Текст книги "Диалоги с шахматным Нострадамусом"
Автор книги: Геннадий Сосонко
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 33 страниц)
Обычно перед началом сеанса мы заключали пари – кто быстрее закончит выступление, и мне почти всегда приходилось его дожидаться. Справедливости ради следует признать, что высоченному гроссмейстеру было труднее, чем мне: подходя к очередной доске, он, склоняясь над ней, всякий раз со стуком опускал руки на столик, и на фалангах его пожелтевших от никотина пальцев были видны мозоли – следствие этого многократно повторенного действа. После окончания сеанса Доннера тянуло как можно скорее домой, в Амстердам, но приличия соблюдались, и в машине, отвозившей нас на станцию, Доннер, стараясь поддержать разговор с местными шахматистами, обычно учтиво спрашивал: «И сколько членов насчитывает ваш клуб?» И, независимо от ответа, замечал, глядя прямо перед собой в стекло: «Гм, гм... Сорок четыре – неплохо, право дело, неплохо». Или, задавая совсем уж нелепый вопрос о дне работы клуба, тянул, одобрительно покачивая головой: «Смотри-ка, пятница – отлично, отлично...»
Иногда сеанс затягивался, и приходилось оставаться на ночлег в гостинице. Об одном таком случае вспоминает Ханс Рей: «После сеанса одновременной игры в одном из городков где-то на севере страны я вместе с Доннером и другими шахматистами сидел в местном кафе, и беседа затянулась далеко за полночь. Хозяин заведения, набравшись смелости, заметил Доннеру, что для него лично – большая честь принять гостей из столицы, но есть правила, и если полиция увидит, что кафе открыто после полуночи, ему несдобровать. «Это мы сейчас уладим, – пообещал Доннер. – У вас есть телефонная книга?» Набрав номер бургомистра, Доннер, представившись, попросил городского голову отдать распоряжение своим подчиненным, чтобы они сделали исключение на этот вечер. «Господин Доннер, – ответил бургомистр, – мне очень приятно познакомиться с вами, я ведь знавал вашего отца. Но он никогда не позволил бы себе звонить кому-либо во втором часу ночи, тем более по такому вопросу...» Хейн вынужден был согласиться, что да, действительно, его отец никогда не сделал бы этого».
В еде он был неприхотлив и почти всегда заказывал одно и то же. В ответ на предложение организаторов сеанса перекусить чем-либо перед выступлением Доннер, держа перед собой меню, всегда отвечал дежурной шуткой: «Вы не опасаетесь, что мы злоупотребим вашим гостеприимством?» После чего неизменно заказывал самое простое блюдо: рубленую котлетку шаровидной формы с подливкой – традиционное голландс кое кушанье. Он никогда не ел овощей. «Салат – это для кроликов», – говорил Хейн. Когда он пил кофе, то бросал в небольшую чашечку пять-шесть кусочков сахара, который не мог полностью раствориться и который он поедал, выгребая ложечкой со дна, после того как кофе был выпит. Он вообще был большой сластена, и в самый последний, больничный, период его жизни каждый, кто навещал Доннера, знал, что плитка шоколада будет лучшим презентом для него.
Курил он нещадно, несколько пачек сигарет в день, всегда «Честерфидц»; во время игры пепельница, стоящая на столе рядом с ним, быстро наполнялась окурками, и мальчики-демонстраторы должны были по нескольку раз в течение партии опорожнять ее содержимое. Придя в «Де Кринг», он первым делом ощупывал карманы пиджака и брюк раз, два, три, четыре, убеждаясь, что четыре пачки сигарет – боеприпасы на весь вечер – на месте. Никакой вечер не мог, разумеется, обойтись без спиртного, и Хейн мог выпить очень много, чаще всего это был ром с кока-колой. В его жизни бывали периоды, когда за вечер им поглощались огромные количества и того и другого, но иногда он устраивал себе паузы, во время которых пил только молоко – напиток, очень популярный в Голландии.
