Текст книги "Символ веры"
Автор книги: Гелий Рябов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
АЛЕКСЕИ ДЕБОЛЬЦОВ
…Я шел улицей узкой и длинной, крыши черных домов закрывали небо; где-то в самом конце – призрачно-неверно мерцал и исчезал таинственный свет (нет – отблеск) того, что не сбылось; к чему не прикоснулся; чего не видел никогда; чего не знал…
Черный рояль – посредине, одна ножка на тротуаре, три других – на мостовой (ножки – толстенькие, выточенные искусным токарем, – такие были у свояченицы командира полка. Собственно, какого полка?. Зачем? Нужно вернуться, нужно возвратиться, чтобы вернуть. Полк. Офицерское собрание. Толстенькие ножки). Вот, крышка откинута. Кругом рваные бумаги, они наполовину сожжены. «Казанская губернская чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией, саботажем и преступлениями по должности. Слушали: дело по обвинению Самохвалова…» Дальше сгорело. Черно. Кто такой Самохвалов? Офицер? Чиновник? Просто русский? Что он сделал? Восстал? Не подчинился? Из пепла выступает «…лять». Ругательство?
Самохвалов, тебя убили, «…лять» – это «расстрелять». Как просто: построились, щелкнули затворами. «Целься! Пли!» Сколько бумаг шевелит ветерок… И на каждой – «…лять». «Лять-лять-лять» – и не нас. Исчезли.
Но ведь мы были. Господа! Я прошу прощения за нелепое уточнение: мы – есть. Есмь. Белая клавиша – «ля»! Всего лишь одним пальцем! Но это ничего. Это даже прекрасно! Еще белая клавиша – «си»! «Си» – «ля» – «фа-диез» (это уже черная) – «ре» – снова белая! «Бо-же, ца-ря хра-ни…» Я закончил на белом. На белом! Это – великий символ. Это – знамение. Но мне мешают. Меня теребят за плечо. Что такое? Не сметь! Звучит «Народный гимн»!
– Господин полковник…
У него потертая солдатская гимнастерка, выпотевшая под мышками, белесая, и погоны нарисованы химическим карандашом прямо на плечах. «Что вам угодно, капитан?» Учительские очки и лоб в складках, так бывает у собак; почтительно вытянулся, рука у козырька: «Сочувствую всем сердцем. Покойный государь… И вообще… Но – нельзя. Позвольте рекомендоваться: отдельного офицерского Владимира Оскаровича Каппеля полка капитан Грунин. Петр Иннокентьевич. С кем имею честь?» – «Когда взяли город?» – «6 августа». – «Я с юга, Добровольческая армия, Дебольцов Алексей Александрович, проводите к полковнику». – «Очень рад, прошу за мной…» – пошел впереди, показывает дорогу. «Почему так черны стены?» – «Стены?» О Господи, что со мной… «Ну да, стены. Около них много расстреливали? Вот, во всех бумагах, извольте взглянуть». Смотрит длинно, зрачки сузились: «Интересная мысль… Мы пришли, прошу». У них здесь порядок, часовой, бравый унтер-офицер, отсалютовал «по-ефрейторски», мраморная лестница, на стене остробородый портрет. «Это – Троцкий. Он же – Бронштейн. Председатель Реввоенсовета республики. Я запретил снимать. Мы должны видеть лицо некоронованного палача, это, знаете ли, святое дело. Не согласны?» – «Согласен». Взад-вперед бегают офицеры с бумагами и папками – вполне деловая обстановка. «Это что за форма?» – «Чехословаки, прекрасно дерутся. Пока прекрасно. Но большевики работают. Я скажу вам так: верными до конца останемся только мы, русские. Это наш крест. Вы верите в Бога?» – «Лишний вопрос. Воскресый из мертвых истинный Бог наш Иисус Христос. Здесь?» Молча распахнул двустворчатую дверь, остановился на пороге, рука – на клапане кобуры. Не верит? Черт возьми, а почему он должен мне верить?
– Володя…
Каппель сидит в углу за огромным письменным столом. Узкое вытянутое лицо, аккуратная бородка, небольшие усы а-ля государь – милый, милый Володя, помнишь, как провалили черчение и съемку генералу Зейфарту? Помнишь нашу «Генеральную» на Суворовском, 32? И золотые литеры на фронтоне? Ты тщательно выбрит – как всегда, на твоих плечах чуть потертые золотые погоны – гвардейский шик, новые – для неофитов: что-то бубнит, склонившись к столу, поручик с животиком – распластал по бордюру, надо меньше жрать, «ваше благородие», иначе какие же мы «благородия», объевшиеся выродки и предатели святого дела возрождения родины всего лишь… Слышу: «Золотой запас в полной сохранности, все отправлено в Омск. Серебро отправим позже. Грабители приговорены к повешению. Комиссар Казани Шейнкман – тоже. Требуется ваша конфирмация». – «Шейнкману – через расстрел, остальным утверждаю». Благороден Володя… Большевистскому комиссару такая милость. За что?
