355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Сосонко » Диалоги с шахматным Нострадамусом » Текст книги (страница 23)
Диалоги с шахматным Нострадамусом
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:59

Текст книги "Диалоги с шахматным Нострадамусом"


Автор книги: Геннадий Сосонко


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)

Г.Сосонко. Генна Адонис

Имя Доннера было очень популярно в Голландии. И не только как шахматиста, способного после серии жутких провалов выиграть турнир с участием чемпиона мира, разгромить самого Фишера или победить в сильнейшем международном состязании. Доннер был известен и как журналист, не боящийся, постоянно эпатируя обывателя, сказать то, о чем другие не осмеливались и думать. Он никого не оставлял равнодушным, вздыхая порой, что «все меня ненавидят за то, что все меня любят». Его действительно знали все, он привык к своей популярности и относился к ней как к чему-то само собой разумеющемуся. Он жил в маленькой стране, в лексиконе которой есть ироническое выражение «известен на весь мир в Голландии», и Хейн Доннер тоже обладал в Голландии такой «всемирной известностью». Конечно, Голландия была страной в первую очередь Макса Эйве, но Эйве был известен как шахматист, в то время как Доннер был известен как Доннер.

С огромным, под два метра ростом, рано округлившимися формами, брюшком, с каждым годом увеличивавшемся в размерах, с бородкой и вечной сигаретой в желтых от никотина пальцах Доннер был излюбленным объектом для различного рода шаржей и карикатур. Много лет в «Схаакбюллетине», где он вел рубрику, рядом с его именем был нарисован немалых размеров мешок, с пешечкой в виде головы, символизировавший самого автора. Однажды я спросил его, как он относится ко всем этим рисункам и шаржам. «Что ж, – отвечал Хейн, – это ведь тоже в своем роде слава». В другой раз, будучи как следует подшофе, он начал клясться, будто только что видел некролог на самого себя, гордо объясняя, что на всех известных людей некрологи написаны еще при жизни и хранятся впрок в редакциях газет, ожидая своего неминуемого часа.

О стремлении к славе, к признанию писали еще древние. Хрисипп и Диоген говорили, что из всех наслаждений нет более гибельного, чем одобрение со стороны. Они, да и другие философы, утверждали, что слава целого мира не заслуживает того, чтобы мыслящий человек протянул к ней даже палец. Полагали, что стремление к славе и забота о добром имени из всех призрачных стремлений нашего мира является самым распространенным заблуждением. В погоне за этой призрачной тенью, этим пустым звуком, неосязаемым и бесплотным, мы жертвуем и покоем, и жизнью, и здоровьем, и богатством – благами действительными и существенными. «Молва, которая своим радостным голосом чарует исполненных тщеславия смертных и кажется столь пленительной, – не что иное как эхо, как сновидение или даже тень сновидения; она рассеивается и исчезает при малейшем дуновении ветра».

Впрочем, такое мнение было тогда не единственным. Известно, что другие философы, наоборот, очень высоко ценили стремление к всеобщему признанию, а Цицерон, утверждая, что сама добродетель желанна только ради почета, неизменно следующего за славой, был абсолютно поглощен страстной жаждой ее. Да и Аристотель отводил славе одно из первых мест среди остальных внешних благ, хотя и оговаривался, что следует избегать как неумеренности в стремлении к славе, так и в уклонении от нее.

Но даже те из философов, кто презирал славу, полагая, что трудно найти другой предрассудок, чью суетность разум обличал бы столь ясно, нередко отказывались от славы с большой неохотой. Презрению к ней учил и Эпикур, но уже на смертном одре продиктовал письмо, в котором заметно желание славы, так порицаемое им в его учениях. И как заметил однажды Цицерон, даже те, кто считает славу ничего не стоящей мишурой, стремятся к ней, ибо, написав о том, что следует презирать славу, они хотят прославить себя именно тем, что презрели ее. Человек может пожертвовать очень многим, но уступить свою честь, подарить другому свою славу – такое увидишь нечасто. Так было в прежние времена, то же можно наблюдать и сегодня.