Однажды нам предстояло сыграть партию живыми фигурами в Леувар-дене. «Подыщешь что-нибудь подходящее?» – попросил меня Доннер накануне выступления. Как известно, партии такого рода почти никогда не играются, а заканчиваются вничью после красивых жертв и массовых разменов. Я остановился на одной из малоизвестных партий Алехина с Бернштейном, которую Хейн пробежал глазами в поезде и сказал, что всё запомнит в лучшем виде. Во время партии мы расположились на вышках друг напротив друга, и игра началась. До поры до времени всё шло по сценарию, но перед комбинацией, приводившей к уходу с доски почти всех томившихся в бездействии и тихонько переговаривавшихся между собой ладей и пешек, Доннер задумался не на шутку, и, когда я встретился с его полным отчаяния взглядом, стало ясно, что он забыл партию! Он пошел по совершенно другому пути, и у меня даже закралась мысль, не начал ли он, чего доброго, играть на выигрыш, но всё обошлось и партия пришла к ничьей, а в неразберихе, царившей на доске, никто из публики не заметил, что сначала он, а потом я прошли мимо форсированного выигрыша.
– Хорошо еще, что не было дождя, – сказал Хейн, когда мы сидели в купе поезда. – Лет десять назад я тоже играл партию живыми фигурами с О'Келли, так тогда лило как из ведра. Нам было еще ничего – мы находились под огромными зонтами, а какою было бедным фигурам? Хорошо, что мы меняли всё подряд и поверженных тут же оттаскивали на носилках с поля боя медицинские сестры в белых халатах. Но когда мы согласились на ничью, несколько миленьких пешечек, дрожа от холода, всё еще оставались на своих местах, за что я принес им сюи искренние извинения... В нашей партии сегодня я сыграл еще сильнее, чем Бернштейн, и всё вышло много эффектнее. Я знавал и Бернштейна, и Тартаковера лично. У Тартаковера я был в 1947 году в Париже. Он жил в маленькой гостинице, и комната у него была совсем непрезентабельная, и сам он был какой-то осевший, неухоженный, но тогда я даже не задумывался об участи шахматного профессионала – ведь мне было двадцать лет, а о чем думаешь в двадцать лет, ты сам знаешь...
Он встречался со многими шахматистами довоенного поколения: Боголюбовым, Бернштейном, Тартаковером, Земишем, с некоторыми из них играл. Однажды он рассказал, как закончил свою карьеру Артуро Помар. Играя партию на каком-то турнире в Ирландии, Помар обнаружил на поле аб черную дыру. Он отправил свои фигуры к этому полю, где они все, одна за другой, были уничтожены неприятелем. На «скорой помощи» испанский гроссмейстер был доставлен в больницу и больше никогда не играл в шахматы.
В 1974 году чемпионат страны был проведен в Леувардене. «Не знаю, как вы, я буду жить дома», – сказал Доннер перед началом турнира. И действительно, единственный из амстердамцев совершал каждодневные поездки – два с половиной часа на поезде в один конец. Он не изменил своему образу жизни: полночным застольям, спорам с друзьями, еще и еще одному робберу бриджа – и пытался в поезде добрать потерянные часы сна.
«Господин Доннер, просыпайтесь, это конечная остановка», – объявил машинист, когда поезд прибыл в Леуварден и все пассажиры покинули вагоны. Гневался тогда после десятка бесцветных ходов и получасовой ничьей в нашей партии, но больше притворно, конечно: он мог вернуться в Амстердам едва ли не на том же поезде.
На следующий год во время чемпионата Доннер жил уже в Леувардене, только по свободным на турнире дням возвращаясь домой. После очередной такой поездки, вернувшись из Амстердама, Хейн узнал, что все имевшиеся в наличии номера в гостинице, в том числе и его комната, в которой и вещей-то не было, были сданы делегации Верховного Совета СССР, приезжавшей в Голландию с официальным визитом и остановившейся в Леувардене на ночь. Я услышал, как он что-то оживленно объяснял менеджеру гостиницы.
– Ну и что с того, что всё вычищено и белье переменено! – восклицал Доннер. – Чтобы я спал в той же кровати, в которой провел ночь член – может быть, даже женский член – Верховного Совета Советского Союза? Нет уж, увольте...