– Вы ко мне?
– К тебе.
Идет навстречу: «Алексей…» – «Ты догадлив». – «Это юмор? Я отвык…» – «Помнишь маневры в Красном?» – «Ты с Аристархом – у Великого князя, я – у государя. Мы вас побили тогда. Не женился?» – «Нет. Что Нина?» – «В Петербурге. Если еще жива…» – «Петр Николаевич Врангель передал мне письмо для матери, она тоже в Петербурге. Большевики не подозревают, какой у них заложник… Нам необходимо поговорить». – «Хорошо», – улыбнулся. Я должен идти в трактир Чугуева, он придет туда через час. Грунин покажет дорогу.
…В приемной – толпа. Царедворцы… Чернь. Грунин подписывает какую-то ведомость. Поднял глаза: «Этих – в расход. Нужна – строгая отчетность. Вы что-то говорили про черные стены? Прошу…» Снова идет впереди, унтер с папкой под мышкой семенит сбоку, дверь, залитый солнцем двор (ни черта никакого солнца нет! Обман, снова блазнит), четверо в черном, еще один – в красной сатиновой рубахе, на шее – две белые пуговицы, отделение с винтовками топчется у стены. Кирпичная, красная. «Вы там что-то про черную?» – улыбчиво смотрит. «Да, про черную, вы не понимаете…» – «Момент. Фельдфебель, зачитайте. – Подмигнул: – С еврейчиком сейчас сыграем…»
– По конфирмации приговора военно-полевого суда…
– Заткнись. Офицер, вели землянички… (один из грабителей).
– А к а ки не хочешь? Полковник, вот этот Шейнкман.
Молодой, типичная иудейская внешность. Вопросов нет… Грунин работает как заправский кат: взял двоих за рукава, отвел в угол. Еще двоих. Тот, что про земляничку, сплюнул под ноги, держится молодцом. Интересно, как поведет себя комиссар… Петля качается в углу – крученая змея, пеньковая… «Грунин, вы ее намылили?» – «Ах, полковник, лишний вопрос. В сухой он повисит-повисит – и, глядишь, оживет. Захлестнется только намыленная, азы дела…» Шейнкман прислушивается, сдали нервишки, проняло комиссара, кишка тонка.
– Ну? Чего под-жид-аем? – улыбка Грунина погана. Ухмылка палача…
– Имею вопрос.
О Боже, он «имеет». Когда они перестанут «иметь»?
– Только побыстрее, уже третьего снимают, ваша очередь вот-вот.
– Почему вешаете? Я военный человек.
– Военный? Вы?
– Зачем ирония? Полковник, вы интеллигентный человек, я же вижу…
Взгляд ровный, спокойный, он не о милости просит, о справедливости.
– Грунин… Расстреляйте его. Ведь Каппель утвердил.
– Странная честность, полковник. Даже с ними мы должны быть честными?
– Честность от слова «честь», капитан Грунин.
Шейнкман улыбнулся:
– Спасибо. Я ведь не грабил золота. Я – комиссар!
– Вы Россию ограбили. Ччерт… Хорошо. Встаньте сюда. – Грунин злится. Возразить нечего.
Залп. Звучный, без эха. И отдельный щелчок. Всё. А страха в его лице не было. Не было страха. Это совершенно невероятно. Невозможно…
– Господин полковник, Каппель ждет.
Да, Каппель уже ждет. Сейчас я объясню ему цель своего приезда. И он поймет. Он скажет: «Я поддержу твой план. Езжай в Омск. Там – два надежных офицера: полковник Волков и войсковой старшина Красильников. Скажешь, что от меня».
– Ты веришь в этого человека? Алексей, отвечай не лукавя.
– Колчак – честный человек. Порядочный человек. Монархист. Не скомпрометирован поражениями и полумерами. Союзники – уверен – поддержат. Остальное – от нас. За успех, Володя…
Что-то обожгло горло. Кажется, чистый спирт. Чистый. Белый. Это очень важно. Это – символ. Мы смотрим в глаза друг другу. У него – серо-голубые, в сталь.
– Оказывается, у тебя синие глаза, Алексей… Это мне нравится. Это к добру. А символы – оставь. У символа нет сущности. Зачем он нам?
– Прощай.
Встал, ухожу, последний взгляд с порога. Мы больше не увидимся. Ман е , фак е л, фар е с – взвешено, сочтено, разделено.
