Текст книги "Символ веры"
Автор книги: Гелий Рябов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Они загудели, заговорили все разом, трудно было разобраться в этом всеобщем крике и ругани, кто-то начал драться, я поняла, что семя упало на благодатную почву.
– А ты, прапор, не красный ли шпион? – сузил глаза солдат. Только теперь я к нему присмотрелась: красивый, лет тридцати, побрит, подстрижен, зализан, и даже усы напомажены (трактирный половой, только форма военная).
– Я русский офицер, и у меня болит душа за Россию. Неужели не видите, что за большевиков – все! Весь народ. Понимаете? Ну, еще месяц, еще год, а конец один: народа не одолеть. Задумайтесь, пока не поздно. Кровь льется, поля пустые, бабы воют в деревнях (это уже татлинские «методики», он все свои выступления начинает именно так: «Бабы воют в деревнях».), зачем вам это?
Окружили плотным кольцом. Что делать, как поступить – вот их главный вопрос. Говорю: «Идемте со мной. Красная Армия примет нас всех». – «А коли расстреляют?» – «Тем, кто не помогал контрразведке проливать кровь невинных, – не будет ничего. А кровь, пролитая на поле брани, – не в счет. За нее с вас никто не спросит». Они согласны. Сейчас будет станция, поезд замедлит ход, все спрыгнем (благо – вагон в хвосте) и лесом уйдем к своим.
И вот лязгают сцепления, скрежещут тормоза, я откатываю дверь: «Вперед, товарищи!», и в этот момент обрывается и меркнет свет в глазах…
АРВИД АЗИНЬШ
Телеграф простучал страшные слова: «Несколько часов тому назад совершено злодейское покушение на товарища Ленина…» Прибежал Татлин: «Читал? Мы обязаны ответить беспощадным террором против всех врагов революции! Никакой жалости! И прими совет: сократи свое слюнтяйство». Через несколько дней – постановление «О красном терроре»: «…подлежат расстрелу все лица, прикосновенные к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам. Необходимо опубликовать имена всех расстрелянных, а также основания применения к ним этой меры». И снова Татлин: «Собери свое мужество в кулак. В данной ситуации обеспечение тыла путем террора является прямой необходимостью!» Но разве я возражал? Разве шевельнулось во мне чувство жалости, когда мы расстреливали генерала Дебольцова и двух его приспешников? Нет! Потому что я знал и знаю: в империалистической войне возможно перемирие и даже мир – мы подписали Брестский. Но в гражданской войне нет и не может быть ни мира, ни перемирия. Вопрос стоит однозначно: либо мы, либо они. Третьего не дано.
И потому мы будем третировать их. Это не месть за тяжелое ранение вождя. Это необходимость. Шпионы в тылу Красной Армии – одна из причин ее неудач. Смерть шпионам! Ленин успел сказать нам это.
И вот в тылу моей группы войск обнаружено шпионское подразделение белых: все с оружием, без погон. Их окружили и Принудили сдаться. Татлин рассказал, что на допросах в штабе армии, а потом и фронта они утверждали, что их склонил к переходу на сторону Красной Армии незнакомый молодой офицер, которого ранил солдат-монархист и которого они оставили в деревне выздоравливать. Дело было ночью, долго шли через лес, названия деревни не знают и показать не смогут. С учетом сложившейся на фронте обстановки (предстоит тяжелейший штурм Казани, и постановление ВЦИК «О красном терроре» тоже надо выполнять) реввоентрибунал фронта принял решение об их расстреле.
Татлин прикатил в восторженном, а может, и в полупомешанном состоянии. Он хватал себя за голову, взъерошивал волосы и все время выкрикивал: «Даешь!» С трудом добился от него подробностей, оказывается, он умолил комфронтом поручить исполнение приговора нам. «В нашем тылу лазали, сволочи, в нашем тылу их взяли, нам готовился вред, нам и отомстить!»
Странно… Арестованных пригнали пешком (а это под тридцать верст, не меньше!), и конвоиров было всего двое, а шпионы эти даже не сделали попытки разбежаться; не понял и главного: для чего гнать смертников так далеко? Неужели для того только, чтобы ублаготворить моего комиссара?
…Они стояли, тесно сбившись в кучу, и затравленно озирались.