Он никогда не бывал в СССР, и мы часто говорили об этой, не существующей теперь стране. Ему нравились мои рассказы о коммунальной квартире, в которой я прожил всю жизнь, о соседях, одной ванне на тридцать человек, с расписанием дней недели и фамилиями жильцов для очередности пользования ею, нравились темы дебатов на коммунальной кухне.
Но особенно большое впечатление на него произвел мой рассказ о том, как в конце 1965 года, в самом начале своей срочной службы перед отправкой в спортивную роту, я работал вместе с боксерами, гимнастами и велосипедистами под Выборгом на строительстве Сайменского канала. «Морозы доходили тогда до сорока, и у ребят струя мочи даже не успевала пролиться на землю, превращаясь в сосульку», – завершал я свой рассказ совсем в духе самого Хейна, где фантазия переплеталась с действительностью.
«Оставьте Генну в покое, – нередко после этого говорил Доннер на собраниях команды, когда я жаловался на легкое недомогание, – его, беднягу, когда он был в Советском Союзе, заставляли писать на морозе при температуре сорок градусов ниже нуля...»
По неопытности я на первых порах пытался протестовать, но скоро прекратил это бесполезное занятие, примирившись с часто им повторявшимся: «Согласись, что в моей трактовке рассказ выглядит значительно эффектнее».
Во время Олимпиады в Ницце (1974) Доннер сидел в кафе вместе с Тимманом, и официантка несколько раз улыбнулась молодому красавцу голландцу с поволокой во взгляде и с волосами до плеч. На следующий день за ужином Доннер так описывал это событие: «Вчера мы с Яном были в борделе. Я сказал девушкам, что Ян – мой сын и что у него совсем нет никакого опыта... И что вы думаете? Девицы устроили форменную потасовку, никто не хотел уступать его другой. Здесь Ян, конечно, не сплоховал...»
Будучи очень наблюдательным, он обладал даром настоящих импровизаторов – делать свой рассказ достоверным. Он мог дать точный отчет о событиях, а если никаких событий не было, мог столь же достоверно их выдумать. Хейн был мастером правдоподобной выдумки, владея искусством, называемым «логикой действия», – убедительностью поведения героя в событиях вымышленных или предполагаемых.
На той Олимпиаде 1974 года я впервые играл за сборную страны. Доннер заявил тогда, что с приходом Сосонко в голландских шахматах впервые появился настоящий профессионал: если раньше все рвались в бой и на четыре места в игровой заявке претендовали все шесть членов команды, то теперь, когда на собрании капитан задает традиционный вопрос, кто хотел бы завтра отдохнуть, Генна, не давая ему закончить фразы, говорит, что не имеет ничего против...
Так он высказывался в узком кругу шахматистов, но в статье, посвященной итогам той Олимпиады, Хейн писал: «Сосонко полностью владеет наиважнейшим для командных соревнований качеством – не проигрывать. Не проигрывать! И сам он не проиграл ни одной партии. К тому же он обладает ангельским терпением. Внимательнейшим образом выслушивал он длительные сентенции нашего капитана Кортлевера обо всех ужасных вещах, творящихся в Советском Союзе, где сам Кортлевер, кстати, побывал в последний раз в 1948году».
Тогда в Ницце мы проиграли в первом туре полуфинала слабой команде Австрии со счетом 1:3. Только мне удалось добиться победы, и Доннер за ужином говорил: «Ты уж извини, что приехал в такую пижонскую страну...» Но Голландия все-таки вышла в главный финал и заняла там пятое место.
Если бы всё сложилось удачнее с Югославией и с Советским Союзом, то мы могли бы подняться еще выше, – начал фантазировать я.
Запомни, – сказал мне Доннер, – из государства, где бронзовые медали уже считаются неудачей, ты приехал в страну, где пятое место в главном финале – большой успех, и это относится не только к шахматам. Ты должен зарубить себе это на носу и пересмотреть свой менталитет.