Нет никакого сомнения, что Роберт Фишер стал чемпионом мира благодаря своему выдающемуся таланту. Но не только. Огромное честолюбие и желание доказать всем, что он, именно он – первый и лучший, его страстное стремление к победе, признанию и славе сыграли здесь не меньшую роль. Фрэнк Брэди вспоминает, как в 1959 году, когда шестнадцатилетний Фишер испытывал финансовые трудности с поездкой на турнир претендентов в Югославию, он уговорил Бобби встретиться с нью-йоркским бизнесменом, заинтересовавшимся юным талантом и выразившим желание помочь ему. Когда Брэди и Фишер оказались в фешенебельном офисе бизнесмена, Бобби поначалу терпеливо и с улыбкой отвечал на его общие вопросы. Всё шло превосходно, и, заканчивая беседу, бизнесмен сказал долговязому подростку: «О'кей, Бобби. Ты мне нравишься. Ты славный парень, и я готов оплатить твою поездку в Югославию и все твои расходы, только одна маленькая деталь: если ты выиграешь этот турнир, то в интервью журналистам ты должен будешь сказать коротенькую фразу: "Эта победа была бы невозможна без помощи Сэма Бланкера"». Здесь, вспоминает Брэди, что-то изменилось в лице Фишера, он поднялся со своего стула и произнес: «Я не смогу сделать этого, сэр. Если я играю в турнире и выигрываю его, я выигрываю его сам. Благодаря моему собственному таланту. Я делаю это сам и никто больше. Я сам». С этими словами Бобби вышел из комнаты.

Жажда славы может принимать самые различные формы, и характер, пол или страна проживания человека, стремящегося добиться признания, не играют никакой роли. Один голландский мастер, пару раз выступавший в чемпионатах страны, без особого, впрочем, успеха, в повседневной жизни обычный служащий, спокойный, уравновешенный человек, вздохнул однажды: «Если бы мне сказали: завтра ты победитель главного гроссмейстерского турнира в Вейк-ан-Зее, – я согласился бы умереть на следующий день», заставив меня вздрогнуть и посмотреть на своего собеседника совсем другими глазами, чем теми, которыми я смотрел на него в течение нашего двадцатилетнего знакомства.

Привыкнув к славе и знакам почитания, человеку порой бывает непросто обойтись без них. Среди членов амстердамского клуба «Де Кринг» можно было встретить журналистов, писателей, шахматистов. И актеров. Некоторых – в уже преклонном возрасте. Давно сошедшие с подмостков, они не могли забыть огней рампы, но главное – сладостных звуков, которые слышали всю жизнь. Раз в месяц, в заранее оговоренный день престарелые актеры встречались в клубе и после совместного ужина по очереди выступали друг перед другом. И каждое такое выступление заканчивалось бурными аплодисментами, создававшими иллюзию успеха и признания.

Хотя и здесь случаются исключения. В Соединенных Штатах известен синдром Шерри Стрингфилд, ушедшей на пике популярности из шоу Эн-би-си и начавшей преподавать в актерской школе. «Слава разрушительна, и мне не нравится, как устроена эта индустрия славы», – объяснила она свое решение. Впрочем, к тому времени Шерри была уже финансово независима, в отличие от Вильгельма Стейница, сказавшего после проигрыша матча Л аскеру: «Слава? Слава у меня уже есть. Теперь мне нужны деньги».

Доннер полагал, что негативной стороной известности являются интервью, давая которые, надо все время быть настороже. Я испытал это на собственном опыте. Свое первое интервью я дал в октябре 1972 года: тогда любой, вырвавшийся из-за железного занавеса на Запад, считался если не героем, то уж точно заслуживающим внимания прессы.