Один попросил закурить, конвоир замахнулся штыком. Что-то было в их грязных, давно не бритых лицах беспомощное и тоскливое; я встретился взглядом с Татлиным (в глазах у него пылал религиозный восторг) и вдруг понял, что приговор этот исполнить будет очень и очень трудно.
– Это нужно правильно поставить! – Татлин выдернул из полевой сумки лист бумаги и карандаш. – Я считаю, построить батальоны с трех сторон, их – с четвертой, у ямы, и расстрелять. Из винтовок? Как считаешь?
– Двадцать пять человек, долго стрелять придется…
– Прав! Здесь нужен пулемет. Что будем делать?
Слушай… – Он рванул себя за волосы так, что я подумал: сейчас выдерет с корнем. Но он не выдрал ни одного. – Это же наверняка динамитчики! Я только сейчас понял… Они несли с собой взрывчатку для диверсий на нашем операционном направлении! Или в тылу! Скажем – мосты? А?
– Где у нас в тылу – мосты?
– Не придирайся, Арвид, я даю абрис ситуации. Я считаю, что в лесу надо хорошенечко поискать! Мы найдем этот динамит!
– Значит, отложим?
– Не надейся. Приказ есть приказ!
Он не сумасшедший, нет… Но я не в первый раз замечаю, что такие, как он, еще недавно замученные и задавленные царской властью до последнего предела, – теряют от ненависти голову…
Прибежал Новожилов, комиссар приказал ему (в числе прочих) быть в команде. «Ты вспомни, как мы встретились, Арвид, ты вспомни, что ты говорил о революции, ты Веру вспомни! Я не стану стрелять». – «Тогда мы будем вынуждены расстрелять тебя. Ты военный человек и знаешь, что бывает за неисполнение приказа…» – «Эх, Арвид-Арвид…» – только и сказал он.
Выстроили три батальона, поставили пулемет, привели осужденных. Татлин громко и внятно зачитал приговор. Они молчали, лиц я не видел – длинная белая линия, все слилось. И вдруг закричали все разом, и в этом зверином кряке отчетливо различил я слова: «Не виноваты, братцы… Не виноваты!» Я посмотрел на Татлина, он был не в себе. «Командуй…» – Я повернулся и пошел, чувствуя спиной и затылком, что этой команды он не отдаст, и вдруг услышал: «Отставить. Всем разойтись: Арестованных запереть в сарай». Что ж… Неправому делу не поможет даже революционный экстаз. Твоя гибель ради общего дела – это твой долг. Хотя исполнить его нелегко. И тогда говоришь себе: так надо – и исполняешь. Но расстрел – не просто гибель. Это убийство; и сомнение в своем праве, в приговоре, который обрек на смерть других, – как это преодолеть? Разве хватит здесь «так надо»?
Пришел Новожилов, попросил закурить и долго молчал. «Я примирился с тобой, Арвид, и, если Вера вернется, мешать не стану». Лицо у меня полыхнуло, я не знал, что ему сказать. «Она выбрала тебя, я знаю… – Он ввинчивался в мои глаза, будто хотел отыскать в них нечто одному ему ведомое, успокоиться, что ли… – И что толку, если я скажу тебе, что не отдам? Чепуха… Решает она. Ты только смотри потом, не слишком расстраивайся из-за этого…» Из-за чего?
Через два дня мы двинулись в сторону Казани. В лесном раскольничьем скиту Новожилов нашел Веру. Она была ранена, но уже чувствовала себя хорошо, солдаты (они шли с нами без оружия) опознали в ней того самого «офицера», который уговорил их перейти на сторону революции.
Я спросил: «Снова к Новожилову? Мы дадим ему роту».
Ответила: «Порученцем – к тебе. Возьмешь?»
Вот ведь – жизнь… Поди угадай…
В тот же день я приказал вернуть солдатам винтовки и выдать патроны. Я сказал им: «Вы вправе обижаться на меня и моего комиссара. Но обижаться на революцию вы не должны. Эта революция – ваша!» Кто-то из них ответил: «А не все равно – от чьей пули ноги протянуть… Но я видел, краском: ты не отдал приказа. А кто из наших офицеров сделал бы так?»