Одной из любимых тем его разговоров была политика, но членом какой-либо партии он, конечно, не был, потому что это подразумевает в первую очередь партийную дисциплину, а для него свобода личности была превыше всего. После того как Партия труда, которой он симпатизировал, впервые завоевала большинство в парламенте, Доннер сказал кому-то: «И тебе не стыдно голосовать за самую многочисленную партию?»
В другой раз он стал расспрашивать меня о массовых арестах и высылках целых слоев населения в 30-х годах в СССР и, удовлетворенно кивая головой, прочел мне целую лекцию, в которой проводил параллель между этими акциями и... теорией профилактики Нимцовича в шахматах, общей тенденцией к профилактике в те годы.
Я слушал его и думал: мое прошлое – попрошлее. Я понял уже, что люди свободного мира не понимали и не могли понять до конца тех, кто жил в то время в странах Восточной Европы, так как, только находясь внутри этого замкнутого пространства, можно было осознать всю степень несвободы там. Поэтому, когда он начинал говорить о политике, я не давал ему спуску: как и у всех людей, выросших в Советском Союзе, толерантность не была моим самым сильным качеством.
–Хорошо бы тебя, Хейн, отправить на пару месяцев, больше не надо, в советский лагерь общего режима, – сказал ему как-то, – ну и пара допросов в КГБ, да с пристрастием, тебе бы не повредила...
А я вел бы себя, – ответил он, – как герой книги, которую недавно прочел. Когда его на допросе ударили, он сразу сказал: «Не смейте бить меня по лицу – я англичанин, я подпишу всё, что вы хотите... Кстати, ты читал что-нибудь Курта Тухольского?
А кто это, Хейн?
О, Боже! Оттащите от меня этого варвара, этот человек не знает, кто такой Курт Тухольский!..
Однажды, оторвавшись от чтения, он заметил в соседнем купе коричнево-белую колли, элегантно улегшуюся рядом с хозяином, и стал подозрительно коситься на собаку. Потом наморщил брови, полез в карман за сигаретой – я знал, что за этим последует очередной рассказ.
–Ты не знаешь, конечно, но в фамильном гербе очень большого рода Доннеров есть изображение двух собак, взбирающихся на гору. Это выглядит странным, потому что страх к собакам у Доннеров в роду, особенно в его мужской линии. В нашей семье никогда не было собак и, насколько я знаю, их не было и ни у кого из наших предков. Оговорюсь: это касается той части семьи, которая предпочла в свое время остаться в нашей старой глупой Европе. Но когда беднейшая ветвь рода эмигрировала в Америку, дело приняло совсем иной оборот.
Знатокам американского фольклора известна история Доннеровского перевала. В 1846 году, в начале большого переселения на Запад, часть каравана с фургонами застряла в Долине смерти в южных отрогах гор Рокки, на перевале, названном потом Доннеровским. В нечеловеческих условиях снежных заносов несколько семей должны были там зимовать. Это тебе не пописать разок на сорокаградусном морозе! Ранней весной выяснилось, что только Доннеры пережили эту зимовку. Они смогли продолжить путь, достигли в конце концов Калифорнии и очень преуспели там. Но тогда же стали распространяться странные слухи, никогда, кстати, не опровергаемые моей семьей и позже подтвержденные специальным исследованием, что мои предки остались в живых только потому, что съели товарищей по несчастью. Сначала они варили наваристый суп из трупов умерших естественной смертью, потом же, войдя во вкус, перешли к выглядевшим более или менее аппетитно коллегам по зимовке, еще остававшимся в живых.
Я поежился.
–Подробности не сохранились, – здесь Хейн плотоядно улыбнулся, mo ты сам понимаешь, что те не отправлялись в кастрюлю добровольно. Говорят, что тогда они ели и собак. Уже много лет спустя один из друзей Фредерика Доннера так описывал моего далекого родственника: «Огромный, всеми любимый, очень приветливый человек, но я бы не хотел оказаться с голыми икрами с ним вдвоем, если он голоден...» Ты, кстати, застал еще собаку Витхаузов по кличке Фиде? Однажды, когда я играл матч с Глигоричем в одном богом забытом местечке здесь в Голландии, я провел десять дней кряду в обществе самого Глигорича, судьи нашего матча Витхауза, державшего связь с внешним миром, и его собаки Фиде.
