был совершенно нечитаем. Другие шушукались, что Доннер был принят в столь престижную компанию только благодаря рекомендации Макса Эйве. Друзья утверждали, что долго это продолжаться не может, и оказались, конечно, правы.
Хейн стал регулярно опаздывать на службу, а однажды его застали спящим прямо за письменным столом. Потом он стал просто прогуливать. Жене, позвонившей в офис, было сказано, что господин Доннер отпросился, чтобы посетить зубного врача. Хейн? К зубному врачу? Которого он боится как огня?
Каплей, переполнившей терпение его работодателей, явилось объяснение Доннера вчерашнего отсутствия на рабочем месте:
Ах, был такой прелестный день, и солнышко светило так чудесно...
Да, но это еще не основание, чтобы не являться на работу, – наивно пояснили ему.
Если все так будут думать, то солнце вообще никогда не будет светить! – гордо заявил Доннер, и это были его последние слова в офисе Ай-би-эм.
Он вернулся к прежнему ритму вечерне-ночной жизни и нередко спал и после полудня.
Что сейчас делает твой отец? – спросили как-то у Давида его одноклассники.
Мой отец спит, – ответил мальчик.
Спит? В полтретьего дня?! Этого не может быть...
Тут же с каждым из сомневающихся было заключено пари на десять центов. Когда молодые заговорщики потихоньку отворили дверь в спальню, их взору открылась впечатляющая картина гиганта, почившего глубоким сном, и Давид начал собирать дань с неверующих.
Конверты синего цвета из налогового управления, известные каждому голландцу, Хейн никогда не открывал и выбрасывал прямиком в мусорное ведро. Появление судебного исполнителя, пришедшего, чтобы описать вещи злостного неплательщика, не реагирующего ни на какие предупреждения, могло окончиться серьезными неприятностями, если бы не вмешательство жены Доннера, уладившей в конце концов дело. Участи налоговых деклараций могли подвергнуться и письма из шахматной федерации с извещением о предстоящей Олимпиаде или именным приглашением на какой-нибудь международный турнир. На телефонные звонки он реагировал по настроению, равно как и на звонок входной двери. Хейн с удовольствием ходил в гости, но его собственный дом был его крепостью, его логовом, и он очень не любил гостей и ворчал, когда его навещали. «Я – гость, а не хозяин, принимающий гостей», – откровенно признавался Доннер.
Шестидесятые – это годы студенческих демонстраций, волнений и беспорядков по всей Европе. В Амстердаме возникло движение под названием «Прово» от первых двух слогов слова «провоцировать», и именно так оно и воспринималось властями. Всё началось с невинных сборищ в центре города у бронзовой фигурки амстердамскому мальчишке – забияке и проказнику, а кончилось мощным движением, всколыхнувшим сначала столицу, а потом и всю страну. Все европейские газеты писали тогда о наиболее неожиданном бунте в Европе, называя бурлящий Амстердам – Сайгоном Голландии.
Участниками этого движения стали левые интеллектуалы, нонконформисты, студенты и просто молодые люди, которые были и будут во все времена, готовые бунтовать просто ради бунта. «Прово» выступало против существующего истеблишмента, правопорядка, против манер, считавшихся единственно пристойными, за свободу в ношении одежды, длины волос, за социальную справедливость – или за то, что они понимали под этим понятием. Движение «Прово» было скорее идеей, камнем, брошенным в окно респектабельного голландского дома, устройство которого не менялось на протяжении долгого времени, а фундамент был заложен еще в начале 19-го века. «Прово» постепенно сошло на нет, но тогда было исключительно популярным и во многом наложило отпечаток на теперешний облик голландского общества, создав Амстердаму репутацию самого свободного города в мире.
Видное место в этом движении занимала первая жена Доннера – Ирэ-на ван Вейтеринг. Хотя Хейн и повторял тогда: «Меня всё это не касается, я, как Ева Браун, стою в стороне от всего этого», – и он, и его друг Гарри Мулич[ 4 ]4
Гарри Мулич (р. 1927) – известный голландский писатель, один из самых близких друзей Доннера. В дневнике «Слово и дело», опубликованном в 1968 году, он выражает свои симпатии Фиделю Кастро и кубинской революции. Книга вызвала противоречивые отклики, но Доннер защищал точку зрения своего друга в книге «Мулич, как я предполагаю». В вышедшей уже после смерти Доннера книге Мулича «Открытие неба», переведенной на многие языки, он дал портрет Доннера в образе одного из главных героев.