Он слишком хорошо подумал обо мне… На первом же привале к костру подошел Татлин, налил в кружку кипятку, начал прихлебывать. Я понял, что он ищет примирения. «Ты убил бы этих людей и спал бы спокойно?» – «Это совсем не простая война, Арвид… Ты знаешь, как жили мы в местечках? Как обращались с нами урядники? При слове „урядник“ пустела улочка… А скольких убили во время погромов? За что? Я тут на днях услыхал разговор писарей. Зачем революция, если русскому человеку не продыхнутъ?» – «И что ты ответил?» – «Я подошел к ним, и они поняли, что я все слышал. Знаешь, испугался только один. Второй улыбнулся: „Разве неправда, комиссар?“ И тогда я сказал ему: правда. Мы были задавлены царизмом. Полпроцента банкиров и купцов среди нас, и еще процент – адвокатов и врачей, это правда. Кто остальные девяносто восемь? Забитые рабы из „черты оседлости“, с вечно согнутой от страха спиной и неизбывной рабской хитростью, чтобы выжить, чтобы обмануть свою рабскую судьбу. Народ, которому нужно спасать своих детей, – ему ли до заговоров против коренного народа? Он, не имеющий собственного языка (разве идиш – язык? Эта смесь полунемецкого жаргона с венгерскими и русскими ругательствами?), – неужели сможет он стать господином в огромной крестьянской стране? Кто говорит на древнем иврите? Раввины в синагогах. Кто живет в особняках? Барон Гинцбург. Кого убивали во время погромов? Нищих. Я говорю им: Бейлис пил кровь Андрея Юшинского. Вы верите в это? Даже специально подобранные присяжные оправдали Бейлиса. В революции мы? А где нам быть? Это наш последний шанс, чтобы выжить. Где русские интеллигенты? Не захотели пачкать руки. Что пишет Горький про Ленина? [19]19
В газете «Новая жизнь» Горький опубликовал несколько десятков писем, опровергающих цели и смысл «25-го октября».
[Закрыть]Это стыдно? Они мне говорят: мы воевали с немцами, и нам было жалко в Германии убивать и грабить – там все такое чистенькое и приветливое, а в России убивать – одно удовольствие: что еврея – то и своего, русского, все, потому, немытые, и ты нас, комиссар, не убеждай, ты против нас грамотный и всегда выкрутишься, вы это умеете, уж не обижайся».
– Назови их, мы их накажем. Это недопустимо.
– Оставь… Я сам их вызвал на откровенность, и мстить за нее не стану. Тысяча лет пройдет, пока исчезнет эта страшная уверенность в нашей несуществующей вине…
Он все правильно сказал, но в его больных словах проскользнула невозможная, немыслимая логика, которая виной всему. Вот ее суть: сначала убивали меня. Теперь убиваю я. Потому, что меня убивали.
Но ведь тогда убийству не будет конца?
АЛЕКСЕИ ДЕБОЛЬЦОВ
10 сентября пала Казань, по вечной нашей расхлябанности едва успели отправить в тыл остатки серебра. Вспоминать не о чем – неразбериха, шкурное «ячество», амбиции и пустота. Красные бросали бомбы со своих аэропланов, это вызвало панику. Нашим солдатам не из-за чего сражаться, нашим офицерам, утратившим душу живую, – тоже. Почему бы красным не победить?
Я повел в атаку офицерскую роту, мы построились в две шеренги, на флангах – пулеметы, я сказал, что они будут стрелять без пощады, если кто-нибудь побежит. Когда пулеметы на флангах – мимо них не пройти… Вынесли знамя – у нас теперь другие знамена, эмблематика наших прежних, «жалованных», исчезла волею «непредрешенцев», сейчас нам позволяют (спасибо!) верить в Бога и «комуч». И поэтому на знамени лик Спасителя и надпись вязью – «С нами Бог!». И вот – двинулись, навстречу поднялись цепи красных и командир, убийца брата, мне это придает силы, но наши дрогнули, и я понял, что крах неминуем. И тогда помимо воли, без малейшего усилия, просто так произнес я первые слова Народного гимна. И свершилось чудо, все подхватили, сначала робко и неуверенно, а потом мощно и неотразимо.
А те не пели, и шеренги их были не ровны, в какой-то момент они взяли винтовки на руку и ощетинились штыками.