Журналисты, записав мое имя со слуха, интерпретировали его по-разному. Один сделал из меня Генну ди Сосонко, в другом я превратился в Геммну, и редактор, на стол которого легло это интервью, поняв из текста, что речь идет о персоне женского пола, так и выстроил весь рассказ. После того как я выиграл чемпионат страны, такие ошибки больше не повторялись, но беды стали приходить с других сторон.

Я столкнулся с нередко встречающимся приемом интервьюеров: выудить из ответов наиболее выигрышные куски и, вложив их в свои собственные уста, оставить тебя самого с более прозаическим повествованием. Развернув однажды субботнее приложение к одной из центральных газет с моим интервью на всю полосу, я увидел, что журналист, давеча разговаривавший со мной и имевший очень отдаленное представление о шахматах, спрашивал: «Тарраш говорил, что недостаточно быть сильным игроком, надо еще хорошо играть. Что вы думаете по этому поводу?» Предоставляя мне что-то вякать в средне-серой тональности, после чего он же, продолжая беседу, небрежно ронял: «А вот м-сье Пьер в «Приглашении на казнь» у Набокова утверждал, что хорошие игроки долго не думают», – снова оставляя за мной право робко комментировать цитату, похищенную из моего же ответа.

В этом столкновении умов я напоминал зайчонка из детской книжки, безмятежно занятого рыбной ловлей, а интервьюер – медведя, стоящего за спиной зайца и извлекающего из ведерка весь улов. Правда, в отличие от книжного медведя, журналист сортировал рыбу, бросая обратно в зай-чишкино ведерко плотву и пескарей, а себе оставляя лосося и белугу.

Не без некоторого удовольствия, правда, я констатировал несколько раз, что журналисты, подготовившись к интервью, оперировали сведениями, почерпнутыми из предыдущих бесед со мной их же коллегами. Случалось, я говорил тем первое, что приходило в голову, но, переписанные в еще одном интервью, сведения обрастали новыми подробностями и становились уже общепринятыми фактами.

Во время одного из турниров в Голландии, в котором играл Василий Иванчук, журналисты спросили меня о странной манере украинского шахматиста, обдумывая ход, смотреть не на доску, а куда-то вдаль, отрешившись, как, во всяком случае, казалось непосвященным, от шахматных фигур.

«Видите ли, – отвечал я, – когда Вася был совсем маленьким, он каждый день отправлялся на поезде из своей деревни во Львов на тренировку. Дорога была неблизкой, примерно два часа в один конец, и мальчик, одержимый шахматами, беспрестанно анализировал в уме позиции и рассчитывал варианты. Таким образом, когда он оказывался за доской, шахматы ему были особенно и не нужны, и привычка эта сохранилась до сих пор». Это была чистая импровизация с моей стороны, но ведь для журналистов, да и для публики, рассказы такого рода много интереснее рассуждений о тонкостях сицилианской защиты. После того как эта история была переписана еще раз и еще, она стала фактом биографии Иван-чука.

«Занятно, – прокомментировал сам герой рассказа, когда его пару лет назад спросили об этом, – но совершеннейшая чепуха...» Это заявление журналисты пропустили мимо ушей, и совсем недавно я снова увидел в испанском шахматном журнале свою версию привычки Иванчука. Так пишется история.

Мне пришлось столкнуться и с беззастенчивой перелицовкой сказанного, когда приходится краснеть, совершенно не узнавая собственных мыслей, положенных на бумагу. Испытав пару раз это чувство стыда, я стал соглашаться на интервью только при условии непременного прочтения его перед отправкой в печать. Надо ли говорить, что условие это сплошь и рядом нарушалось, но даже в том случае, когда листки, полученные от журналиста, возвращались к нему испещренные моими пометками, это тоже не гарантировало верного переноса мысли на бумагу.