[Закрыть] принимали активное участие в «Прово». В 1966 году, когда во время одной из демонстраций жена Доннера была арестована, Хейн сделал публичное заявление, что в знак протеста отказывается играть на Олимпиаде за страну, где женщину могут арестовать и держать в полицейском участке несколько часов, в то время как дома ее дожидаются двое маленьких детей. Сообщения о беспорядках в Амстердаме и о «мужественном решении гроссмейстера Доннера» появились даже в советской печати.
Молодые люди, увлеченные социалистическими, левыми идеями, имели свое представление о путях, по которым должна развиваться Голландия. Некоторые из них хотели даже ехать в колхозы помогать строительству социализма в Советском Союзе. За помощью обращались и к Ботвиннику, бывшему вице-президентом общества СССР – Голландия. Надо отдать должное Доннеру. он был категорически против этих прожектов, ограничиваясь присутствием на демонстрациях и статьями в прессе.
Гимназист Ян Тимман был тогда еще слишком молод и мог только внешне подражать сторонникам этого движения: его длинные, до плеч, волосы и порванные грязные джинсы не раз вызывали неудовольствие официальных лиц в шахматной федерации.
Это время совпало с Пражской весной, и Доннер, оказавшись в Праге, писал репортажи в еженедельник «Свободная Голландия» непосредственно с места событий, встречаясь с чешскими диссидентами и одобряя пассивное сопротивление советским танкам. Тимман вспоминает, что портрет Доннера висел тогда на стене его комнаты, а сам он считал дни до выхода нового номера журнала – для него, как и для многих, всё, что писал Хейн Доннер, было откровением: «Он был тогда для меня идолом, и я уже был знаком с ним лично: зимой 1967 года, когда я играл в юношеском чемпионате Европы в Гронингене, меня представили ему, и Доннер даже опубликовал в журнале одну из моих партий».
Интересно, что в Советском Союзе этот период тоже породил целое поколение «шестидесятников», из которого выросло позднее инакомыслие и диссидентство.
В 1967 году Доннер выигрывает турнир в Венеции, опередив чемпиона мира Петросяна и ряд других гроссмейстеров. Сам победитель отнесся к своему успеху более чем философски: «Подумаешь, выиграть такой турнир. Господа, это же случается само собой. Шахматы были и остаются игрой счастья». Этот мотив очень часто встречается в репортажах Доннера. «Выиграть партию на диком везении приносит много больше внутреннего удовлетворения, чем победа вследствие последовательной игры», – не раз говорил он.
«Вот последняя правда о шахматах – это игра счастья!» – писал Доннер после того, как на турнире в Вейк-ан-Зее 1972 года ему удалось выиграть у румына Гицеску партию, где у него было совершенно проигранное положение. Но и в уверенности в себе ему нельзя было отказать. Когда один из журналистов, поздравляя его после этой партии, заметил: «Ну, Хейн, завтра ты должен поставить Богу свечку за этот подарок», – реакция последовала незамедлительно: «Я? Богу? Но Он же мой Друг, мой Союзник, мы с Ним вместе прыгаем через стенку».
Триумф Доннера в Венеции имел совершенно неожиданное продолжение. Муниципалитет города, большинство в котором принадлежало коммунистам, в ожидании вероятной победы Петросяна учредил, помимо обычного, специальный приз: «Золотую гондолу» с 24 бриллиантами.
Вернувшись в Голландию, Доннер в прямой трансляции из телестудии неожиданно заявил: «Я передаю свой приз вьетнамскому Красному Кресту. Я лично не возражаю, если на вырученные деньги будет куплено и оружие, потому что американцам не место во Вьетнаме...» Этот импульсивный пассаж был, видимо, реакцией Доннера на запрещение дирекцией телевидения дискуссии по взрывоопасной теме – Вьетнаму, которая должна была состояться непосредственно перед интервью с ним. Хотя все европейские столицы бурлили антиамериканскими демонстрациями и Доннер со своим другом Муличем тоже выходил с самодельными плакатами к американскому консульству в Амстердаме, такое заявление гроссмейстера вызвало суровую реакцию.