Обычно животное мирно лежало под столом, но если я начинал громко говорить или смеяться, Фиде подходил ко мне, клал лапу на колено, а его черные глаза укоризненно и пронзительно смотрели на меня. Нельзя, конечно, с точностью сказать, была ли это та же собака, которую съели мои предки в Долине смерти, но и нельзя утверждать, что это совсем другое существо. Я вот недавно читал о людоедстве в Ленинграде во время блокады. Ты что-нибудь знаешь по этому поводу? Ведь тот, кто раз отведал человечьего мяса, не желает притрагиваться ни к чему другому.
Поймав мой настороженный взгляд, Хейн засмеялся:
– Да нет, не думай ничего дурного. Мои предки, оставшиеся в Европе, все были пасторами. Они дневали и ночевали с Библией. Более серьезных и стойких в своих убеждениях людей нельзя было найти во всей Голландии.
Как и многие голландцы, он относился к собственной стране несколько иронически и имел на этот счет свои соображения. «По-настоящему зрелой, – прищурясь и по обыкновению попыхивая сигареткой, говорил Хейн, – можно считать страну, которая пережила в 20-м веке обе мировые войны. Страны, не пережившие ни одной, нельзя принимать всерьез; в Европе – это, конечно, Швейцария. Страны, пережившие только одну войну, например Данию или Голландию, можно считать только наполовину зрелыми. Поэтому мы по гроб жизни должны быть благодарны Германии за то, что она оккупировала нас во время последней войны...»
Если мы проезжали мимо полей, на которые только что вывезли удобрения, то он, поднимая голову и втягивая воздух, говорил: «Голландия, Голландия, узнаю тебя, матушка-Голландия!» Как-то я спросил его после такой тирады: «Хейн, а ты вообще любишь Голландию?» Он округлил глаза и торжественно произнес: «О, да, я люблю Голландию...»
Однажды, когда я начал говорить о свободе в Голландии и многовековой традиции толерантности в стране, он прервал меня: «А знаешь ли ты, что еще полвека назад «Робинзон Крузо» мог быть опубликован в Голландии только с сильными цензурными купюрами? Так, например, были опущены страницы, в которых рассказывалось о сексуальных отношениях между Робинзоном и Пятницей? Подумай сам, – продолжал Доннер, – не мог же Робинзон все время учить Пятницу английскому языку?»
Не помню, о чем он говорил еще, но совсем недавно, перечитывая Дефо и не найдя абзацев, на которые ссылался Хейн, я подумал, что всё было чистой импровизацией Доннера. Наверное, он услышал это от кого-нибудь, или мысль пришла в голову ему самому, потом, рассказывая один раз, другой, уже не задумывался, правда это или плод его фантазии; да это было и не важно: он так сказал!
Иногда, когда я начинал жаловаться на то, что казалось ему мелким и совершенно не заслуживавшим внимания, Хейн, прищурясь, изрекал: «А знаком ли ты с методом доктора Куэ?» Когда я отрицательно мотал головой, он излагал мне этот метод: «Постоянно повторять фразу: «С каждым днем мне делается лучше и лучше; лучше во всех отношениях». Каждое утро начинать с этой фразы. Слова «не могу», «не получится», «сложно» заменить на «могу», «получится», «просто». Ну, так что ты там говорил насчет того, что тебе неправильно посчитали рейтинг в каком-то турнире? Ну? Никогда в жизни я не встречал еще человека моложе сорока, который сказал бы что-нибудь умное...»
В другой раз разговор зашел о поэзии.
–Поэзия, что это? – риторически вопрошал он. – У нас, голландцев, нет поэтов мирового класса. Дело даже не в языке, просто у нас слишком рациональный подход к жизни. Другое дело – художники. Здесь – отображение жизни. А поэзия – это зачем?