Я ходил в атаку на юге. Там они всегда хрипели свой «Интернационал». Что ж… В их гимне ложные, несбыточные слова. Это даже хорошо, что они его все время поют. А вот теперь их молчание было страшным…
Сшиблись, никто не стрелял, дрались штыками и прикладами, кулаками и даже зубами рвали друг другу горло, я это видел…
Ненависть… Какая страшная ненависть у них… У меня нет к ним этой сжигающей ненависти, они такие же русские, как и я, и придет время, когда все мы вновь станем нормальными людьми.
А они рвали нас зубами…
Щелкопер, аккредитованный при нашем «правительстве», каким-то образом услышал или прочитал мнение Александра Блока: почему соборы – в стойла? Потому что священник столетиями не был образцом нравственности. А почему сожгли усадьбы? Потому что мы там пороли и насиловали девок. И столетние наши парки рубят и валят потому, что всю свою жизнь мы дурно забавлялись под их ветвями и кронами.
Это – дело Блока… Пусть объясняет так. Многие и многие дворяне – мерзавцы и негодяи. От Салтычихи до Аракчеева и Римана. Но русскую культуру создали мы. Толстой – наш. И Пушкин – тоже наш. И он, Александр Блок…
Жгите, рвите, перепивайтесь кровавым пойлом – пробил ваш час. Но вы еще вспомните. Вы еще пожалеете. Вы еще ужаснетесь.
…Очнулся в поезде, перебинтована голова, кто-то вынес меня с поля боя. Хватит этих воспоминаний. В Омске ждет депеша: ОН будет в начале октября…
Для меня его приезд – все, я придаю этой встрече почти мистическое значение. Ожидание нестерпимо, дни слились в один нескончаемый день, и вся жизнь словно в тумане; Надя берет за руку: «Милый…» – мне нечем ответить, у меня нет слов, и мыслей тоже нет. На карту поставлено все, вся жизнь на карте… (Странно, при чем здесь карты, игра? Разве я, Колчак, Россия – всего лишь тройка, семерка, туз? У меня нет времени сосредоточиться, и на ум приходят привычные слова гвардейского лексикона, всякая чушь из суеты офицерского собрания. Но вот истина: карту России, прекрасную зеленую карту, все больше и больше заливает безысходный и беспощадный цвет третьей революции: «Москва – третий Рим, а четвертому – не бывать!» Здесь нет аналогии? Или ассоциаций странной, предсказывающей гибель?)
Вокзал, перрон, поезд, медленно приближается желтый вагон; кажется, моросит дождь. На всех подножках – английские солдаты. Но мне нужен офицер?
Вот он:
– What is the watter? [20]20
В чем дело?
[Закрыть]
– I want admiral Colchak. My name is Deboltcov.
Цепляющий взгляд: «The admiral is waiting for you. Come on», [21]21
Мне нужен адмирал Колчак. Моя фамилия Дебольцов. – Адмирал ждет вас. Идемте.
[Закрыть]– двинулся первым. Здесь уютно: ковровая дорожка, лакированные двери – как давно это было: Германия, Бад Наугейм. Папа и мама – в одном купе, я с гувернером – в другом.
Англичанин постучал, повернул ручку: «Please», [22]22
Прошу.
[Закрыть]– и ушел. Вот Он… Я должен справиться с волнением. Ему явно больше сорока (сорок пять – это он мне сообщил позже), в штатском, лицо пророка и глаза, глаза… Насквозь. Что ж… Сердце мое чисто, и дух прав перед тобою… Эту надпись [23]23
Надпись, которую велел сделать А. А. Аракчеев на бюсте Александра I.