Я знал, что существует еще более жесткое правило, которого придерживался Владимир Набоков. Именно: все вопросы поступали к нему в письменном виде, и ответы на них он возвращал тоже в форме машинописного текста. Такие интервью превращались в до блеска отточенные самостоятельные произведения, читающиеся и сегодня с не меньшим интересом, чем романы прославленного писателя. Я даже не предпринял попытки к такому трудоемкому процессу: помимо того что у меня не было ни таланта, ни амбиций для того, чтобы писать для вечности, было просто жаль времени для газетной бабочки-однодневки или даже для журнальной публикации.

К лукавой формуле, применяемой иногда звездами футбола и экрана в ответ на просьбу об интервью: «У меня совершенно нет времени», намекая прозрачно на материальное вознаграждение, я не прибег ни разу, и не столько из-за отсутствия меркантильных соображений, сколько из сознания того, что настольная игра не может настолько заинтересовать какое-либо издание, чтобы интервью с шахматистом было бы еще и оплачено. Если твое имя не Бобби Фишер, разумеется.

Поэтому я принял единственно разумное решение: прекратить давать вообще какие-либо интервью, а мое последнее, напечатанное пару лет назад в российском журнале «64», вряд ли может быть причислено к этому жанру, потому что я не только ответил на вопросы, но сам же их и придумал, вынеся себя на читательский суд, в котором являлся одновременно истцом и ответчиком.

В отличие от Доннера, я не могу сказать, что женщины-журналистки отличались от мужчин какой-то особой изощренностью и хитростью и что в моих контактах с представительницами второй древнейшей профессии я должен был быть особенно настороже.

Хотя... Однажды милый женский голос, представившийся по телефону журналисткой популярного в Голландии еженедельника, сообщил, что у них готовится большой материал на тему: «Секс накануне ответственного соревнования» и что она уже имела беседы на эту тему с футболистами и конькобежцами (при этом журналистка упомянула несколько очень известных имен). А что думают по этому поводу шахматисты? Самым верным здесь был, конечно, ответ: «No comments», – но я ввязался в разговор, заметив, что, в отличие от других видов спорта, в шахматах секс возможен не только в канун матча или забега, но и в самом процессе партии, пока соперник думает над ходом. Моя собеседница очень оживилась, начала расспрашивать о моем собственном опыте на этом поприще, но я, одумавшись, быстро свернул разговор и повесил трубку. Тем не менее в вышедшем через несколько дней номере еженедельника один из броских подзаголовков гласил: «Гроссмейстер Сосонко рекомендует секс во время партии», а на фотографии, бог знает где ими найденной, я сидел почему-то с кошкой на коленях, многозначительно улыбаясь.

Впрочем, нельзя забывать и о том, что заголовки всех статей и интервью даются выпускающим газету редактором, в спешке пробегающим текст глазами и выхватывающим оттуда какую-нибудь выигрышную фразу, чтобы привлечь внимание читателя, а за неимением таковой он придумывает ее сам. После того как я официально объявил, что не поеду на Олимпиаду в Элисту (1998), журналист крупнейшей вечерней газеты страны проинтервьюировал остальных членов команды. «Нам хотелось бы узнать у Генны, почему он принял такое решение, хотя это, конечно, его личное дело», – был основной смысл всех ответов. Интервью вышло под шапкой: «Шахматисты категорически требуют ответа от Сосонко», так что друзья, звонившие мне и не заставшие дома, решили даже, что я, опасаясь расправы коллег, переменил номер телефона...

В Голландии шахматы очень популярны, и после первых успехов я быстро привык к тому, что мое имя стало регулярно появляться на страницах газет, звучать по радио и телевидению. Во время традиционных январских турниров, где всегда играли сильнейшие гроссмейстеры мира, прямо напротив станции в Бевервейке развешивались огромные портреты участников, и меня, приезжавшего на поезде из Амстердама, чтобы продолжить путь до Вейк-ан-Зее, встречал многократно увеличенный и погруженный в раздумья над шахматной доской я сам.