Из журнала «Эльзевир», где Доннер вел рубрику, он был уволен за нападки на дружественную Голландии страну немедленно; аналогичным образом хотел поступить и редактор журнала «Тайд», в котором работал Доннер, и только заступничество коллег-журналистов спасло его от столь решительной меры. Здесь не лишне отметить, что муниципалитет Венеции в конце концов передумал и гондола с бриллиантами так никогда и не была послана в Голландию.
Встречаясь на турнирах в 50-е годы с Людеком Пахманом – в то время убежденным коммунистом – и дискутируя с ним, Доннер говорил: «Ноги моей не будет в коммунистических странах». Так продолжалось до тех пор, пока не появилась Куба Фиделя Кастро.
В 60-х и 70-х годах слово «Куба» заставляло сильнее биться сердца левых в Западной Европе. Для разочаровавшихся в социализме советского типа появилась модель другого, «настоящего» социализма; у кого только не висел тогда на стене плакат с изображением Че Гевары, аргентинского врача, романтика и непреклонного в своих убеждениях идеалиста. С каждой второй футболки смотрело печальное лицо молодого человека в черном берете, имя которого, наверняка и из-за его ранней смерти, на десятилетия оказалось окруженным загадочным ореолом, отблеск которого сохранился и до наших дней. Когда в 1964 году Доннер играл на Кубе в первый раз, Че Гевара, большой любитель шахмат, очень часто бывал на турнире, и Хейн вспоминал, что сыграл однажды с ним и даже запомнил дебют – защита Каро-Канн, но, «несмотря на все старания, восстановить партию не удалось».
Мемориалы Капабланки, проводившиеся тогда на Кубе, были событиями в шахматном мире, и Доннер часто принимал в них участие. После одного из турниров он встретился с самим Фиделем. Кастро – заядлый спортсмен в годы учебы в Гаванском университете – признался, что, хотя и играет в шахматы, из всех видов спорта предпочитает бейсбол. В ответ на аргументы Доннера в защиту шахмат вождь кубинской революции сказал: «В шахматах слишком много правил. Чем меньше правил, тем больше у меня шансов на выигрыш...»
Десятки тысяч восторженных поклонников мечтали о том, чтобы посетить «остров свободы», и многие из них действительно отправлялись на Кубу, потому что Фидель Кастро был «хороший коммунист» и потому Куба была священна, и западные интеллектуалы должны были защищать остров, строить там новые дома и рубить сахарный тростник.
Гарри Мулич и Хейн Доннер тоже оказались во власти «коммунизма с улыбкой» и попали под обаяние обладавшего шармом и харизматического тогда Фиделя. Но в отличие от Мулича, утверждавшего, что на Кубе даже животные более красивы и птицы поют звонче, чем в других странах Латинской Америки, Доннер быстро увидел, что в стране всё прогнило и находится на грани разрушения, но именно поэтому и надо помогать кубинцам. Правда, работа обоих с мачете в руках, запечатленная фотографом, продолжалась недолго. Почти все время друзья проводили в бассейне знаменитого отеля «Националь» в дискуссиях со своими единомышленниками из других стран о судьбах кубинской революции, о гораздо большей важности первичных потребностей человека, повторяя тот же набор доводов, которыми оперировали левые западные интеллектуалы, побывавшие в 30-х годах в СССР.
«Именно здесь, в России, – восклицал Бернард Шоу в 1932 году, – я убедился, что новая коммунистическая система способна вывести человека из нынешнего кризиса и спасти его от политической анархии и разрушения». Однако, несмотря на все дифирамбы, расточаемые им Советскому Союзу, на вопрос, почему он там не остался, Шоу отвечал, что «в Англии ад, а его обязанность находиться в аду».
Того же мнения придерживался Лион Фейхтвангер. Хотя он и говорил, что, «когда из этой гнетущей атмосферы изолгавшейся демократии и лицемерной гуманности попадаешь в чистый воздух Советского Союза, дышать становится легко», жить все-таки он предпочитал в Европе. После поездки в СССР в 1937 году Фейхтвангер писал об огромном впечатлении, произведенном на него беседой со Сталиным; почти в тех же выражениях рассказывал Мулич тридцать лет спустя о посещении Гаваны и «откровенной» беседе с Вождем.