[Закрыть]сегодня можно повторить без боязни. Я не предатель и я не предам. «Садитесь, курите, мне рекомендовали вас… Верные люди нужны, их всегда так мало. Что вы хотите?» – «Возрождения единой и неделимой Родины». Улыбнулся: «Мы все хотим этого. Лично для себя?» – «Ничего». Искреннее удивление: «Странно… Сегодня хотят прежде всего для себя. Ну хорошо. Извольте подробнее». – «Если победит линия „непредрешенства“ – учредилка создаст республику или – на английский манер – посадит на трон манекена и образует парламент при нем – всемогущий и решающий. Этого нельзя допустить». – «Чего же добиваетесь вы?» – «Ваше превосходительство, Россия всегда была монархией. Когда слой интеллигенции тонок – он упруг и порождает великое… Поголовная же грамотность есть поголовная усредненность. Если победит концепция большевизма – Россия навсегда займет место между Китаем и Абиссинией. Есть верные и преданные офицеры, есть войска. Нужен вождь. Россию должно возвратить на круги своя». – «Но почему же я?» – «Потому что из всех командующих фронтами и флотами вы единственный отказались подать голос за отречение государя. Это дает надежду». Долго, очень долго молчит; тонкие губы, провалившиеся глаза; потом – улыбка: «Прошу вас быть совершенно конкретным и откровенным». – «Слушаюсь. Надобно открыть путь к единоличной власти. Эта власть обеспечит возвращение на трон династии. Старший в роде – Кирилл Владимирович, и по закону о престолонаследии 1796 года должен занять трон». – «Но великий князь Кирилл в феврале маршировал с красным бантом… Полковник, вам не кажется, что русская монархия уже никогда не сможет существовать в прежнем виде?»
Это удар… Как, он еще ничего не сделал и уже ставит палки в колеса? Он приехал из прекрасного далека на готовенькое и смеет высказываться подобным образом? Впрочем, – ну и что? Разве ничтожный политик Деникин или Юденич, состоящий из одних усов, лучше? У этого волевая внешность, образование, опыт и совсем непростая жизнь. Он моряк, он полярный исследователь, а не паркетный шаркун и искатель должностей. «Ваше превосходительство, не кажется ли вам, что на этот вопрос ответит только будущее? (Ого, да я, кажется, дипломат?) Разговор проблематичный и даже преждевременный. О судьбе императорской семьи ходят самые дикие слухи. Пока мы не выясним истину – великий князь не примет престола. Он теперь в Финляндии, с ним уже вели переговоры». – «Что вы предлагаете?» – «Это очевидно. Нужно отыскать останки мучеников. Это сразу решит все вопросы. Но в этих поисках вижу я не только легитимный момент. Здесь и огромная политика, ваше превосходительство. Если нам удастся отыскать священные тела – мы продемонстрируем всему цивилизованному миру вандализм и бесчеловечность большевиков!» И снова он долго всматривается в мое лицо, в какое-то мгновение у меня появляется ощущение, что кончик моего носа измазан мелом и он сейчас скажет мне об этом. Но он молчит.
Вошел офицер: «Поручик Наумов». – «Полковник Дебольцов». – «Вот видите, поручик, наш гость может подумать, что вы скрываетесь здесь от фронта». – «Уверен, что полковник так не думает. Угодно ли вам чаю? Анна Васильевна желала видеть вас, ваше превосходительство». – «Вот и прекрасно, познакомим ее с полковником. И заварите покрепче». Дверь открылась, закрылась и снова открылась. Женщина. Молодая. Красивая. Излишне округлое лицо. (Может быть, – показалось? Я все еще нереально воспринимаю действительность.) Представил меня: «Аня, прошу любить и жаловать, полковник искренний друг нашему общему делу». Поцеловал руку, от нее исходил едва уловимый аромат неведомых мне духов. Улыбнулась: «Будем пить чай». Села, зашелестела платьем, спросила о погибших, долго рассказывал (даже свой сон-явь), они медленно бледнели, и вдруг он замычал, словно от зубной боли. «Я полагаю, мы не останемся равнодушными?» – в ее голосе убежденность, непререкаемая воля. С такими женщинами влюбленные мужчины не спорят (собственно, почему «влюбленные»? А это заметно, это даже видно, я это понял не сразу, но в какой-то момент это обозначилось совершенно непреложно. Странно только: здесь же чистая политика, неужели наши милые дамы будут когда-нибудь решать судьбы людей и наций наравне с нами? Я ценю в Наде женственность и нежность прежде всего…), и действительно, он подхватывает ее фразу и произносит напористо и резко: «Отныне я придаю этим поискам первостепенное значение». Темирева восторженно улыбается: «Вас Бог послал, полковник. Помолимся…» И они громко и слаженно запели первый псалом: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и на пути грешны не ста…»