Во время турнира в Тилбурге 1977 года один из лучших ресторанов города составил специальное меню, блюда которого были названы именами участников этого соревнования. Меню открывалось омаром по-карповски со спаржей и различными соусами, были в нем и свиная отбивная по-гортовски, политая сливовицей и украшенная ветчиной, и огромная чаша мороженого по-исландски с горячим шоколадным соусом – «Олафссон». На мою долю выпало экзотическое блюдо «Лягушачьи лапки "Сосонко"», в коньяке и со сложными специями, названия которых я не мог найти даже в очень толстом французском словаре. Как-то я решил поужинать в этом ресторане и, заказав, не без корыстных, признаться, соображений, эти самые лягушачьи лапки, признался в конце обеда, что я и есть это самое блюдо. Но ожидаемого эффекта это не принесло, разве что я должен был подписать десяток-другой ресторанных карт вместе с поданным счетом.

После переезда на Запад я испытал некоторые проблемы со своим именем. В русском языке существует имя Геннадий, Гена. Оказавшись в Голландии, я остановился на последнем, кратком варианте. Но, произносимый по-голландски, Гена звучал, образуя открытый слог, как Хейна: в голландском языке вообще отсутствует буква «г» и есть склонность к горловым, хриплым звукам. Пару лет я откликался на имя Хейна, пока не решил для твердости и правильности произношения добавить в него еще одно «н», тем более что с одним, с двумя ли «н» было крайне маловероятно, что имя это будет вообще когда-нибудь напечатано по-русски в те славные времена Советского Союза. Случилось по-другому. И если в публикациях на русском я сохранил свое краткое имя с непривычным двойным «н», то ничего не имею против обращения старых друзей, знавших меня еще Геной. Как коротко написал в Питере Виктор Топоров на книге своих переводов, мне подаренной: «Генне, которого помню еще Геной...»

Двенадцатого августа 1992 года я увидел в отделе объявлений сообщение о рождении в семействе Ховелинг в городе Гронингене первенца, нареченного Генной Адонисом. Я не поверил своим глазам! Разъяснение пришло на следующий день, когда я получил письмо от отца ребенка, большого любителя шахмат, сообщавшего, что мальчик назван в мою честь. Отец знал, что имя Геннадий в переводе с древнегреческого означает «благородный», но что значит имя Генна по-русски? Мое прозаическое объяснение, связанное с особенностями произношения в голландском языке, как мне показалось, несколько разочаровало отца Генны Адониса.

Прочтя письмо о новорожденном Генне, я был тогда польщен и вспомнил, что Керес при получении очередного сообщения, что родившегося младенца в его честь назвали Паулем, немедленно переводил десять рублей на счет родителей. Я подумывал, не поступить ли и мне по примеру Кереса, но не зная, на какой сумме остановиться, так и не сделал подарка своему тезке. Как бы то ни было, на свете есть два человека с именем Генна: я и крепко сбитый мальчик с льняными волосами на севере Голландии.

Когда я бываю теперь в России, молодые люди нередко называют меня совсем непривычно – Геннадий Борисович. В некоторых случаях я говорю, что достаточно просто Генна. Обычно это приводит к тому, что они не решаются перейти на краткое имя, но и не говорят больше Геннадий Борисович, обращаясь ко мне безлично.

Известность может принимать различные формы. Однажды на амстердамской улице человек, шедший мне навстречу, остановился, пристально посмотрел мне в лицо и, вопросительно покрутив пальцем одной руки у виска, другой произвел жест, который должен был означать передвижение шахматной фигуры. Я утвердительно кивнул головой, и человек, удовлетворенный тем, что зрительная память его не подвела, пошел своим путем.

К тому же периоду относится и проживание двух котов – Доннера и Сосонко в семье одного амстердамского любителя шахмат. Доннер умер сразу после смерти самого Хейна; впрочем, Сосонко ненадолго пережил его. По рассказам, они обладали совершенно разными характерами.