ФЕФЛОНИЯ ХРЯПОВА
Мы, Хряповы, спокон веку способные не токмо в кучу валить, но и вылущивать – а как проживешь? Сейчас Расея кровавым дерьмом истекает, и тот будет дурак, кто из эфтава дерьма не вылущит себе чистого золота. Прямо жизнь не пройдешь, и оттого изо дня в день существуешь ради страха Иудейска (намедни спрашиваю у батюшки: «Вот говорим слова, а смысла не ведаем, хотя и догадываемся». А он: «Верно, дочь моя. Сие выражение означает политицкий ком-про-мисе, соглашение, значит, а попросту – и вашим, и нашим».) Ну и что? Но обидно. Не дура, чтобы подобным унижаться. Это пусть барин. Аристарх. Умными себя почитают, хитрыми, и оне, конешное дело, в убежденности: мол, Фефа служит ихним барским затеям. Мол, возвернется царь-государь, и снова оне будут господами. Ладно. Надейтесь. Не сумлевайтесь.
Скрипит дверь и лестница за ней следом. Алексей Александрович, барин малахольный, изволили отбыть. А старшенький облокотились на музыку, сейчас изрекут мыслю. И верно: «Фефлония Анисимовна, а что там у нас в Ижевске?» А я ему: «А у нас, добрейший Аристарх Александрович, в Ижевским краснюки народ давят, а он – бурчит». Не-ее… Не считает меня Аристарх. Оне – генералы, заводовладельцы, а мы – хрестьяне и рылом не вышедши. Помстилось мне, но дай срок, барин, дай срок… Мы те салазки-от загнем через плечи к пупу. Ишь, зыркает без малейшего уважения…
– Ну? Как там твой лямур?
Чтоб ты сдох, старый хрыч! Ни дна тебе, ни покрышки! Ты, поди, и забыл податливые под нежнейшей ладошкой, расплывающиеся взошедшим тестом бабские телеса? Где тебе… У вас, городских-столичных, разве бабы? У вас женщины! Сухомятная мышца на мышце, на манер кошки дохлой, потрогать не за чего, погладить и вовсе… А мой Солдатушка – цепкий. Огонь. Как вопьется – кричу на крик и остановиться не в силах…
– Благодарствуйте, ваше превосходительство, фельдфебель Солдатов благоденствуют и кланяться велели.
– Прими совет: теперь не время заниматься любовью, теперь Россию надо спасать.
А то мы – без понятия. А то только вы русские. А мы, стал быть, – мордва. Или татары. Инородцы, словом. Врешь, барин. Я русее русского. Во мне за двести лет кровь чистее чистого. Не то в тебе. В тебе и французики погуляли, и цыгани, и, может, кто еще, непотребный совсем. Да я лучше промолчу. Ишь, сверкает!
– Иди, влияй, торопи. И меньше валяйся с ним в кровати.
– Дак… У нас тахта, ваше превосходительство.
– О Господи… Передашь: пусть незамедлительно пришлет мне диспозицию. Что, когда и где.
Откуда он изымает эти дохлые слова? Это его бабка с мериканцем нагуляла, не иначе. Он сказал, а ты – запоминай, хучь и не выговаривается и даже печатными буквами не напишешь, Дук ты, барин, одно тебе слово…
– Дозвольте, ваше превосходительство, ручку поцеловать. Хороша у вас ручка, жилиста. Вы, ваше превосходительство, еще хоть куда, хи-хи-хи-хи-ха, а?
– Тьфу!
Это он отблагодарил мою ласку. Не-е… Прав Солдатушка: баре да дворяни рабоче-крестьянину не в путь. Овраг меж нами. И надо их всех в этим овраге закопать. Совместно с краснюками. Те ведь еще похлеще: все обчее, «а паразиты – никогда!», да и то сказать: голь перекатная, грязь неумытая, а туда-же, в хозяева. Не понимают священности слова… Спасибо, что в Ижевский посылают, не в Боткинский, туда бы и совсем ни к чему… Нет, барин: не идея р о дит тахту. Тахта р о дит идею. Это бы всем дуракам и дурам своевременно притереть к носу…
Наши пути известны: где пехом, где подводой, где как. Ижевский завод, ружья, револьверы и прочая дрянь, нам этого не надо. И слово-от – бесмысленное. Ну что такое «Ижевск»? Ни то тебе, ни сё. «Иже» – оно буква. Или означает «вместях», сообчеством, «мы». Выходит, они сообчеством сооружают железки для убийства? Скажи-и… а в этим чегой-то есть. Иных которых и убить надо, чтоб нас не поубивали. И выходит, что смысл в их дрянном городишке присутствует. Живет ладно – домики, огородики, садики. Кто они? Вроде рабочие. А еще кто? Вроде – хрестьяне. Ни Богу свечка, ни черту кочерга. И здесь Солдатов ихний пупок нашшупал: а что с вами сделают большевики? Отберут землицу, не станет садиков-огородиков, прикуют к заводу, будете в дыму и копоти образовывать свой сицилизьм. Жизнь вся пойдет навыворот, наперекосяк. Вот и получается: долой большевиков. Долой инородцев окровавленных!