ВЕРА РУДНЕВА
Судьба моя решена. Эта фраза из плохого дореволюционного романа не выходит у меня из головы весь день. Мне даже хочется к ней добавить: бесповоротно и навсегда. То, что еще совсем недавно тлело в моей душе (я ведь искренне подавляла это начинающееся чувство, потому что революционер не имеет права на любовь и семью. Трижды прав Горький…), вспыхнуло ослепительным, сжигающим пламенем, и погасить его я не в состоянии, да и не хочу, если уж говорить правду до конца…
Осень, шелестят красные листья, все красно кругом, и это – великий символ. Арвид теперь начдив, у меня много новых обязанностей, но когда я разговариваю с ним даже по делу – мне трудно поднять на него глаза. Вспоминаю Стендаля: до кристаллизации – мгновения…
Взят Ижевск, недавний позор смыт нашей кровью, даже поникший Новожилов взбодрился и смотрит соколом. Он отличился: повел своих (как их назвать? была ватага, теперь вроде бы – красноармейцы) на пулеметы и одержал победу. Если бы чуть раньше… Может быть, тогда я и простила бы ему мягкость к врагу, природное слюнтяйство, тихий, совсем не командирский голос и полное неумение добиваться своего. Но случай властвует над ним, и вовремя Новожилов отличиться не успел.
Вся ижевская нечисть спряталась в заводе. У них было простое и мудрое решение: рабочих красные не тронут. Я сказала: «У рабочих черные руки, их легко отличить. Остальные – фронтовики-палачи и те, кто стрелял в нас. Не просто стрелял. Поднял восстание против рабоче-крестьянской власти и должен быть наказан за это».
Окружили завод, выпускали по одному, через час образовалась толпа тысячи в полторы на одном конце площади и человек пятьдесят – на другом. Все вышли без оружия. Татлин сказал: «Если вы, рабочие, дадите показания о поведении белоручек во время мятежа, мы забудем о вашей вине навсегда. Писаря все запишут дословно».
Они бросились к приготовленным столам словно стадо, жаждущее водопоя. Я смотрела на них и думала: как запачкала вас всех липучая контрреволюция… Пожалели свои палисады, побоялись лишиться гусей и уток – и вот возмездие. Они толкали друг друга и вперегонки обличали своих недавних руководителей и вдохновителей. «Теперь мы расстреляем всю эту сволочь совершенно законно! – торжествовал Татлин. – Нарядим реввоентрибунал. Азиньш – председатель, я и комвзвода Тулин – члены, Веру назначим секретарем».
Мы допрашивали их весь день. Большинство призналось мгновенно, те, кто запирался, – были изобличены показаниями своих бывших подчиненных.
Новожилов подкараулил меня у подмерзшего пруда, был он как-то по-особенному мрачен и красив (только мне это теперь – все равно!). «Это гнусность, неужели не понимаешь? Грязные и подлые трусы покупают себе жизнь в вашей лавочке, а цена? Смерть недавних товарищей! Где ваша новая мораль, о которой ты мне столько говорила? Где ваши принципы?» Он мне жалок, этот бывший сотник, я просто-напросто презираю его, нравственного урода и калеку. Не понимать самых элементарных вещей, не чувствовать чистую ноту революции… Как я заблуждалась в нем! Сколь слепа была… Разве можно выиграть кровопролитную войну с озверевшей белогвардейщиной – в белых перчатках? Разве применимы в гражданской войне (это ведь не простая война, это пик классового, столкновения!) законы рыцарского турнира? Он живет в своем вымышленном романтическом мирке, он сродни моей непутевой, преступной сестре, о которой мне еще предстоит разговор с начальником дивизии (как неправдоподобно: я люблю его…).