Примерно раз в год мне звонит мама одной девочки, играющей в шахматы (сейчас ей двенадцать лет). Они приехали в Голландию из Минска и живут уже лет восемь где-то в Лимбурге. «Вы извините меня, – начинает обычно мама, – но мою Леночку снова обидели: она выиграла первенство провинции, а кубок ей дали какой-то завалящий, его и в руки-то стыдно взять. Не думает ли знаменитый гроссмейстер, что это просто дискриминация? И не мог бы он позвонить в шахматную федерацию страны и замолвить словечко за талант, не получающий заслуженного признания? Это ведь уже семнадцатый кубок, так что Леночке будет что показать внукам, когда она станет бабушкой...»

Я отвечаю вежливо, но твердо, что сам в шахматы уже не играю, к федерации не имею никакого отношения и о системе детских шахмат в стране ничего не знаю. Пусть это и неполная правда, но зато такой ответ – единственно правильный. Когда в нашем первом разговоре я попытался объяснить, что не в кубках дело, то натолкнулся на полное непонимание. В ответ на недоуменный вопрос: «Что же вы делаете тогда с полученными наградами и что собираете вообще?» – я неосторожно ответил: «Воспоминания», что вызвало сначала длинную паузу, а потом и другие вопросы.

Я вынужден был признаться, что храню, да и то в сарае, только один приз – за победу в барселонском турнире 1975 года; о пальмовую металлическую ветвь кубка я, набирая однажды зимой дрова, чтобы разжечь камин, порезал палец и, рассердившись, засунул его подальше с глаз долой. Потом, не к месту вспомнив Горация: «Прожил не худо и тот, кто безвестным родился и помер», я перевел разговор на неправильную философскую стезю, выбраться из которой оказалось не так-то просто. Поэтому я согласен с Доннером: краткость и жесткость абсолютно необходимы при разговорах подобного рода.

Человек привыкает ко всему, и в какой-то момент я прекратил собирать собственные фотографии из газет, статейки из журналов, привык к интервью, перестал удивляться, когда на паспортном контроле служащий в окошечке, возвращая мне паспорт, спрашивал: на турнир или просто отдыхать? Привык к тому, что время от времени получал письма от любителей, хотя никогда не ленился, поставив подпись на листке бумаги или на собственной фотографии, отослать письмо по адресу, указанному собирателем шахматных автографов.

Всё это, конечно, щекотало самолюбие, однако настоящая известность заключалась не в упоминании моего имени, а в полном игнорировании его. Когда я в 1973 году выиграл чемпионат Голландии, московский остроумец Яков Исаевич Нейштадт заметил: «Сосонко овладел Голанскими высотами». Не до шуток было советской шахматной федерации: увидев на следующий год мое имя в списке участников главного турнира в Вейк-ан-Зее, ее руководство решило на всякий случай вообще никого не посылать на турнир. Об этом мне сообщил взволнованный директор фестиваля, а Виктор Корчной, игравший тогда еще под советским флагом и позвонивший с какого-то заграничного турнира, поощрительно-язвительно посоветовал поскорее начать играть и в других турнирах, чтобы тоже закрыть их для советских гроссмейстеров. Но до этого дело не дошло, и в январе 1975 года Геллер и Фурман уже играли в Вейк-ан-Зее как ни в чем не бывало.

Мое имя на протяжении почти всего периода до перестройки не появлялось на страницах советской печати, и сейчас, когда эмиграция из России является больше географическим перемещением в пространстве, трудно представить, как относилась тогдашняя власть к тем, кто решился навсегда покинуть социалистическое отечество. Оборачиваясь назад, я понимаю, что запрет на имя в той, не существующей сейчас стране являлся для меня очень сильным стимулом и приносил какое-то тайное удовлетворение, которое я не могу выразить словами.

Теперь из persona поп grata я превратился в России в persona gratissima, но я знаю точно, что тот, кем я стал сейчас, появился именно в тот период, когда я был там persona поп grata.