Как-то, проходя с ним по центру Амстердама, спросил, показывая на запущенного вида Королевский дворец на Даме, живет ли в нем кто-нибудь?
–Нет, – отвечал Хейн, – и давно уже не живет. Когда я сразу после войны приехал в Амстердам и у меня были проблемы с жильем, я написал королеве, не могу ли я временно остановиться во Дворце, пока не найду ничего подходящего. И что ты думаешь? Я получил ответ, очень вежливый, надо сказать, от ее секретаря. Мы очень сожалеем, господин Доннер, но мы не можем ничем помочь вам...
Летом 1976 года он спросил меня:
Кстати, как с твоей натурализацией? Ты получил уже голландский паспорт?
Нет, – ответил я, – ты же знаешь, что только после пяти лет можно подать прощение королеве, а там еще уйдет год, а то и два на всякие процедуры. У меня же осенью будет только четыре...
Он задумался, стряхнул пепел с сигареты:
–Знаешь что? Моя Марьянушка (жена Доннера) работает в секретариате бургомистра Амстердама. Я спрошу ее, нельзя ли переложить твои бумаги из одной стопки в другую...
Не знаю, это ли сыграло роль или что-то другое, но уже через несколько месяцев в официальном списке новых голландцев, напечатанном в газете «Стаатс курант», я нашел и свою фамилию.
Однажды увидел его выходящим из кинотеатра на Лейденской площади: он только что посмотрел фильм Стенли Кубрика «Барри Линдон».
–Высокого класса фильм, – выдохнул Доннер, заметив билет в моих руках.
–А слабо еще раз со мной сходить, Хейн? – предложил я.
–А что? Помню, в молодости я в один день посмотрел пять фильмов подряд. Правда, это были разные фильмы.
Он часто не знал меры и так и жил: в пяти фильмах, посмотренных в один день, в пяти пачках сигарет, выкуриваемых за вечер, в пяти кусочках сахара, положенных в чашечку кофе, в блице, который мог играть сутками напролет.
В 1971 году Доннер сказал журналисту, пришедшему взять у него интервью: «Не нужно задавать мне никаких вопросов. Я говорю безостановочно два часа подряд, и ты уж сам выудишь потом, что тебе пригодится. Итак, я начинаю:
2 Диалоги с шахматным Нострадамусом
– Голландские шахматы – это же курам на смех. Все эти Реи, Лангеве-ги, Куйперсы, Хартохи и так далее, все эти ребята имеют такую высокую репутацию в Голландии. Может быть, они очень хорошо умеют играть в шахматы, но, в сущности, они никогда в жизни не добивались и подобия успеха. И это, конечно, очень печально. Если ты всю жизнь играешь в шахматы и никогда не добивался успеха, тогда эта игра принимает совершенно другой характер. Это, конечно, типично голландская черта; возьми, например, Хартоха – он трезвонит на каждом углу, что если бы серьезно занимался шахматами, тогда о-го-го... Таких любят в Голландии, а вот если ты действительно чего-нибудь добился, то либо на тебя смотрят подозрительно, как будто ты смухлевал при игре, либо всё объясняют свалившимся с неба счастьем.
Тимман – другое, я это сразу вижу. Но когда его объявляют наследником Эйве, я кричу: «Постойте, господа, вы забыли еще кое-кого, кто перенял эстафету у Эйве. Того, кто выигрывал международные турниры, кто побеждал чемпионов мира, вы явно упустили из виду кое-какие важные факты». Не надо забывать, что я был первым в Голландии, объявившим себя профессиональным шахматистом. И это было чем-то из ряда вон выходящим. Ибо в этой стране можно быть гомосексуалистом, заниматься скотоложством, быть кем угодно, но если ты открыто объявляешь шахматы своей профессией – тебе несдобровать.
Любую вещь, чтобы она получилась хорошо, нужно делать дважды. Всему надо учиться. Возьми, например, меня: я сейчас женат во второй раз, я знаю, с чем это едят. Если бы можно было умирать два раза, то во второй раз, возможно, это бы даже понравилось. Я сейчас больше пишу, чем играю, это верно; но все же я еще играю, в то время как танцовщики лет на десять моложе меня уже давно работают вышибалами в ночных клубах...»