– Мы обязаны исполнить свой революционный долг. – Азиньш был мрачен, суров, не шутил и не улыбался, как обычно, И я поняла, что предстоящая казнь врагов ему нелегка, что убивать не в бою он не привык, но сможет преодолеть себя, если это нужно народу и революции…
После допроса реввоентрибунал единогласно приговорил всех к расстрелу. Новожилов снова подкараулил меня: «Неужели не понимаешь, что казнь этих людей, кровь, которую вы так безжалостно и беспощадно проливаете, позже ударит в ваши головы гадючьим ядом всеобщего кровавого шабаша? Вы даже не заметите той грани, которая отделяет казнь врага от казни заблудившегося друга и просто товарища по борьбе… Мне жаль тебя…» – «Ты слишком красиво говоришь, Новожилов. Чего ты хочешь?» – «Тебя. Ты нужна мне. Я не мыслю своей жизни…» Здесь я раздраженно перебила его (надоел, он из тех мужчин, которые долги и нудны и стремятся утвердить свое «я») и ударила по плечу – пусть очухается: «Да, мне казалось, что ты заронил во мне новое, неведомое чувство (это монолог провинциальной актрисы в плохой пьеске, но так ему понятнее). Что ж, я ошиблась. Убить меня за это, что ли? Неужто первая в твоей жизни женщина отказывает тебе?» И вдруг голос его дрогнул: «Первая. Ты читала „Гранатовый браслет“? Ну так вот, твою жизнь пересек человек, который отдал бы свою не задумываясь – за одно твое слово». – «То-то ты и отдаешь. Лишнего врага боишься пристрелить». – «Потому что это – не моя, а чужая жизнь». О чем с ним говорить… Его мораль – это ложная мораль умирающего класса.
…Арвид выслушал рассказ о сестре спокойно. «Если бы это было иначе – у нас теперь шла не гражданская, а какая-нибудь иная война». Мы разговаривали до ночи… А потом он не отпустил меня, и я не ушла…
Утром приехал командарм Шорин, бывший полковник, он все еще сохраняет неуловимую мерзость прошлого. Некрасив, бугристое лицо и огромные усы (зачем мужчины старательно выращивают и носят этот вполне очевидный признак атавизма?) – он стал мне неприятен с первого же мгновения. И я, увы, не ошиблась…
Он кратко и сухо поздравил Арвида с высокой наградой ВЦИКа, орден Красного Знамени – самая заветная революционная награда. Арвид смутился, покраснел, даже растерялся немного. А когда красноармейцы закричали «ура» и в воздух полетели шапки и фуражки, в глазах Арвида вдруг блеснули слезы. (Высокий штиль, лучше проще: он заплакал, и это очень понравилось Шорину. Он тоже стоял со слезами на глазах. Не понимаю этого. И не принимаю.) И здесь мы допустили ошибку: я подошла к Арвиду, крепко пожала ему руку, а он вдруг обнял меня и… поцеловал.
Шорин побагровел, мне показалось, что его усы вдруг значительно выросли, он хватал ртом воздух, потом разразился отнюдь не дворянской бранью. От обиды и отчаяния потемнело в глазах: он приказал отправить меня в только что организованный тыловой пункт по стирке белья и дезинфекции – заведующей. Потные, злые, они стояли друг против друга и яростно кричали. Я поняла, что всему конец.
Потом Шорин сел в автомобиль и уехал, Арвид подошел и ласково погладил меня по щеке: «Ничего не бойся, мы никому не мешаем, а он пусть распоряжается у себя в штабе. В своей дивизии хозяин я». Я хотела было возразить – дивизия часть армии и не принадлежит начальнику, но промолчала. Подошел Татлин: «О том, что ты завел шашни с порученцем, доложил Шорину я. Ты ведешь себя безответственно и глупо. Что скажут красноармейцы?» – «Позавидуют». – «Ты разлагаешь дисциплину. Если можно тебе – можно и другим». И тут у меня вырвалось: «Что позволено Юпитеру – не позволено быку». Татлин пожал плечами: «Вот видишь, Арвид… А что будет лет через десять, когда мы победим окончательно? Одним – все, другим – ничего? Если дать вашей гнилой психологии расцвести махровым цветом – нас постигнет катастрофа!» Он безнадежно махнул рукой и ушел, а мы с Арвидом долго говорили об устройстве будущего революционного общества. Конечно, Татлин прав: должно быть всеобщее равенство, все должно быть справедливо. Я убеждена, что так и будет, потому что все мы, прошедшие сквозь кровь и