В своем рассказе Доннер пишет и о маленьких преимуществах, которые иногда приносит известность. Это верно, конечно. В1977 году после турнира в Сан-Паулу я, возвращаясь в Европу, решил остановиться на несколько дней на Кюрасао. Разместившись в гостинице и найдя телефон президента федерации шахмат этой бывшей голландской колонии, я позвонил ему и представился. «Не морочь голову, ты уже мне надоел со своими шутками», – ответил он и повесил трубку. Когда я снова набрал номер, выяснилось, что он принял меня за секретаря федерации, склонного к таким розыгрышам и на этот раз представившегося голландским гроссмейстером.

Вероятно, услышав мой неподдельный акцент, президент понял, что это не шутка, принес тысячу извинений, через полчаса был уже у меня в гостинице и сделал всё, чтобы мое пребывание на острове было как можно более приятным. Здесь следует отметить, что известность шахматиста распространяется в основном на круг людей, которые в состоянии оценить его искусство, то есть бескорыстных любителей игры. Действительно, если бы в мире шахмат существовали только чемпионы и гроссмейстеры, то некому было бы и оценить их искусство по-настоящему. Поэтому я очень удивляюсь, видя, как известные шахматисты порой заносчиво и пренебрежительно разговаривают с любителями, в среде которых в первую очередь и ценятся их мастерство и талант.

Блестки славы, пусть однодневной, для меня странным образом никак не связаны с шахматами. Вот одно из самых памятных воспоминаний. В конце 1991 года кончалась эра Михаила Горбачева. В тот день, когда в его резиденцию в Кремле должен был официально въехать Борис Ельцин, мне позвонили из редакции новостей голландского телевидения и попросили сказать несколько слов о Горби, которого очень любили на Западе. Выступление предназначалось для вечернего восьмичасового выпуска, который обычно смотрит вся страна.

Что-нибудь коротенькое, минуты на две-три, – сказал мне режиссер. – Сегодня у нас большая программа, посвященная отцу перестройки.

Миша – это уменьшительное русское имя от Михаила. Но мишей в народе любовно называют и бурого медведя, – начал я издалека, после того как оператор включил камеру. – В старой России в праздничные дни по ярмаркам водили медведя, ставили его на задние лапы напротив подвешенной к дереву большой колоды и начинали потихоньку раскачивать ее. Колода ударяла медведя, тому, естественно, это не нравилось, и он давал сдачи. Колода, получив ускорение, ударяла медведя еще сильнее, безропотно принимая на себя ответный, еще более тяжелый удар от несчастного животного. Действо это повторялось, медведь распалялся всё больше, сила ударов колоды увеличивалась, народ веселился.

Здесь я сделал короткую паузу, чтобы дать телезрителям возможность представить наглядно картину народного гуляния. Я знал уже, что если хочешь рассчитывать на успех у публики, надо не скупиться расцвечивать общие места красивыми сравнениями, и подумывал, не сказать ли еще, что медведя приучали стоять на задних лапах, ставя передними на раскаленные угли; но не сделал этого, решив, что это уведет слушателя от главной темы, тем более что в Голландии очень болезненно относятся к жестокому обращению с животными.

–Шесть лет назад, – продолжал я, – молодой и энергичный Генеральный секретарь Коммунистической партии Советского Союза Михаил Сергеевич Горбачев, Миша, начал раскачивать колоду гласности, свободы и демократии...

Здесь я снова выдержал паузу и сказал:

–Тогда же Горбачев заявил: «Жизни моей не хватит, чтобы вывести из спячки эту сонную страну».

Оператор дал мое лицо крупным планом, и я, глядя прямо в камеру и по-доннеровски сощурив глаза, медленно произнес:

–Хватило, Михаил Сергеевич...

Я не был уверен, что мое описание народной забавы на Руси точно соответствовало действительности, еще меньше – в словах Горбачева, но успех был полным, и на следующий день незнакомые люди на улице, взглянув мне в лицо и на мгновение задержав на нем взор, поднимали кверху большой палеи, как это делают футболисты, получившие хороший пас от коллеги по команде.