– Где Солдатов?
Фронтовички мордатенькие, балаболят почем зря. Все в дыму, рожи красные, защитнички пьяненькие… Один подскочил и эдак завлекательно щуп-щуп-щуп, цап-цап-цап, это у них здесь свобода, любая – твоя! Не хочет – так захочет. Ну да я не захочу, выкуси…
– А где у тебя, милок, растет? Любопытствую я…
Присел, взвыл и покатился. Знай наших. Не твоя привычная, не твоя толстож… оторвись-отзынь!
– Здесь твой кобёл… – ну, отозвался – и спасибо.
Остальные – с хохоту под стол. Когда одному больно, да еще не «так», а «как» – остальным веселее веселого, сколько раз замечала. И со своим с того же началось. Три дня маялся. Это ничего. Крепше стал.
– Проснись…
Красавец он у меня. Скольких ласкала, скольких видала – одетых, раздетых, совсем телешом, а такого…
Особо сказать про лоб. Глупое это украшение – по-городскому, иителихентному выразиться – для солидного мужчины. У иных и волосьев-от нет, один лоб. Инородческое это дело. Мужчине не лоб нужон. Вот и у моего нету его. Совсем нету. Волосья в рядок и сразу – нос. Хороший нос. Размерный. Опытная женщина известна: что выставлено – то и продается. Сладко падать в его объятья…
– Придавила ты меня…
– Ничего. Ты дыши. Ты меня любишь?
– Да!
– Не ерзай, не люблю. А как «да»?
– Очень-очень!
– Слова. Ты покажи.
– Ладно. Однако мне щас резюме производить в Союзе… Отдохни пока. Потом наверстаем.
– Аристарх велел диспозицью представить. Пиши.
– Может, запомнишь? Такой документ?
– Пиши, не сумлевайся. У меня не найдут. Ты меня любишь?
Закрыл дверь. Ну ничего. Любишь-не-любишь, а куды ты денисси… Пупсик могутный, вернесси. А я покуда обнажусь до самого евстевства. Оно – способнее. Вот ведь глупость! Проклятый царский режим торговал фотографицким исполнением житейского. Понять не могу – все одетые. Это же несподручно.
…А Аристарх и правда еще ничего. Нешто попробовать его превосходительство? Кто перед Фефой устоит, эслив она того пожелает?
АРВИД АЗИНЬШ
Фриц доложил: в Арске наши остановили прохожую: «Где Совдеп?» (требовался фураж лошадям), а та – через забор и ходу. Догнали, обыскали, и вот письмо (откуда вынули – вслух сказать невозможно): «Благословенный Аристарх Алексеевич! Живем напряженно, и воля ваша исполнена: эслив все и дале пойдет не хуже – возвернем в первоначальное состояние и ждать уже совсем не долго. Располагаем: от Союза фронтовиков – полтораста стволов и два пулемета. Из рабочих (что за нас безоговорочно) – под пятьсот, но оружия нет. План таков: Сибирская армия на подходе, потребуем от Совдепа вооружения народа, – против нее и для защиты завода (как при Великой Франьцузьской революции – что вы и учили нас). А коды откажут… Дале – ясно. Остаюсь преданный революцьённый товарищ Солдатов». Позвал Татлина: «Что будем делать?». – «Нарочного – в штаб армии и ждать указаний». – «А разбегутся?» – «А они еще письма не получили. Не разбегутся». Вроде бы прав… И Ижевску не помочь: пока штаб выделит часть, пока она доползет – там уж всех похоронят. Нет, нельзя. «Татлин, сделаем так: я с бабой пойду к этому… Аристарху. Может, и разведаю что полезное, может, еще и поможем Ижевску… Ты же берешь Фрица, Тулина и взвод охраны – и сразу окружаете дом. Чтоб таракан не выполз!» Надулся, желваки ходуном, губы трубочкой: «Возражаю. Авантюра. Ты думаешь – поднабрался от своего портного немца офицерских штучек – и уже всамделишный офицер? Да ты стоишь враскоряку! Возражаю!» Вот ведь сечет… Обижает просто до глубины души! Ладно. Сделаем иначе.