Поведение этих людей характеризовалось непреклонным соблюдением ряда принципов: антиклерикализмом, антимилитаризмом, антикапитализмом, антиамериканизмом и – неожиданная черта – немалым снобизмом. Они говорили о правах человека и равноправии, о равномерном распределении национального продукта, они зачастую презирали деньги до такой степени, что отказывались от любой регулярной работы, лишь бы оставаться вне социальной иерархии. Вместе с тем они не имели ничего против дорогих отелей и хороших ресторанов и предпочитали ездить в первом классе, дабы избегать встреч с теми самыми людьми, о судьбах которых они вели жаркие споры. Нельзя сказать, что, теоретизируя, они были прямыми последователями Маркса, презиравшего рабочих-социалистов, этих «болванов и ослов», пытающихся овладеть идеями, которые им не по зубам; скорее они следовали совету дантова Вергилия по отношению к тем, кто лишен благородных порывов и высоких устремлений: «Они не стоят слов: взгляни – и мимо».
Термин «салонные коммунисты», конечно, может быть применен к такого рода людям, хотя употреблять его, говоря о Доннере, было бы слишком плоско, так же как вообще стараться загнать его в какие-то рамки.
Для многих в Голландии, и тем более в Советском Союзе, участия Доннера в демонстрациях в поддержку Кубы или Вьетнама было достаточно, чтобы объявить его коммунистом; для других он был анархистом, что уже ближе к истине. Корчной, называя его «левым социалистом», вспоминает, как Доннер, разгневанный поведением голландских властей во время движения «Прово», собирался просить политического убежища в США, и недоумевает, потому что речь шла о стране, против политики которой Доннер неоднократно публично выступал. Профессор и шахматный мастер Йоханн Барендрехт называл его фашистом, хотя тут же оговаривался, что это самый приятный фашист из тех, кого он встречал. И пояснял, что имеет в виду манеру Доннера дискутировать, когда тот, повышая силу своего голоса до нескольких децибел, пытается убедить собеседника в собственных воззрениях.
Кем же он был на самом деле? Хотя Доннера считали левым и он тоже пытался одно время говорить о верных идеях Ленина, извращенных его последователями, он только отчасти примыкал к тому довольно многочисленному племени на Западе, которое с легкой совестью принимало поразительную несвободу личности в коммунистических странах. Я думаю, что если Доннеру можно дать какое-нибудь определение, то его можно скорее назвать анти-антикоммунистом. Ему не нравились люди, которых по духу и воспитанию он должен был бы считать своими, но которые не особенно задумывались над способами сокрушения коммунизма, полагая, что для борьбы с этим злом хороши любые методы. «Всё, что плохо для красных, хорошо для меня», – говорил Набоков, но Доннер не мог разделить такую точку зрения. Он очень высоко ценил Оруэл-ла, но не приходится сомневаться, что ему не понравился бы факт передачи последним списка с именами Чаплина, Пристли и многих других деятелей культуры, как коммунистических пропагандистов, английской секретной службе. Доннер придавал большое значение моральным принципам – понятиям, мало совместимым с реальной политикой. В нем было сочетание протестантизма и левых идей и идеалов – не такая уж редко встречающаяся комбинация – следствие его гаагского воспитания и амстердамских студенческих лет.
В 1967 году в семье возникли неурядицы, и Доннер временно поселился в гостинице «Красный лев» в самом центре города. Так он и именовал себя тогда – «Красный лев Амстердама». Это было, конечно, просто красивое словцо. В его собственном дневнике в тот период встречается выражение «пристойно левые». Вот термин, наиболее подходящий к нему, вот кем он хотел быть. Пристойно левым.
«Закрыв глаза на обширную информацию, поступавшую с Кубы, я долго, очень долго стоял на стороне Фиделя Кастро. До тех пор, пока я сам не пожил там два месяца. Тогда мне стало ясно, что этот выживший из ума престарелый упрямец позволяет своему народу почти в буквальном смысле умирать с голоду. Куба была моей последней иллюзией», – признал не так давно активный деятель «Прово», голландский журналист и писатель ЯнДонкерс.
Мы не знаем, что сказал бы Доннер сегодня о своих идеалах 60-х годов, но тогда, если он внешне и соглашался с аргументами, против которых было трудно что-либо возразить, то всегда оставлял за собой возможность отступления. «Пусть так, – говорил он, – но если вам подадут подгоревший яблочный пирог, значит ли это, что следует рубить всё дерево?»