Оригинальный человек нередко бывает банальным писателем. Случается и наоборот. То же самое можно сказать и о шахматистах. Эпатирующий обывателя рассказчик, полный удивительных историй, острый на слово и с быстрой реакцией в разговоре, Доннер, казалось бы, должен был быть игроком острого, комбинационного плана. Ничуть не бывало. Если в жизни, в литературе, во всем его привлекал парадокс, неординарные, зачастую противоречивые суждения, то в шахматах он твердо следовал раз и навсегда выученным правилам. Догматизм, впитанный им в протестантском детстве и юношестве, он перенес на игру. Я думаю, что Хейн изучал шахматы так же, как в свое время читал Библию, последовательно, вдумчиво, углубленно, воспринимая всё как каноны: десять заповедей, преимущество двух слонов, Евангелие от Матфея, атака пешечного меньшинства. Может быть, поэтому он и читал очень медленно, зато читанное однажды затвердевалось в памяти, как будто вырубленное в ней.
По свидетельству его карточных партнеров, Доннер и в бридж играл таким же образом: в процессе учебы он твердо запомнил правила и приемы и последовательно применял их в любых случаях. Потом он понял, что в бридже есть и исключения, и тонкости, но всегда оставался в этой карточной игре, как и в шахматах, систематичным, последовательным, классическим игроком.
Он учился по книгам Эйве – плановая стратегия, незыблемые принципы. Неудивительно, что он и играл так, хотя, в отличие от Эйве, тактические перепалки и лихие атаки у Доннера встречались только тогда, когда соперник принуждал его к ним. В его манере игры было что-то раз и навсегда застывшее, и я почти всегда в наших партиях, в отличие, скажем, от встреч с Тимманом, мог предугадать ход, который сделает Доннер, или даже то, над чем он думает.
Недаром в большой коллекции коротких проигранных партий Доннера, составленной в свое время Тимом Краббе, встречались совершенно идентичные, повторяющие друг друга вплоть до последнего хода: он просто не мог сойти с накатанной колеи. Реакция Доннера на эту публикацию: «Тим, ты не забыл, я надеюсь, те три партии против ван ден Берга, которые я проиграл в двадцать один ход?»
Мне случилось быть очевидцем одной такой короткой партии на Олимпиаде в Буэнос-Айресе (1978). В матче с китайцами Доннер еще в дебюте попал под разгромную атаку, завершившуюся эффектной жертвой ферзя. Сдав партию возбужденно жестикулирующему и что-то быстро говорящему сопернику, он оставался еще некоторое время неподвижен, вглядываясь в позицию, где мат его королю был неизбежен, потом вдруг резко поднялся. «Теперь я буду китайским Кизерицким! – торжественно заявил он нам с Тимманом. – Мое имя будет бессмертно в Китае! И когда в Пекине будет организован шахматный турнир, я, а не вы, получу приглашение на него».
Но у Доннера были хорошо развитое позиционное чутье, высокая энд-шпильная техника, безграничная вера в двух слонов и умение ими пользоваться. Из доброго десятка сыгранных нами партий я проиграл одну, где он в эндшпиле мастерски использовал преимущество двух слонов. Когда Хейн прогуливался в ожидании хода соперника, то был похож на тигра, вышедшего на ночную охоту. У него менялась походка, он переступал медленно, чуть вытянув вперед голову, задерживаясь только у пепельницы, чтобы постучать пальцами по сигарете, – до кампании всеобщего террора по отношению к курильщикам было еще далеко, и дым в турнирном зале всегда стоял клубами. Я пытался несколько раз заговорить с ним в такой момент, он отвечал нехотя, глядя мне прямо в глаза и сквозь них, и я понял, что во время партии он предпочитает находиться в мире деревянных фигур.