– Новожилова сюда…
Этот стоять умеет – так бы и влепил в середину лба. За плечом – ординарец, эх, глаза-глаза, я, должно быть, из ума выпрыгиваю… Объяснил задачу. «Согласен?» Оглянулся На ординарца. (Да что же это такое, в самом деле? Он от сопляка этого тоже оторваться не может, чудеса… Я думаю, у нас вода протухла, от воды это все.) Ординарец только глаза прикрыл, а уж Новожилов вытянулся: «Служу революции». – «Надо говорить: трудовому народу». – «Это вы – трудовому народу. А мы… – снова оглянулся. – Революции». Ну, может, он и прав. Трудовой народ и революция – одно и то же. Пусть называет как хочет.
Привели задержанную. Ядреный бабец… «Тебе – расстрел. Но выход есть. Пойдешь с ним (вот стерва! Взглянула и растянула рот до ушей. Понравился. А чего в нем? Кроме форсу?), все сделаешь, как прикажем, – останешься жива. Решай». – «А чего решать? Согласная я. Только жива – это тьфу. Совсем отпустите». – «Ладно». И тут Татлин вскинулся: «Как это „ладно“? Я – комиссар! Ты обязан принимать решения вместе со мной! А я запрещаю! Она контрреволюционерка и понесет, ты понял?» Она рассмеялась ему в лицо: «От кого понесу, комиссар? Сократись, а то ведь раздумаю». Он выскочил, хлопнув дверью…
К дому подошли в сумерки, во втором этаже слабый свет, должно быть, от керосиновой лампы. Охватили кольцом. Позади дома густой сад – ну да ничего…
Новожилов с арестованной – к дверям, ординарец было за ними, но я его перехватил. Стой здесь, сопляк, это не шуточки. Новожилов постучал…
НАДЕЖДА РУДНЕВА
Аристарх посмотрел на меня, как на змею, – такие глаза были однажды у Веры, когда увидела она молодую гадюку во ржи.
И сколько дней потом все то же: отведет взгляд или посмотрит непримиримо. Но мне все равно. Главное – Алексей. Я люблю его. Он враг? Не знаю, мне все равно. Он красивый и мудрый. Он добрый и смелый, он любит людей, он верит в Бога. И я тоже верю: «Заповедь новую даю вам: да любите друг друга».
Может быть, это лукавство? И дело тут не в заповедях? Неправда… Не полюбив Бога, нельзя полюбить человека. Это ошибка отца и ошибка Веры, это их общая ошибка. Нельзя построить царство добра и любви как храм на крови. Не будет храма. Я помню глаза на перроне, глаза убийц.
И оттого я не замечаю его глаз. Они у него светлее, чем у Алексея. Серо-голубые, в зелень. Он не понимает меня. Ну, Бог с ним. Не это сжимает сердце. Что с Алексеем? Где он? Не знаю… Но уверена: то, к чему прикасаются его руки, – становится благородным. Все, на что он обращает свой взор, – прекрасным. Он не сделает дурного. Я люблю его.
В дверь стучат. Это Аристарх. Сейчас войдет и скажет: «Чай на столе. Настоящий, от Елисеева, из Москвы».
Вот он, на пороге, в сюртуке без погон и брюках навыпуск с лампасами: «Не угодно ли к столу? Превосходный, знаете ли, чай. Настоящий китайский. От Перлова. Был в двенадцатом в Москве, успел сделать запас. Домик там такой есть, в китайском вкусе. Так не угодно ли?» Церемонно предлагает руку, входим в столовую, скатерть крахмальная, сервиз с цветочками, наверное, гарднеровский еще. Встает и кланяется сморщенный человечек в пенсне – поручик Мырсиков, напротив – Петр, молчаливая моя тень. Раскладываем салфетки (кто ему стирает? – дров нет, мыла тоже), Аристарх разливает из самовара – баташовский, с медалями, у нас был похожий…
– А что, ваш батюшка – большевик?
– Да.
– А… матушка?
– Умерла.
– Мадемуазель, а что вас лично привлекает в учении большевиков?
– У меня еще сестра есть. Вера. Она полностью разделяет взгляды папы. Почему вы со мной так странно разговариваете?
– Но, Надежда Юрьевна (это уже Мырсиков), а как же? Мы ведь враги?
– Мы люди.
– Это, пардон, до революции. А теперь есть люди – это мы, и большевики – это вы. И как же нам с вами разговаривать?
Петр молча пьет чай.
Внизу позвонили – осторожно, негромко, так звонят в знакомую дверь, опасаясь разбудить.
– Открою. – Мырсиков запел и тут же вернулся. За его спиной – Фефа (русская Венера Ильская, такую видел Мериме в своем ночном кошмаре), с нею рядом – офицер. Без погон, но с Георгиевским крестом.
– Вот, от Солдатова. – Фефа мрачнее тучи, плюхнулась на стул, схватила чашку. Мырсиков было рванулся ей налить, она осекла его взглядом: – Сама. А ты… – взглянула на офицера, – передай письмо.