Есть теологи, которые принимают выводы современной науки, настаивающей на материальном происхождении мира, и соглашаются со всеми ее доводами и аргументами, но в самый последний момент, когда материалисты уже собираются торжествовать победу над поверженным соперником, восклицают: «А все-таки Бог есть!»
Так и Доннер, выслушав все аргументы об отсутствии свобод на «острове свободы», о наличии политических заключенных, постоянных и неразрешимых проблемах кубинской экономики, нищете населения, соглашаясь со всем, восклицал в конце концов: «А все-таки в этом что-то есть!»
Если в шахматах он шел проторенными, классическими путями, то в жизни его привлекали оригинальные теории, необычные решения, противоречие, парадокс. Порой, слушая его, приходил на ум латинский постулат: «Верю, потому что абсурдно».
И его совершенно не смущало, если он оказывался со своим мнением в меньшинстве или даже в одиночестве. Более того, точка зрения большинства не играла для него никакой роли.
«Да, раньше я говорил так, теперь же я думаю иначе», – парировал он, когда его обвиняли в противоречивости мнений. Это был и скептицизм духа, знающего, что на некоторые вопросы может быть несколько ответов, и эмоциональность человека, внезапно увлекшегося другой идеей. Его внутренний мир был похож на часовой механизм, где колесики движутся одно навстречу другому и как бы вопреки друг другу. Но, как и в часовом механизме, его колесики образовывали единое целое, хотя по-настоящему оценить это стало возможно только тогда, когда остановился завод этих часов.
Он относился к тем всегда несвоевременным людям, что входят в вечное сообщество идеалистов, созерцателей, фантазеров, спорщиков, не умеют устраивать собственные дела, заниматься коммерцией, не похожи на других, «нормальных» людей. Этот человеческий тип встречается во все времена, и какими бы прагматичными и материальными идеями ни было охвачено общество, для таких людей всегда будет место на земле.
Впервые я увидел Доннера через несколько дней после приезда в Голландию в октябре 1972 года. С экрана телевизора на меня смотрели лица двух гроссмейстеров, знакомых мне по фотографиям, – Доннера и Пах-мана. Активному участнику Пражской весны, проведшему некоторое время в заключении, было разрешено покинуть страну; он поселился в Германии, а сейчас был гостем голландского телевидения. Я не мог следить тогда за тонкостями политических дебатов, разгоревшихся между гроссмейстерами, ясно было только, что Пахман уличал своего оппонента в левых симпатиях, а Доннер припоминал Пахману активное членство в коммунистической партии и очень сомневался в его внезапно прорезавшемся католичестве и диссидентстве.
В 1973 году я сыграл с Доннером несколько турнирных и показательных партий и познакомился ближе. «Зови меня Хейн», – сказал он, заметив, что я не знаю, как обратиться к нему. В Голландии это означает, что мы переходим на «ты»; промежуточной формы, имеющейся в других языках, когда человека зовут по имени, но на «вы», в голландском нет. Или «господин Доннер» и «вы», или «Хейн» и «ты». В том же году я переселился в Амстердам и тоже стал посещать «Де Кринг». Для членства в этом клубе требовалось несколько рекомендаций, и одну из них дал мне Доннер.
В разговоре с коллегами я стал называть его «Большой брат». Вскоре и они стали его звать так же. Слухи об этом дошли до самого Доннера. «Это правда, что ты зовешь меня "Большим братом"?» – спросил он меня. Я сознался. «В таком случае имей в виду, что Большой брат все время наблюдает за тобой», – заметил он, сурою сдвигая брови и делая страшное лицо.
Мы с ним немало попутешествовали по Голландии, давая вместе сеансы одновременной игры в самых разных городах и местечках маленькой страны. Почти всегда мы добирались к месту назначения на поезде, но пару раз отправились в путь на моем «мини– моррисе». Сам он машину не водил принципиально. «Я не шофер, чтобы сидеть за рулем», – восклицал он не раз. Встречались мы обычно на Центральном вокзале Амстердама; его двухметровую фигуру трудно было не заметить. Хейн набирал с собой целую кучу газет и журналов и оставлял их после прочтения в вагоне поезда. Помимо голландских он читал еженедельники на немецком и английском языках. Полагаю, что общая сумма, которую он выкладывал за них, составляла примерно половину стоимости его всегда одних и тех же довольно поношенных, хотя и бывших когда-то хорошего качества, штиблет, но это его совершенно не волновало. Однажды, увидев на его ногах обновку, я спросил:
Ты знаешь, Хейн, как называются в России ботики, которые сейчас на тебе?