пыль гражданской войны, не останемся такими, как были. Мы изменимся, станем лучше и чище. Люди перестанут обижать друг друга, власть денег ослабнет настолько, что со временем отомрет совсем. Поголовно грамотный народ построит новые города, места хватит всем, работы – тоже. Это будет прекрасное время: много детей, много стариков, а все остальные (их – большинство) молоды, полны сил и желания сделать мир лучше. Арвид притянул меня к себе: «Кончаем театр. У нас зрителей – вся дивизия. Нельзя. Конечно, все правильно, но – будем встречаться тайно». – «Это грязь и гадость. Не будем». – «Значит, ты не любишь меня больше?» – «Люблю. Но когда мужчина и женщина встречаются тайно – они боятся. А страх – это не для меня. Ты ведь тоже боишься». – «Я? Кого? Шорина? Никогда! Но ты права. Нам, может, и жить-то остается всего ничего, а мы тут будем стесняться и исполнять дурацкие приказы! Все!» Мне странно и страшно немного – мы выступили против всех, против командарма. Надя, я знаю, повела бы себя иначе. Для нее в любви страха нет. Но ведь это – церковные сказки? Это ведь апостол Павел сказал – мифическая фигура, его и не было-то никогда…
А Новожилов вдруг решил стать моей совестью. Это напрасные усилия и никчемные потуги. Его морали я вообще никогда не приму. Вечером, едва стемнело, он изловил меня у штаба, крепко взял под руку и увел к коновязи. Здесь всхрапывали кони, пахло сухим сеном и лошадиным навозом – совсем не место для выяснений, но Новожилову все равно. «Ты не понимаешь… – дышал он мне в ухо. – Я хочу спасти тебя…» – «Правда? – Я округлила глаза и улыбнулась. – Вера Юрьевна, лягемте у койку, и вы сразу спасетесь. Не так ли, сотник?» – «Я все от тебя стерплю, Бог тебе судья, только ты не обольщайся: Азиньш – слаб, если не может тебе противостоять». – «А зачем ему противостоять? Наши желания совпадают». – «А красноармейцы? Их жены за тысячи километров, они же все видят и правильно спрашивают, какая же это революция, если все, как и прежде: командирам можно, а нам – фиг?» Я толкнула его к лошадям и убежала. Глупости… Теперь, когда я знаю, что такое настоящая любовь, я понимаю однозначно: Новожилов всю войну провел без женщин и несет Бог весть что. А у нас с Арвидом все по-другому, все иначе, и Новожилов нам не указ.
АЛЕКСЕИ ДЕБОЛЬЦОВ
Тактика борьбы такова: Колчак принял должность военного министра Директории (поганое эсеровское образование из недобитых и недорезанных партийных деятелей, ненавидящих царя и жаждущих демократии. Всю свою подлую жизнь они посвятили тому, чтобы наступил февраль. Когда я вижу их холеные «демократические» лица, слышу их неторопливо-плавную речь о свободе народа и образе правления будущей России, я спрашиваю у Бога: за что, Господи? Для чего ты дал испить нам чашу сию?). Он теперь на фронте, инспектирует войска и изучает обстановку (пока она не в нашу пользу, сданы Казань, Ижевск), мы поддерживаем постоянную радиосвязь. Как только расстановка сил позволит произвести окончательный маневр и нанести удар – в эфир пойдет условная фраза, и он вернется. И начнется возрождение замученной и оплеванной родины.
А пока я мотаюсь по городу как выжлец, уговариваю, объясняю, угрожаю, обещаю золотые горы. Наиболее надежные офицеры разосланы в штабы армий и корпусов – нужно предотвратить выступление в защиту Директории. В городе наши люди находятся практически во всех армейских частях. Красильников и Волков блокируют войска государственной охраны и арест директориальных мерзавцев возьмут на себя. В случае провала всех нас ждет веревка, но что ожидает Россию…
НАДЕЖДА РУДНЕВА
В городе тревожно, и тревожно мне, тетя сидит у камина и мрачно смотрит на угасающее пламя, Алексея нет дома вторые сутки…
– Ты знаешь, что я услышала сегодня на улице?
Я не отвечаю, и она продолжает:
– Из Томска приехал юродивый Федя, он заходит в дома и рассказывает, будто встал из могилы старец Федор Кузьмич и объявил о своем тысячелетнем царствии. Он, государь император Александр Первый (отныне и до века), повелевает Антихриста изгнать и вернуться к Богу.