– Семнадцатого Семиреченского казачьего войска полка сотник Новожилов! – Лихо протянул конверт: – Позвольте сесть?
Аристарх кивнул, вскрыл конверт. У Фефы взгляд, будто она покойника ожившего увидала, тут явно что-то не то…
– Что на словах? – Аристарх поджег письмо от свечи.
– Ваше превосходительство?
– Но, голубчик, письмо и она могла… Послали же и тебя?
– Верная мысля… – хмыкнула Фефа. – Докладай, ваше благородие.
Он нервничает, это заметно. «Ижевск… нежизнеспособен, ваше превосходительство. Фронтовики – пьянь, их мало, оружия нет, настроение липовое, ваше превосходительство». – «Оставь титулы… Нашел место для парада. Все?» – «Все».
Новожилов провожает взглядом Фефу, та направляется к дверям. Дернулся:
– Фефлония Анисимовна… Будьте любезны, откройте рояль.
– Музыку, что ль? Зачем тебе?
– Мы с генералом прошлое вспомним… – подошел, провел по клавишам. Консерваторию он не кончал. Но домашнее образование есть. Заиграл «Шарф голубой». У Аристарха свело скулы. Схватил стул, сел рядом, теперь они играют в четыре руки: Новожилов на верхних, Аристарх на басах. Красивый мотив… «Господа! Любимый семейный романс! Гениально! Сергей Сергеевич Крылов написал, командир лейб-гвардии Финляндского! Там и дед наш и прадед служили!» – Он все повышал и повышал голос – до крика, и рояль содрогался…
И здесь… Господи, в какое страшное время мы живем… Фефа с разбега ударила головой в окно и с воем провалилась в темноту. Остальное смутно: выстрел, еще один, Петр сползает со стула, «офицер» кривит ртом: «Нежизнеспособно, ваше превосходительство. Не должно генералу в подполье играть…» – вот в ком крылась погибель, но мы были слепы…
Вбежали вооруженные, на фуражках красные ленточки, звездочки, один – мальчишка совсем – повис на шее у Новожилова. Какое знакомое лицо… Какое знакомое…
И вдруг (молния в мозгу!): Вера! И еще: к ней! Она защитит, спасет…
От кого? (Уже спокойнее, не рвутся мысли.) От них? Я помню их там, на перроне, я помню их глаза. В них не было сочувствия. И беспощадности не было. Пустота. Они собирались исполнить обязанность. Привычную работу.
Вера – с ними. По убеждению. Она всю свою короткую жизнь прожила убежденно. У нее никогда и ни в чем не было сомнений. Черное и белое – вот ее цвета. Я сказала ей однажды: «Вера, Бог дал нам семь цветов радуги и миллионы полутонов и оттенков, ты же видишь мир страшным. Он пуст для тебя». Ответила: «Бог ничего и никому не дал, потому что его нет. Ты глупа, Надежда, и это погубит тебя, если уже не погубило». Вера с красными, она достигла цели, и я ей больше не нужна.
И тут обожгло: а мужская одежда? Она играет какую-то роль? Увы… Разве Вера когда-нибудь играла роль? Она всегда делала дело. Нет, ее маскарад – не игра. Ей так надо. И если я сейчас позову ее, я, «белогвардейка» (а кто же еще?), что с нею станет? Что будет со мной?
Нет, не в этом дело… Не в этом. Просто я не нужна своей сестре. Никогда не была нужна. Всегда была для нее нравственной обузой. Но если так – я свободна. Прости меня, Вера, у меня тоже есть убеждения. И самое высокое – любовь. Вера, Надежда, Любовь. Они всегда со мной. Я сяду в тень, я опущу волосы на лицо и буду молчать. Если мне суждено погибнуть – я погибну. Но тебя не погублю.
А она все висит на шее у этого… Господи, да неужто влюбилась? А что… Красные – моралисты, у них все демонстративно, все напоказ, и оттого Вера надела солдатскую гимнастерку и под ней скрывает свои чувства. Иначе нельзя.
Вера? Стальная Вера? Да никогда! (Ну вот и отпустила, слава Богу, это не она, я ошиблась. Солдатик повернулся к лампе, и я увидела грубое мужское лицо, совсем-совсем чужое. И голос чужой: «Чего смотрите? Чай, командир мой, с войны вместе…» Вера никогда не скажет «чай».) Прости, сестра, я усомнилась в тебе…
– Ну? Убедился, что цел? И шагом марш. Здесь сейчас серьезный разговор пойдет… (Это молодой краском с усиками, глаза широко расставлены, как у кота, и лицо неприятное.) Тулин! Связную догнать, головы поотрываю! А вы чего креститесь, ваше превосходительство, Бог теперь не поможет, напрасно стараетесь, а жизнь – если договоримся – обещаю сохранить.
Здесь вмешался комиссар с плоским носом: «Арвид, не давай пустых обещаний, его так и так приговорят к расстрелу». – «Слыхал? (Арвид, кажется, подмигнул.) Будем говорить? Жизнь одна». – «Одна. Только ведь вы не знаете, что она такое. Для вас человек от обезьяны произошел». – «А для вас?» – «От Бога. Он творец, мы – тварь». Снова комиссар: «Здесь вы правы. Но нас не причисляйте. Мы люди, а не твари». (Сколь же все они глупы… Господь, не отворачивайся от них.)
«Ладно. Вопросов нет. Только не взыщите: твари – и конец тварский. Фриц, Тулин, берите генерала и второго и шагом марш в огород. Там и закопаете. (Я так и знала. Ничего другого и не могло быть.) Чего смотришь, комиссар? Сам же сказал: так и так…» – «Это дело трибунала». – «Врешь. Это дело моей революционной совести. А она кричит и плачет, комиссар. Враги революции перед нами, отпетые наши враги. И на фигли-мигли времени у нас нет. Ведите их».
– Позвольте мне идти первым. – Аристарх направился к дверям, шаг у него уверенный, твердый – наверное, таким выходил к своему батальону…
Петр и Мырсиков тащатся следом, Петр ковыляет, этот красный оборотень попал ему в ногу. Поймал мой взгляд, сказал непонятно: «Алеше надо рассказать, умерли верными, а ты – прости, не уберег». На меня никто не обращает внимания, и вдруг понимаю, что смогу увидеть ЭТО. Нет – должна увидеть. Вернется Алексей, спросит: «Как погиб брат мой?»
В саду темно, осторожно пробираюсь среди грядок, впереди свет, голоса. «Копайте здесь». – «Лучше – здесь, земля мягче». Подошла ближе. Керосиновая лампа освещает ноги, лиц не различить. И вдруг вспышка, вторая, третья – много вспышек… Выстрелов не слышно (или я не слышу?), но лица появляются из тьмы и мгновенно исчезают. Навсегда.
Зачем это?
Страшно одной…
Но где-то Алексей. Он придет. И я снова увижу его.
Господи, упокой души убиенных рабов твоих…
ФЕФЛОНИЯ ХРЯПОВА
Ижевский Совдеп подняли в штыки, и первым шел на них мой могутный Солдатушка. А меня Бог спас, кувыркнулась, но встала на ноги. И где им за мной… Я ушла от проклятой погони…
А в Ижевским все прошло как по писаному: «Давайте оружие – завод защищать!» – «А нету вам оружия, потому – советвласть вам не верит!» Тут Солдатов и приказал: гудкам – гудеть, рабочих – поднимать, чтобы они свою родную власть – на штыки! Я верно определила: кто своим барахлом болен – тем с голодранцами не по пути. «Я» – оно во первых строках, и «мое» – во вторых строках, это бы им, дубам березовым из Совдепа, сообразить, да где там… Они все больше про избавленье поют и плачут при этом…
В заводе – праздник, почище первопрестольного. Все пьяные, обнимаются, псалмы поют и похабщину – не разберешь где что. Мне нравится. Суть людская – суть лживая: ночью каждому бабу надо, а днем об этом вслух произнести – вроде бы срам. А как запоют… Песня – она все стерпит. Да и чего стыдиться-от? Евстество ведь.
У Совдепа – авто для тяжестей, «грузовик», Солдатов кровью налитой, и охрана краснюков штыками гонит, наболело у народа. То нельзя, другое не смей, а жить-от – когда? Не все ж про избавленье-то горланить? Не-е, Совдеп смят, и сейчас ему будет карачун, а по-русски сказать – долго жить ему прикажут.
Солдатушка велит сесть рядом с собою, авто поведет сам. Обнял, прижался, дыхнул жаром: «В Омск перевожусь. В военный контроль. Контрразведка, чтоб понятнее было. А кака мне обнова?» Господи, где же мои глаза? Я все больше в лицо дорогое, красивое, а ведь на Солдатушке – мундир, карманы – накладные, фуражка – офицерская и сапоги скрипят – с ума сойтить! В люди вышел Солдатов, и я – навечно при нем. Будем любить друг друга, и благо нам будет. «Куда пылим?» – «К реке. А там увидишь…» И вот – пристань, ограда из проволоки, солдаты с винтовками ходят, баржа какая-то, червивый поручик с гнилыми зубами навстречу: «Запретная зона, поворачивай!» А Солдатов ему: «Не видите, кто перед вами? Я помощник начальника Военного контроля Сибирской армии! Я Ижевский совдеп привез!» И тут пошла кутерьма: наши большевичков пинками выгоняют, охрана баржи – принимает в тычки, наконец кончили, опустела палуба. «Поехали?» – «Еще не все…» И тут Солдатов достает из-под сиденья какие-то свертки и велит усохшему мозгляку из охраны приладить эти сверточки по бортам. И чхо-то червивому поручику на ухо объясняет. Тот было встрепенулся – как это, мол, так? Кто распорядился, а мой спокойненько и душевно отвечает: «Я распорядился. Вам моего приказу – достаточно!»