Нельзя не сказать и о том, что популярность и слава очень часто граничат с тщеславием. За несколько месяцев до Олимпиады 1998 года я побывал в Элисте со съемочной группой голландского телевидения, всё видел своими глазами, и многое мне не понравилось. Не понравились портреты президента республики, которые можно было увидеть на каждом перекрестке; не понравилась клеть в центре города, где на всеобщее обозрение были выставлены пьяные, подобранные милицией на улице накануне вечером; не внушали особого доверия и постройки под названием Sity Chess, равно как и огромный котлован, на месте которого еще только должен был быть выстроен игровой зал... Я решил не ехать на ту Олимпиаду. Убийство журналистки единственной оппозиционной газеты в республике за два месяца до ее начала вызвало большие дискуссии повсюду, в том числе и в Голландии, но в конце концов федерация решила все же направить команду в Калмыкию: ах, если ориентироваться только на страны, где совершенно не нарушаются права человека, тогда скоро и играть будет негде...

Все эти события происходили на фоне очень важного для меня медицинского обследования, результаты которого должны были дать окончательный ответ о состоянии моего здоровья. В день, когда на первой полосе одной из крупнейших голландских газет была опубликована статья, в которой говорилось, что в такой шахматной стране как Голландия нашелся только один шахматист, принявший достойное решение, я сидел в приемной доктора, еще раз перечитывая лестные строки. Наконец доктор вышел из кабинета и, протягивая мне руку, произнес с улыбкой: «Поздравляю вас!» Будучи уверен, что врач уже просмотрел утреннюю прессу, я склонил голову, с притворным смущением принимая его похвалу. Когда мы оказались в кабинете, он подвел меня к пюпитру с подсветкой, на котором были развешены рентгеновские снимки.

– Взгляните сами, – продолжал врач, – картина идеальная, всё в полном порядке, результаты превосходны. Опасения, высказанные на прошлой неделе, оказались беспочвенными. Так что еще раз поздравляю, вы совершенно здоровы...

Через минуту, выйдя из кабинета доктора, я подумал: «Вот – суета и тщеславие. Еще вчера в мучительных раздумьях ты ворочался всю ночь, размышляя о жизни и смерти, обуреваемый одной мыслью: а что если?.. Сегодня же, забыв обо всем, радуешься дешевому газетному комплименту, который завтра будет забыт начисто, если вообще кто-нибудь, кроме твоих близких друзей, обратил на него внимание. Воистину прав был философ, знавший людскую природу: мы теряем с радостью даже жизнь, лишь бы об этом говорили...»

И так ли далеко отстоят этот сентябрьский амстердамский день от такого же ленинградского 1957 года? Мелкая осенняя морось, улица Восстания, стенды, на которые наклеивались тогда газеты для публичного чтения. Хотя большинство мужчин изучают «Советский спорт», есть читатели и у «Смены». Вглядевшись, среди читателей этой молодежной питерской газеты можно заметить и подростка, одетого в демисезонное пальто, которое через пару месяцев в связи с наступающими холодами он будет называть уже зимним. Мальчик снова и снова перечитывает коротенькую заметку о традиционном шахматном празднике во Дворце пионеров, о сеансах одновременной игры, проведенных бывшими его воспитанниками, а ныне известными гроссмейстерами Корчным и Спасским. Корчной, играя с часами на десяти досках с сильными перворазрядниками, проиграл одну партию и сделал две ничьи, и об этом мог прочесть сейчас каждый. Мальчик исподволь поглядывает на читающих, и, когда их взоры переходят, как ему кажется, на эту шахматную заметку, ему хочется закричать: «Да это же я, тот самый, о котором вы читаете в газете, который сделал ничью с самим Корчным! Вот он стоит рядом с вами, вот же он!..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю