Текст книги "Символ веры"
Автор книги: Гелий Рябов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
Гелий Трофимович Рябов
ОТЕЧЕСТВЕННЫЙ КРИМИНАЛЬНЫЙ РОМАН
СИМВОЛ ВЕРЫ
…галлюцинации возникают также и вследствие ужаса, который охватывает человека, когда его жизни угрожает не столько реальная опасность, сколько неведомая и безжалостная сила, явившаяся, из небытия.
Мишель Гарде. «Руководство по психиатрии».СПб, 1913.
АЛЕКСЕЙ ДЕБОЛЬЦОВ
…И вдруг свечи оплыли и упали, но не стало темно, и царские врата распахнулись:
– Господь, воцарися, в лепоту свою облекися…
И голос (темный, без лица, вот он – передо мной):
– Кто ты?
– Алексей Дебольцов, болярин русской, и род к служению призван царем Иоанном.
Он темнеет еще больше (или свет за ним ярче?), и слова – будто короткий удар палаша:
– Твое время пришло.
Вышел и, повернувшись к храмовой иконе (глаза – в пол-лица и зрачки – в упор, выворачивают душу наизнанку), положил большой поклон: крестное знамение через лоб и грудь и два плеча – справа налево, потом руки крест-накрест и трижды в пояс: отче священноначальниче Николае, моли Христа-бога спастися душам нашим…
А из распахнутых настежь дверей – бельканто: спаси, Господи, люди твоя…
Бел снег, и черна земля под ним, прибитая вековыми копытами.
– Со-отня… Или нет: эс-каа-дрон! Для встречи справа, слу-ушай!
Некого больше слушать. И не для кого. Солнце над плацем – яркое, теплое, весеннее. Теперь оно светит всем. Господи, кто оседлал тебя, Россия, кто… Кто и когда зачал Антихриста, где вырос он и вот – одержал победу…
И у кого теперь слух и совесть? И для кого бельканто: Победы благоверному императору нашему, Николаю Александровичу… И еще: на сопротивныя даруя.
И вот главное: и твое сохраняя крестом твоим жительство…
Пленника жительство? Или павшего уже?
«Нынче же будешь со мной в раю…»
Трусость. Подлость. Измена. Будьте все вы прокляты.
Снег, две тысячи замерзших насмерть, уставших насмерть идут через степь. Бредут, подбирая мертвых. Не слышно стука колес, не ржут лошади, не поднимается над им мордами пар. Ледяной поход. В будущее. Прости меня, Господи…
– Эх, вашскобродь, да чего уж… Простил и сердца не держу. Потому – с кем не бывает…
Это Никита, денщик, младший унтер-офицер, служит с Новочеркасска. Новочеркасск… Две тысячи юнкеров и офицеров, гордость, гвардия, лучшие из лучших, шли со всей России, пробирались сквозь гибель, сквозь ад, сквозь огонь и ловцов. Не душ, но – тел…
– Вашскобродь, господин полковник, да ведь на пороге уже! Ваше превосходство, пожалуйте.
Вот он – талия-спичка, и залысины, и глаза волчьи, навыкате, и черная (теперь уже навсегда!) черкаска. Сух… Ох, сух!
– Ваше превосходительство!
– Здравствуйте, полковник. Простите, если не вовремя. Я…
«Я»? Как это «я»? Почему? Ты же упокоился в Брюсселе. Навсегда. Вон только что оповестили газеты: «Глава Российского общевоинского союза и Главнокомандующий Русской армией…»
– Петр Николаевич, я весь внимание.
Ну вот, слава Богу, прошло… Можно отдышаться. Надо же, как перевернулось. Где что и что за чем – поди разберись. Морок. Как он странно смотрит.
– Ваше превосходительство, я уезжаю. Бить жидов и грабить – не программа. Корнилов и Деникин предали государя, и идея выродилась – как могло быть иначе? «Не прикасайтеся помазанному моему!», а Корнилов арестовал императрицу и сказал, что уйдет, если учредилка вернет царя. Чему служим, ваше превосходительство?
– Алеша, у меня к тебе просьба. Ты кури…
Подвинул портсигар. Тяжелый, внутри – папиросы, гильзы без марки, значит – набивает сам. Спички… Надо же, горит… Дым. О Боже…
– В Петрограде осталась моя матушка. Вот сто рублей – золотыми десятками. Пусть уезжает в Финлянднию.
Протянул замшевый мешочек. Ого! Тяжел… Ну все, хватит!
– Петр Николаевич, вы… на самом деле? Вы, собственно, есть?
Внимательно посмотрел. Чуть-чуть с насмешкой.
– Дебольцов… Ты, по-моему, не склонен… Нет?
– А какой сейчас год?
– Восемнадцатый, Алеша… Но, согласитесь, это уже странно. Провал какой-то В никуда. Прощай, Никита. Служи. У меня отныне – другой путь…
Шел пешком, добирался на попутных крестьянских подводах. Их мало, все лошади и люди мобилизованы противоборствующими сторонами. Поэтому на исходе третьего дня ноги заболели так нестерпимо, что пришлось сесть в дорожное месиво (этот кусок степи весь, сплошняком – разъезженная, раздрызганная в слякоть и грязь дорога), снять сапоги и размотать портянки. Ступни – багрового цвета, полопавшиеся, похожие на сильно подгоревший хлеб. «Ну что, солдатик-соколик, худо?» Поднял глаза – калики перехожие, трое, патлатые, с котомками. «Плохо. Видать, пришел и мой черед». Не согласились: «Ну, про то один Господь ведает… Обопрись на нас». Двинулись. Шагов через сто упал – поволокли под руки. «Зачем вам, болезные…» – «Бог весть. А ты – не спрашивай».
Очнулся на полу в избе, русской наверное (в красном углу оклады чисто православные, без малейшего униатства), кто-то храпит на полатях, калики за столом, в кружок, слабый огонек коптилки (приспособили ружейный патрон), тени почему-то не отбрасывает (опять, Господи… Не то сон, не то – что…), разговор едва слышный, сразу же бросил в пот. «Ахвицер». – «А я говорю – ерунда». – «В любом случае нужно уходить». – «Ваня, ты шутишь! Мало ли чего при ем? К кому идеть?» – «Что ты предлагаешь?» – «Мы разведчики или манная каша?» – «Спятил… Он может услышать». – «Ну все. Я его кончаю». – «Только не стрелять…» Ну как опознали, как? Что увидели? На чем засекли? Нет времени думать – вон он ножиком уже сверкнул. Прости меня, Господи…
Выстрелил, выстрелил, выстрелил – они попадали будто карточный домик, никто и не ойкнул. С полатей свесилась баба в платке (или простоволосая?), закикала: кик, кик, кик (да ведь это она икает – от страха, дура, проикается и заголосит), – и снова выстрелил, баба свесилась, длинные волосы достали пола (значит – не в платке была), потом мальчишка спрыгнул, пополз к двери: «Не надо, дяденька, никому про вас не скажу», – мальчишка лет двенадцати, а что поделаешь, разве можно отпустить? На свою жизнь уже давно плюнул, а на дело – нельзя.
Выстрела не услышал, только заскребли ногти по двери и упали руки…
И снова степь на все четыре стороны, и ноги несли, или не чувствовал их? Сейчас бы к Максиму, милое дело, и Плевицкая – свечи горят, две гитары плачут, и слова, слова – в самое сердце:
Замела, замела-завалила
Все святое родное пурга.
И слепая, жестокая сила…
И как смерть неживые снега.
Только это позже, лет, эдак, через пять.
А пока вот такие стихи:
На заплеванном дворе
При веселой детворе
Расстреляли поутру
Молодого кенгуру…
Родители… Мама приходила вечером, поправляла одеяло, гладила по щеке, утром отец приглашал в кабинет: «Кадет Дебольцов, какова цель жизни?» – «Разумное, доброе, вечное. Если буду бороться – будут новая земля и новое небо, и времени уже не будет». Он брал на руки и вглядывался в лицо: «Твори желаемое и веруй в невидимое. Служи государю. Люби свой народ. И помни, что православие, самодержавие и народность спасут Россию во все времена».
Имение в Луге. От городка в девяти верстах озеро и деревня родовая – теперь уже не наследственная, и церковь и склеп под приалтарным спудом. Там – деды и прадеды. Если еще не выбросили…
Председатель Северной коммуны Зиновьев приказал бросить священные тела русских императоров и великих князей в Неву. (Ах, это позже, намного позже, сейчас же надо добраться до Омска, в Сибирь. Там спаситель, мессия. Он спасет всех.)
И вот – Москва. Белокаменная, златоглавая, кривая (тут надо бы вспомнить, как оказался, дополз, достиг. Но нет… Обрывки, сумятица. Щирые украинцы-петлюровцы, что ли? Черт их разберет, жовто-блакитных. «Мы все больше из Совдепии фицеров примаем, га?» – «А мне в Совдепию». – «Брешешь?» – «Святой истинный крест!» – «Пане хорунжий, це дило?» Почему-то пропустили. Потом – длинная и долгая «проверка» в «ЧК». «Белый?» – «Сам по себе». – «Не-е…» – «Почему, собственно?» – «Говоришь-то как? Интеллигхенция… А она уся – белая…» Снова отпустили).
Везуч… (Может быть, только пока?) Что ж, может быть, и «пока». Ничего не меняется, дан обет, и ждет дело, которое надобно исполнить. Явок в Москве нет (а может быть – не дали?), ну и черт с ними, «непредрешенцами»… Сергей (в нем еврейская кровь, это, конечно, не важно, он дрался великолепно, жертвенно и вообще: «Несть еллин, ни иудей, но все и во всем Христос») дал «явку». Собственно, это не «явка», это его жена. Она дочь профессора истории или искусства, он построил музей.
Сквозь сои, сквозь явь – рю Пастер, гостиница, пятый этаж, вонь и грязь, грязь и вонь – и в проеме дверей она: некрасивое «птичье» лицо, челка (ненависть к женщинам с челкой – с детства, бонна-француженка носила челку. «Мужчины любят челку, мальчик…»), «Проходите, я очень рада, вы виделись с Сережей?» – «Нет. Но вот посылка…» В посылке книги – редкие, ценные, их можно продать, она бедствует, эмигрантская пресса печатать ее не желает. А Сергей… Он служит «им». Он «переосмыслил». Он – «возвращается». Он получит пулю. Но еще не знает об этом. «Прочтите что-нибудь». – «Что?» – «Вы же знаете. Я верю прежним богам». И она начинает читать:
Сабли взмах —
И вздохнули трубы тяжко —
Провожать Легких прах.
С веткой зелени фуражка —
В головах.
Я это написала для вас. Не помните?
Кривые переулки, и улицы кривые, долгий путь к двухэтажному дому с мансардой. Здесь свои, здесь отдых, здесь дух прекрасен и высок. Но единомышленников здесь нет, «непредрешенцы»… А государь уже в доме на косогоре, и ему не поможет никто.
– Разожгите печку, здесь – немного пшена. А дрова в подвале.
«Буржуйка» разгорается плохо, дымит и чадит, но вот вспыхивает пламя, и разбегаются по стенам и потолку сполохи. «Куда вы идете?» – «В Сибирь». – «Зачем?» – «Там мессия, Спаситель». – «Кто он?» – «Слуга царю и честный человек. Он не обманет». – «Тогда – слушайте».
У нее глуховатый голос, не женский совсем, и одна сторона лица – черного цвета. Может быть, оттого, что тень? «Трудно и чудно – верность до гроба! Царская роскошь – в век площадей! Стойкие души, стойкие ребра, – где вы, о люди минувших дней?!» Странен метр, странен ритм, другие ударения, другой смысл, но зачем же вы встали, мы ведь еще не начали трапезу, – вот оно, подгоревшее пшено на тарелках с императорским шифром, откуда он здесь? Я ведь знаю (при чем здесь «я»?) – вы идете по лестнице вверх, там тяжелая крышка люка, и она не должна пропускать посторонних, но вас она пропускает – зачем… Куда вы уходите, ведь есть еще надежда, вы же сами сказали: «Царь! – Потомки и предки – сон. Есть – котомка, коль отнят – трон». Котомка, и потому не нужно веревки. Не нужно!
Ну да, ну да… Простите. Это позже, много позже, двадцать три года до этого, двадцать три ступени еще – вверх, на чердак. А у него уже пройдены эти ступени.
В Москве дела – нет. В Москве мышиная возня «непредрешенцев» – заговоры, покушения, дележка политического воздуха. А «ЧК» – беспощадна и расправа – коротка. Вот – стены домов, и ветер шевелит списки расстрелянных. Нет, надо так: «Ветер сдирает списки расстрелянных», ведь эта фраза – чужая и не написана еще… Афиша: «Расстреляны по постановлению ВЧК 5 сентября 1918 года бывшие…» [1]1
«5 сентября 1918 года по постановлению ВЧК расстреляны в порядке Красного террора:
А. Н. Хвостов – б. министр внутренних дел
С. П. Белецкий – б. товарищ МВД
Н. Г. Щегловитов – б. министр юстиции
И. Восторгов – протоиерей
Н. А. Маклаков – б. министр ВД
А. Д. Протопопов – б. министр ВД»
Известия № 151 (415).
[Закрыть] Шесть фамилий. «В порядке красного террора». Министр внутренних дел, у него была дача на Каменном острове, они все там жили, один за другим. Охраняли, ловили, вешали, сажали, а кто их любил? Кто уважал? Руку стеснялись протянуть – неприлично, интеллигентный человек не дружит с жандармами. Да ведь они и плохие были. Какие-то революционеры, бомбы, взрывы, конспиративные квартиры и листовки – кровавая рука на манифесте, как глупо все и пошло… Гуляют на свободе, целуют жен, в ссылке… Господи, почему и за что? Не гниют, не звенят кандалами, – охотятся с собачкой, сочиняют крамолу, и расходятся по России круги, из которых уже не выбраться, никому.
И товарищ министра – распутианец, анафема…
Священник Покровского собора Восторгов – фамилия более приличная меломану, и что значит «бей жидов»? Священнику не должно призывать к убийству. Бог с ними, они ушли, не исполнив. И кто-то должен исполнить за них.
Вот – прохожий навстречу, воротник – на уши, не видно лица. Если спросит документы (они ненадежны, видимость одна, фиолетовый текст и дурацкие росчерки: «Товарищ Н. уполномочен…» Чего-то там… Неприличное) – придется стрелять. Конечно, лучше – ножом, как там, в деревне, но, увы, – не обучили. Не надобно было. Приближается, сейчас…
Черна Москва и пуста, вынули душу – красный флаг над подъездом, обитель Антихриста. Входят и выходят, входят и выходят, дело у них, они должны – «до основания».
А мы?
Мы тоже – должны. Великое слово – долг. В нем тайна, с которой начинается возвращение. Нам ничего не нужно «рыть». Только выровнять, сбросить кровавый мусор, выполоть сорную траву. Много ее, очень много – вон, все кругом заросло. Нужно рвать безжалостно, не жалея себя.
Но ведь она – народ русский…
Нет. Ибо сказано: «За то, что они пролили кровь святых и пророков, Ты дал им пить кровь: они достойны того». Верую: достойны. Пусть захлебнутся кровью. И тогда прежнее небо и прежняя земля – минуют.
Вот – разошлись, и оба живы… Пока… Но то, что знаю я, он – не знает. Он получит инструкции и поедет их исполнять. «Подателю сего выдать десять фунтов серной кислоты». Он поставит свою подпись. Кислота будет получена. Они – сожжены. Нет. Только обожжены. Это не одно и то же. А он уедет в полурусскую и бывшую (не удержали и не сумели) столицу, и там, на перроне вокзала, он и другой образуют магический крест. Темна вода во облацех, но – вижу.
Разошлись… Может быть, выстрелить?
Нет. Сейчас не дано.
Мы прощаемся. Разгорается щепа и опадает пеплом. Пламя мгновенно и не успевает согреть. И руки лежат на металле, не ощущая тепла.
Но ведь там, за окнами – весна, там – солнце.
Для кого?
Наше солнце еще впереди.
Она целует в щеку: «Колюча. Хорошо. Снаружи, как все, но знаю: избран», – глаз не видно, только отблеск (или кажется – нет его) и – и откровение: «Это ясно, как тайна двух: двое рядом, а третий – Дух: Царь с небес на престол взведен: Это чисто, как снег и сон. Царь опять на престол взойдет – Это свято, как кровь и пот».
Лестница, дверь, улица. В окне – черное платье, белое лицо. Угол дома, последний шаг, все впереди. «Боже, царя храни!»
Стучат колеса – между Москвой и Петроградом ходят поезда, они грязны, с выбитыми стеклами, в купе выломаны двери и нет ковров, золоченые ручки выдраны с мясом, и проводник всего один на несколько вагонов, и все вагоны молчит: после 25 октября в них больше не поют. Разве что «красноармейцы» или «красноматросы» при переброске войск. Напротив, через столик – попутчик: мышиные глазки под широкополой шляпой, не то артист, не то бывший филер из «охранного». Так и есть, из «охранного»: «У нас глаз наметан. Куда изволите?» – «В Петроград, по делам». – «Полковник?»
Мистика, откуда он знает, ведь не угадал же… Нет, не угадал. «Вы ведь из кирасиров ее величества, кажется? У нас память профессиональная. В Петербургском благородном собрании, на торжественном акте трехсотлетия, вы – в почетном карауле, у трибуны». Смотрит с превосходством, как фокусник: «Вот ваши часы. Верно?» – «Не отрекаюсь. Дальше что?» В самом деле – что дальше? Нужен помощник, может быть, этот помощник – он? «Я к тому, господин полковник, что, может, помощь нужна?» – «Нужна. Сейчас – вы кто?» – «Потерявшийся, мечущийся, алчущий. А вы?» – «Нашедший и обретший. Вопросов не задавать. Приказы выполнять безоговорочно. Согласен?» – «Так точно». Он рад, это видно по его лицу. Нашел пристанище и няньку. Бесприютный жандарм – звучит, как заголовок романтической поэмы в духе Байрона…
Теперь он не отстает ни на шаг, идет чуть слева и сзади, будто снова охраняет «высочайшую особу». Площадь, скрежещет трамвай, в красном углу – белая четырехглавая церковь, крестимся на купола, спаси Бог, живы пока (теперь уже двое), но ведь многие творят желаемое и уверены в грядущем, и значит, возрастает множество и воспрянет Россия. Заливается гармошка, «товарищи» и «красноматросы» движутся – пади, пади – «хранитель» отодвигается в сторону – «От греха, господин полковник», компания – двое вприсядку, четверо – в круг, смазливенькая пишбарышня с революционным бантом обнажила стройные ножки и – каблучком, каблучком: «Кабы нам с тобой упасть, мы бы наласкались – всласть! Эх, с красным лучша любится, расстугни-ка пугвицы!»
«Хранитель» не смотрит, отвернулся, губы едва шевелятся, но слова понятны: «Ничего… скоро всем вам будет вешалка…»
Идем по Невскому, он оглядывается: «А что, господин полковник, этот Трубецкой – вправду князь?» – «Вправду». – «Как же он, дворянин, такую срамоту удумал?» Это он про памятник государю императору Александру Третьему. «Статуя понравилась императрице». – «А-аа…» – он безнадежно кивает, с императрицей спорить нельзя. Болван. Раб. Он не воспрянет. Никогда. Не читал Пушкина. Не знает Гегеля и Ницше.
Поет похабные частушки (это не он… Ну да все равно). Это оттого, что мы не успели. Революция отбросила в пропасть. Пропасть. Пропасть. Они и пропадут, потому что не понял никто: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений».
Невский изменился – мало трамваев, толпа серая и грязная, много красного цвета (или в глазах красно?), по торцовой мостовой глухо пристукивают копыта – движется красная артиллерия, батареями, кони разномастные. «А помните, господин полковник, – у него прилив воспоминаний (Петербург – как призрак любимой женщине, жандарма можно понять), – как шла гвардия? В каждой батарее – своя масть: каурые, белые, чалые… Какая мощь, сила какая… Где все, надгробное рыдание творим…» Отвечать не хочется (да и что?), проговорили Россию, теперь вот эти – «непредрешенцы»… Как Алексеев [2]2
Алексеев – начальник штаба Верховного Главнокомандующего, позже – глава русской контрреволюционной «Алексеевской» организации.
[Закрыть](нет ему царствия небесного!) мог Россию спасти? В ставке, в Могилеве, предал государя, отрекся, на перроне же поклонился в пояс уходящему на Голгофу царю. Это – цинизм, и проба его высока…
Маршрут воспоминаний: Фонтанка, на другом берегу, – летний сад, впереди – Нева. И нет больше державного теченья. Заплеван строгий и стройный вид. Растерзана гробница императоров. Часы на башне играют «Интернацьёнал».
Сворачиваем (через Пантелеймоновский мост) на Марсово поле. «А помните…» – начинает он. Нет. Не помню. Ничего. «Однообразная красивость» – зачем она была? Впереди – кучи еловых веток, увядших цветов, прохожий в извозчичьем армяке, скользнув взглядом, признает в нас «своих»: «Могилы ихние. Рэволюционэров… В том углу – Урицкий. В этом – Володарский. В того – Канигиссер стрелял. Поражаюсь. Свои своя не познаша. Довели». Может, он прав? Может, это начало? Они взбесятся и перебьют друг друга? О, какие они, какие они… Опять блазнит. Канигиссер выстрелит позже.
…Анфилада Зимнего, валяются гильзы, из-за статуи Гермеса торчит нога – труп или пьян, до утра не уберут. Разбитые вазы, от одной – тяжелый запах отхожего места, надо пройти мимо, но – невозможно. На всех лестницах и переходах кричат, требуют, чтобы очистили дворец. При выходе обыскивают – два комиссара в штатском с повязками и три матроса. Около них на столе – гора серебряных ложек и вилок, свернутые в рулон картины – видно, что вырезаны. Здесь же человек двадцать задержанных – солдаты и матросы, есть и офицеры. «Документы». Протягиваю отпечатанный на машинке, со штампом дворцового управления, «приказ». «Сим поручается полковнику Дебольцову…» Внимательно читает, все время глазом: зырк, зырк. Арестуют? Скорее всего… Только куда? На Шпалерную? В Трубецкой бастион?
Туда. В соседней камере – Шингарев, бывший министр. На прогулке предлагает кусок домашнего пирога – прислала жена. Видно, что тяжело болен. Оброс, опустился. Но еще надеется – на Учредительное собрание. Говорю: «Плох вам был царь». Отвечает: «Плох». Больше не разговариваем. Его освобождают на следующий день. Еще через день конвойный – в «глазок»: «Убили Шингарева. Братишки-матросы и кончили. Прямо в кровати».
И мокрая слякоть заползает под воротник. Кто следующий?
И вот – двор, у баньки – трое (или четверо – в глазах мутно), раздеты по пояс, один – Павел Александрович. На маневрах в Красном – много лет бок о бок. Серов написал картину для лейб-гвардии Конного полка: великий князь в кирасе, рядом – ездовой с лошадью. Павел Александрович, лысый, грустное лицо, – такой и здесь. Чуть в стороне – пятеро, с лопатами. Когда подвели к стене и хлопнул залп (ни звука не донеслось, а все рухнули, финита), отскочил от окна… Холодно, идет снег.
Нет. Не так. Их расстреляли только в январе 19-го: Николая, Георгия, Дмитрия, Павла. Был в Сибири, видеть не мог…
Тогда откуда? М о рок…
А пока: «Преображенская, 2, второй этаж, квартира зубного врача Циммермана. Если засады нет – пусть откроет форточку». Филер уходит, через минуту в крайнем окне второго этажа появляется рука: форточка открыта. У баронессы все в порядке.
Лестница старинная, перила с литьем и позолотой, ноги скользят по ступенькам – грязь. Двери открыты, большая квартира, из какой-то комнаты доносится рояль: «Лунная»… Запах рыбьего жира с редькой или чесноком и еще чем-то – омерзительно… Высунулась голова в красной косынке: «Агитатор?» Молча, мимо. Еще одна дверь, это здесь. «Подожди на улице». Он уходит, наклонив голову, как в былые времена, – резко, элегантно. Комната (дешевый гроб для похорон по третьему разряду): «Честь имею, сударыня. Вот деньги». – «Благодарю, – протянула руку. Сухая, желто-пергаментная. Ногти короткие, тщательно зачищены. – Если этого не делать – конец. Стирка, мойка…» – «Вы… сами?» – «Кто же еще… И себе, и другим. Есть что-то надо и жить… Все дорого и ничего нет».
Мешочек с десятками небрежно бросила на столик в углу. «Благодарю вас, сударыня…» – «Господи, за что? Это я должна благодарить. Такой риск. Нашли бы красные – и „в расход“». – «Я не знаю, увижу ли барона вновь…» – «Будем надеяться. Знаете, здесь никто не догадывается, что главнокомандующий Русской армией сын мне… Храни вас Бог». – «Мы выживем. Должны. Будем бороться». – «И страдать. Потому что от скорби – терпение, от терпения – опытность, от опытности – надежда. Господь с вами».
За Владимирской площадью Невский переходит в Загородный; здесь, напротив вокзала, – церковь и дом, в котором – отец. Если еще жив. Нужно зайти, обнять, может быть, в последний раз, но не дано, потому что меч палача занесен. В Екатеринбург, скорее в Екатеринбург. Между мной и моим новым знакомым все давно оговорено и условлено, Бог весть – патриот ли он и монархист, но он жандарм и будет защищать то, к чему привык, во что верит – по убеждению или по той же привычке. Нужен помощник. Без собеседника можно обойтись.
Путь долог, еды нет, денег тоже. На второй день исчезает последняя «катенька» – «керенок» мужики не берут. К вечеру третьего – съедено все, спасибо, хоть вода есть – в сортире. Ночью (идут пятые сутки) жандарм смотрит с ненавистью: «Что будем делать?» Он приглядел спекулянта, еды там целый мешок. «Что будем делать?» Он хочет, чтобы все было «по форме»: распоряжение или приказ старшего в чине. Он хочет, но ведь для спасения наших жизней (фи… слишком громко. Всего лишь желудков – от мук голода) должен умереть человек. И, будто угадывая, он егозит мышиными глазками: «Кто человек? Не вам говорить, не мне слушать. Да ведь и дело есть, если не слукавили?» Не слукавил. Дело есть. Говорю: «Стрелять нельзя». Ухмыляется: «А мы – ножичком. Только… – смотрит в упор, и глаза у него пустые. – По справедливости надо, ваше высокоблагородие». Этот титул он произносит впервые. Господи, пусть минует меня чаша сия. «Потерпим. До Екатеринбурга – сутки. Там есть свои. Там есть свои». Усмехается: «Тонкий вы человек, а не понимаете. Потерпеть можно. Только нужно нам друг в друге уверенность иметь. Взаимно чтобы. И потому вы теперь полосните сами, а я покараулю». Смотрит. Слово его непреложно. Отказаться? Он уйдет. Согласиться? Никита говорил иногда: «Не дворянское это дело». Что ж, воистину… «Вызови его в тамбур. Слева – запри. Справа – никого не впускай». Он кивает. «Ножик возьмите».
В тамбуре холодно, ветер свистит в щелях, от грохота сразу же начинает болеть голова. Медленно ползет дверь. Вот он. «Рыбки купить хотите?» – в руке мешок. «Рыбки…» – стоит лицом, и заставить его повернуться – ни предлога, ни сил, язык прилип к небу. Когда начинает развязывать узел (крючковатые, будто изломанные пальцы обильно заросли густым, курчавым волосом), невольно нащупываю рубчатую рукоятку самовзвода. Каким «ножичком»… Его не пробить и топором. Что касается выстрела… Грохот – как в кузнице. Выстрела не услышит никто.
Он падает, затылок с глухим стуком вышибает остатки стекла. Скорее… Дверь – настежь. Толчок. Он мгновенно проваливается во тьму. С мешком в руках.
И тут же появляется «хранитель». Глаза как плошки, желтыми зубами ощерился рот: «Ну? Сколько?» – «Сколько? Собственно… чего?» Он вполне натурально хватается за голову: «Ты зачем его убивал, идиот!» В самом деле, зачем? Странно. Столько хлопот… «Пропадите вы пропадом, господин полковник. Неужто – и обыскать не смогли?» Ну отчего же… Только в ум не пришло – «А ты где был? Ма-алчать!» Он наклоняет голову несколько раз подряд и, открыв задом дверь, исчезает. Он дисциплинирован и законопослушен – это главное.
…Длинный гудок, и встал поезд, за окном вагона «Екатеринбург» и монстры, разодетые на парад чумы. Черный и серый, серый и черный цвета – как на портретах Хальса; выходим, на перроне суета, «товарищи» отправляют на фронт «рабочий» полк – Сибирская армия у ворот города. Господи, дай оружие и силу дай, чтобы взглянуть на них и мощью одного только взгляда заставить рассыпаться в прах… Площадь, петушки-сухарики, красные кирпичики вокзала а-ля рюс, мерзкий стиль, – когда русское только снаружи, его нет внутри. Мы бездуховны, триада Уварова втоптана в грязь. А рядом новый, модерн, ну да Бог с ним, это позже, сейчас надо решить – куда? И к кому.
Город низенький, грязный, деревянный. Черные избы – прадед Дебольцов жил в такой сто лет назад – сослали по делу 25 декабря. Членом общества не был, но «соприкосновение преступное и предумышленное» Верховный уголовный суд счел доказанным. В семействе – легенда и тихая гордость: причастны свободе. Похоронить себя велел здесь. Дедушка, ваше превосходительство, где ваша могила? Ибо кости ваши надлежит выкопать и сжечь и, зарядив мортиру, выстрелить! Когда б не вы – тогда бы и не мы. Каховский в Милорадовича, Перовская – в Освободителя, Багров – в Столыпина. Кровавая цепочка во имя ее… «В царство свободы дорогу грудью проложим себе!» Вон – идут мерным шагом посредине Вознесенского, и на красном полотнище белые буквы: «Верх-Исетский завод». Единодержцы штыков и душ. Вешать надо. Вешать…
«Как тебя зовут?» – «Петром крестили». – «Вот что, Петя, меня при посторонних называть по имени». – «А как вас матушка окликала?» – «Что?» – «В том смысле, чтоб вам привычное было». – «Алеша. И говори мне „ты“». – «Ладно… Алеша, – щедрится он. – Не замай…»
Куда идти? Впереди, слева по проспекту высокая колокольня. Это там. Это наверняка там, это не может быть больше нигде. «Что за церковь?» – «Вознесенский собор. – Рабочий парень лет двадцати подозрительно щупает взглядом. – Не здешние, что ль?»
Ошибка, пошлая ошибка… Но ведь я – не жандарм, не обучен «тонкостям», чтоб ты пропал… Надо отвечать мгновенно – у него колючие глаза, сейчас начнет хватать за руки и требовать «пашпорт». И тогда – конец… «Не вяжись, милок, – просит Петр. – Ну, спросил человек, и чего ты вскинулся?» – «Тут многие спрашивают, – непримиримо роняет слова: кап, кап, кап. – Тут зло человеческое спрятано, и которые ищут – тем яма». – «Не ищем ничего, Бог с тобой». – «Откуда вы?»
Ну все… Конец. «Мил человек, моя фамилия – Дебольцов, здесь похоронен мой прадед, декабрист, я приехал из Москвы посмотреть могилу». – «Из Москвины… – радостно тянет он. – Тоды что надо. Шагай за мной, я те сейчас эту могилку найду», Господи, он не знает, кто такие декабристы. За что ты «боролся», дедушка? «Куда идти?» – «Туда. И не вздумайте разбегнуться, здеся кажный знаить: хто не свой и хто не с нами, тот – чужой и против нас». Он идет не оглядываясь, потому что мы никуда не денемся, он идет к церкви.
Петр шепчет: «Ты вправо, я – влево. Через час – у колокольни». – «Нет, прохожих много, поймают. Думай…» Внезапно он начинает спотыкаться. «Ты чего?» – парень оглядывается, в глазах злоба. «Сердце… Сердце… Ох!» – вполне натурально стонет Петр, в какое-то мгновение мне даже кажется, что это – на самом деле. Жандармское отродье, научили, не нам, чистеньким, чета… «Господи, прими дух мой с миром…» – он опускается на колено и аккуратно, чтобы не ушибиться, падает. Этот все принимает всерьез: «Чего он?» – «Ты напугал его. Наверное, помер…» – «Брось?» – Он искренне огорчен. Ну что ж, это уже лучше… «Помоги мне», – подхватываем Петра, тащим к дому. «Постучи, пусть вынесут воды». Он колотит в дверь – бесполезно. «Может, во дворе?» – Он поворачивает красивую кованую ручку и входит во внутренний двор. Иду следом. «Есть кто? – кричит он. – Воды дайте, тут человек помирает!» Никто не появляется, старушечий голос кряхтит из-за дверей: «Хто? Кого Бог несет?» – «Воды надо, открой, бабушка». – Он поворачивается спиной, и решение приходит мгновенно: стреляю в упор, в затылок, выстрел негромкий, наверное, звук гасит низкая крыша двора. Ты сам захотел…
Выхожу на улицу, тщательно прикрыв калитку, теперь бы удержаться, не побежать. Петр дышит в затылок. Сворачиваем в переулок, потом во второй, все…
«Повезло…» – Петр бессильно опускается на завалинку какого-то дома. «Нет. Так должно было быть. Пока мы не исполним того, что должно, – будем живы». – «Это ты серьезно?» – «Вполне». – «А я в эти штуки не верю. Ерунда. Человек всего достигает сам – и на небе, и на земле». – «На небе?» – «А то? Про Нестерова, чай, слыхал?» – «Я про такое небо ничего не знаю». – «Как это?»
Бесполезно. Жандарм и есть жандарм.
Выходим к собору, лукавый византийский стиль, он непригоден для русской души.
– Смотри… – он вытягивает руку, палец дрожит.
На противоположной стороне площади длинный, высокий, без единой щели забор из неструганых досок, перед забором – часовенка. Виден фриз, ризалиты с чердачными окнами, решетки над крышей, трубы. Что ж… Мы пришли, и смысл – смысл – уже есть: «Мы отовсюду притесняемы, но не стеснены; мы в отчаянных обстоятельствах, но не отчаиваемся; мы гонимы, но не оставлены; низлагаемы, но не погибаем».
С колокольни можно рассмотреть почти все: огромный земляной плац, его окаймляет шероховатая булыга проспекта, за ней – забор, четырехскатная крыша (теперь она видна), шесть окон (кто из них – где?), черный провал двора крышей, по местному обычаю, не закрыт. Остальное не интересно, город как город, у него нет собственного лица, отсюда, с высоты птичьего полета, это печальное обстоятельство более чем очевидно.