Это было очень характерно для Доннера: колоссальная концентрация R ходе игры, полная погруженность в свои мысли, в партию. Была у него еще одна черта, крайне необходимая для достижения успеха. Это – уверенность в выборе плана или маневра и решительность в его осуществлении. «Это должно получиться, – говорил Доннер, – должно получиться, черт побери!» Разумеется, такая настойчивость далеко не всегда отвечала реальному положению дел на доске, но все же это упрямство в оценке позиции, в отстаивании своей идеи куда лучше, чем сомнения, безволие и постоянное самоедство, знакомое робким душам: почему, почему я на предыдущем ходу не рокировал, тогда и проблем бы никаких не было? а может, наоборот, надо было разменять ферзей и перейти в эндшпиль?.. Он обладал оптимизмом, удивительным упорством и умел бороться до конца, как, пожалуй, никто из голландских шахматистов. В свои лучшие годы он обладал и жесткостью, без которой невозможен спортивный успех. Китти ван дер Мийе вспоминает, как, обидно проиграв партию в турнире претенденток, она повстречала Доннера. «Вы очень хорошо играете, но вы слишком интеллигентны, чтобы играть в эту жестокую игру», – утешил ее Хейн, и Китти помнит эти слова до сих пор.
В 1970 году Доннер принял участие в очень сильном турнире в Лейдене. Кроме него там играли Спасский, бывший тогда чемпионом мира, Ботвинник и Ларсен. Турнир проводился в четыре круга, и Доннер считался явным аутсайдером. Берри Витхауз вспоминает, что перед началом первого тура душевное состояние Доннера было далеким от безмятежного. «С кем я связался? – восклицал он. – Ботвинник! Спасский! Чемпионы мира! А Ларсен? Тоже чемпион!»
Но Хейн совладал с нервами и продемонстрировал свои лучшие качества, заняв второе место. Закрывая турнир, Макс Эйве сказал: «Вчера у нас был «Фейенорд» (голландский клуб выиграл накануне футбольный Кубок Европы) – сегодня мы чествуем Доннера!»
Доннера 60-х годов я видел только на фотографиях, но они подтверждают общее впечатление: Хейн выглядел тогда очень молодо; с розовым, пухлым, почти младенческим лицом он был похож на большого ребенка с телом Фальстафа. При входе в ночной клуб Санта-Моники, куда Доннер пришел вместе с Бентом Ларсеном, его задержали: туда не допускались лица, не достигшие совершеннолетия. «Да, но мне уже тридцать девять», – начал оправдываться Доннер. И был пропущен, по свидетельству Ларсена, только потому, что ошарашенный вышибала заметил, что если кто и прибавляет себе года, то не в такой же степени.
Он стал заметно округляться уже тогда, с тем чтобы к тому времени, когда я встретил его, превратиться в колосса с мешками под детскими озорными глазами, начинающей седеть бородкой и с приличных размеров животом. Помню, как он, глядя на очень молодого, худенького, похожего на херувима Яна Тиммана, предсказал ему такое же округление форм, какое случилось с ним самим. Всё сбылось. Многое, о чем говорил Доннер, забылось, пропало, истерлось, развеялось. Но многое и сбылось.
Перед Олимпиадой в Хайфе (1976) впервые в истории голландских шахмат был проведен учебно-тренировочный сбор. Фирмы, выпускающие спортивную одежду, экипировали нас футболками, сумками, тренировочными костюмами и кедами. Когда шахматисты появились однажды на футбольном поле, этому были посвящены многочисленные репортажи, а фото– и тележурналисты увековечили необычное событие на пленке.
Доннер, обмолвившийся как-то, что единственный вид спорта, который ему нравится, – разговор, расположился во время съемки в створе ворот с сигаретой во рту. Позже он так описал эту ситуацию: «Для того чтобы подчеркнуть нашу решимость и единство команды, выкованное за эти дни, я употреблял местоимение «мы», но тот, кто меня знает, отдает себе отчет, насколько мне было противно это нашествие коммерции. Я терпеть не могу футбол и в глубине души считаю, что шахматы стоят выше любого физического спорта, хотя, конечно, принимая во внимание субсидию, получаемую шахматной федерацией из министерства, к которому относится спорт, я не должен заявлять об этом громогласно».