Потом припер буксир, баржу прицепили, капитан буксирный чего-то заартачился, так ему стволом в шею – и ничего, пошел. Вижу: усохший бегает по палубе, развешивает свертки. Потом чего-то на колени встал, креститься начал. Поврежденный не то? Плевать. Моей печали здесь нет.
Вернулся буксир, все попрыгали на берег, и тут четырежды рвануло, да как… Уши заглохли вмертвую. А баржа взъехала носом в небо да и ушла под воду со стороны кормы. Только пузырь огромный лопнул поверху – и все. Слышу: «Вы скольких привезли?» – «А не считали. Всех, кого взяли». – «А у меня числилось под двести. Ну что, Господин помощник, поехали с богом?» – «По мне хоть с чертом». Сели, червивого Солдатов в кабину не пустил. Здесь, говорит, следует мой личный ординарец (я то есть). Поручик стрельнул глазом, на том и кончил. Когда проехали с полверсты, из короба выпрыгнул усохший и побежал через поле. Поручик орет: «Стреляйте, он не должон уйти, нельзя, чтоб об этой казни узнали!» – «А вы чего не стреляете?» – это ему Солдатов. «Да у меня, – кричит, – со вчерашнего руки трясутся, а этих не заставить, они по своему палить не станут». Пока подобным манером переговаривались – сухой ушел. Только донеслось издаля: «Ка-а-а-ты…» Ну и что? Солдатов сказал: «Не токмо чтоб не узнали, наоборот: мы в заводе по всем стенкам приказ расклеили. Кто не с народом – тот против народа! А кто против народа – тому не жить!» И хучь он этих нежностей не любит, я его за могутный его ум и силу засосала в щеку до крови. А как же?
АРВИД АЗИНЬШ
Второй армии не везет: три командующих подряд – Яковлев, Махин, Харченко изменили делу революции и перешли на сторону врага. Я задаю себе вопрос: почему? Что их толкнуло? У меня нет ответа. Татлин сказал: «Доискиваться причин, по которым человек стал предателем, – глупо. Мы можем только предполагать. А зачем?»
Не знаю… Не уверен. И даже наоборот – уверен в обратном. Человеческая душа совсем не потемки. Она – свет. Когда-нибудь это поймут. И тогда многие из так называемых «предательств» окажутся чем-то иным. Чем? Этого я не знаю. Вот, к примеру, Василий Яковлев. Партиец, большевик, личный друг Свердлова. Настолько личный, что Председатель В ЦИК никому больше не доверил перевоз Романовых из Тобольска в Екатеринбург. Яковлеву – доверил. И тот выполнил. Его настоящая фамилия – Мячин. Яковлев – партийная кличка. В июне я докладывал ему: мы создаем армию народа и для защиты народа, а у нас – орут и топают ногами не хуже чем в старой армии. У нас нарастают офицерские замашки. И падает дисциплина. У нас не доверяют бывшим офицерам, а без них никакой армии не будет. Мячин понял, мы разговорились, я заметил, что он мрачнее тучи, и спросил почему. Он ответил научно, я вначале даже растерялся. Он сказал: «Я всю жизнь отдал партийному делу большевиков. В девятьсот девятом я сделал „экс“ – взял золото на станции Миасс. Это золото требовалось для партийной школы [15]15
Это школой руководил А. В. Луначарский.
[Закрыть]в Болонье. Я всю жизнь вел боевую работу – без денег политика не делается. И вот, узнаю от Луначарского, что, оказывается, Маркс считал насилие в революции делом второстепенным. Гражданская война уничтожит старое государство, но сколько людей погибнет в этой войне и кто будет нести ответственность за их гибель – это Маркса не занимало. Тем более – оправданна ли эта гибель… Он полагал, что агонизирующая система не потребует много крови для своего разрушения и станет легкой добычей восставшего народа». Мячин долго смотрел на меня, но я понял, что он смотрит мимо. И здесь прозвучала совсем странная фраза: «Исторически революция оправданна. А вот оправданна ли она нравственно?» Спрашиваю: «Почему вы об этом?» – «Потому, что Свердлов утверждал, что царя и семью мне вручают, чтобы увезти их в безопасное место, для их же пользы. А я привез их на гибель – пусть они и живы пока…»