И как же? – нахмурился он: сама тема разговора казалась ему совершенно бессмысленной, и ему было жалко тратить время и мысли на такой ничтожный предмет.
–Прощай, молодость...
–Как? Ха-ха-ха... Прощай, молодость. И действительно – прощай. Что и говорить, прощай... – и, покачивая головой, снова уткнулся в свой журнал.
Он был человеком духа, и отношения с собственным телом им открыто игнорировались. «Ты бы надел, Хейн, перчатки», – заметил однажды Гарри Мулич, с жалостью посмотрев на его руки, посиневшие от неожиданно грянувшего, редкого для Голландии февральского мороза. Хейн, рассуждавший в этот момент о философии Хайдеггера, прервал монолог; смысл слов не сразу дошел до него, но в выражении его взгляда трудно было ошибиться: как ты можешь думать о такой ерунде?!
В поезде он всегда садился по ходу движения. Если я забывал об этом и занимал «его» место, он спрашивал без обиняков: «Ты ничего не имеешь против, если мы поменяемся местами?» Иногда он отрывался от своего чтения, а я от прихваченной в дорогу книжки или издававшейся в Париже газеты «Русская мысль», и мы говорили о том о сем. Очень часто он понимал, что ты хочешь сказать, лучше, чем ты сам это понимал, и знал все возможные возражения на твою точку зрения и даже все возможные ответы на эти возможные возражения еще до того, как ты заканчивал предложение.
Хорошо бы написать детектив, – сказал кто-то за столом в «Де Крин-ге», – в котором на последней странице выяснилось бы, что на самом деле всё сделано самим рассказчиком.
Это что, – заметил Гарри Мулич, – куда интереснее написать детективную историю, в которой всё бы сделал сам читатель.
Дорогой Гарри, – Доннер как будто ожидал этой реплики Мулича, -такая история уже написана: это Новый Завет...
В моем лице он нашел благодарного слушателя, не стыдящегося задавать вопросы об истории Голландии, о ее литературе и многом, многом другом, чего я не знал. Он любил объяснять мне тонкости голландского языка, хотя я и говорил ему, что не в коня корм, приводя в свою защиту аргументы, что в русском языке ни грамматических конструкций, ни звуков-то таких нет:
Меня понимают, и слава богу...
И то правда, – соглашался Хейн. – Я был на днях в Гааге и познакомился там с двумя постоянными корреспондентами Америки и Советского Союза в Голландии. Они с жаром обсуждали что-то на незнакомом мне языке, в котором я мог понять только отдельные слова. «Вы говорите на эсперанто?» – спросил я. Оба обиженно посмотрели на меня и ответили с достоинством: «Мы говорим по-голландски».
Однажды, характеризуя кого-то, Хейн сказал: «Он – не добродетелен». Когда я переспросил, Доннер принялся объяснять мне религиозные корни этого выражения, увлекся, стал цитировать Библию, приводить примеры; это была лекция, где одна мысль нанизывалась на другую, и невелика беда, что какие-то бусинки закатывались навсегда под диван, у него было великое множество других.
Он терпеливо и с удовольствием отвечал на мои вопросы, потому что это было его амплуа. «Не в моем характере слушать других, я привык говорить сам», – не раз повторял он. И в какой-то степени благодаря Хейну я за те годы, что провел рядом с ним, не то что бы оголландился, скорее обамстердамился, что совсем не одно и то же. «Мы живем, хвала Господу, не в Голландии, а в Амстердаме», – любил говорить он.
Однажды я рассказал, как мама учила меня играть в шахматы, и, когда я пару раз настойчиво пытался пойти королем на поле, контролируемое неприятельским королем, мама, смеясь, объясняла, что этого нельзя делать по правилам игры.
– Ага! – радостно воскликнул Хейн и тут же разъяснил мне эту историю с фрейдистской точки зрения, не забывая, разумеется, об «эдиповом комплексе».