Текст книги "Символ веры"
Автор книги: Гелий Рябов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
И теперь интеллигенция наша – ничтожные, безликие болтуны – начнет анафемствовать новую власть, как анафемствовала старую.
– Вы не понимаете, – вдруг сказал, – меньшинство подавляло большинство и утверждало, что это – для его собственного блага. Теперь же большинство подавит меньшинство для блага большинства. Улавливаете разницу?
Отвернулся к окну. Поезд подходит к станции. Через два часа – дом, Аристарх, отдых и – начало работы во имя Твое…
НАДЕЖДА РУДНЕВА
Приходит день, и ты понимаешь, что остались только воспоминания. О тех веселых и счастливых днях (так ли это? Сегодня мне кажется, что так…), в коих была я Наденькой Рудневой, дочерью присяжного поверенного, убежденного большевика, которому поверила безоглядно. Кроме родства физического, есть и духовное. Мне казалось, что соединение их – еще одна ступень к Богу.
Рю Дарю, из окна нашей комнаты видна русская церковь: сегодня 6 декабря 1929 года – Никола зимний и тезоименитство царя-мученика, ему исполнилось бы 60. Только что вернулся с панихиды муж, я слышу в коридоре его шаги. Я не была, и дело тут не в том, что на судьбу и личность Николая Второго у меня иной взгляд, – просто заболела подруга – еще по скитаниям в Харбине, и я пошла к ней, это рядом с посольством России, почти напротив. Каждый раз, когда мне приходится бывать здесь, я иду именно по этой стороне улицы – отсюда все очень хорошо видно: полицейский у входа, автомобиль с красным флажком и точно такой же – в центре фасада. И русские (советские – наверное, так нужно сказать?), они иногда тоже появляются. «Я часто хожу на пристань и то ли на радость, то ль на страх гляжу средь судов все пристальней на красный советский флаг. Теперь там достигли силы…» Что поделаешь, этот флаг не стал моим, и дорога моя (прав Есенин) – ясна. (Алексей просит чаю, сейчас подам ему – в любимом подстаканнике с памятником Петра на Сенатской – и буду записывать дальше.)
Мама умерла, когда мне исполнилось четыре года; старшей, Вере, – восемь. С кладбища отец вернулся седым. Меня это привело в изумление, я спросила: «Тебя покрасили?» Он заплакал, какой-то толстый господин в черном сказал, что времена шекспировской любви прошли. (Вряд ли я запомнила это имя, просто сейчас мне кажется, что оно было названо.) Вера увела меня в нашу комнату и больно ткнула указательным пальцем в лоб: «Ты юродивая? Маму навсегда зарыли в землю, а ты пристаешь с глупостями!» Я не могла понять и стала допытываться – когда же мама вернется. Смерть – это смерть. Закрыты глаза, и неподвижно тело. Длительный, очень длительный сон. Но то, что сон, – то не навсегда. Эта мысль укрепилась во мне уже в первом классе гимназии: нам начали преподавать Закон божий. Во втором классе я прочитала Евангелие. Меня поразили слова апостола Павла: «Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся. Вдруг, в мгновение ока при последней трубе; ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся». Я редко ходила к маме – раз в год, в Родительскую, теперь же стала бывать на кладбище чуть ли не каждый день. Я не могла пропустить это мгновение, я должна была встретить маму первой.
Однажды я сказала об этом Вере. «Дура». Она ушла, хлопнув дверью, и тут же вернулась с отцом. Он долго смотрел на меня, и мне показалось, что выражение лица у него точно такое же, как в день маминых похорон.
– Все это ерунда… – Он погладил меня по голове. – Поповские сказки. Человек приходит в этот мир один раз и очень ненадолго. Как прожил эту жизнь – так и прожил. Другой не будет.
– А… потом? – У меня было глупое выражение лица, я поняла по его глазам. В них сразу же появилась тоска.
– Не будет «потом».
– Мне не ходить на Закон божий?
– Ходить. – Он ответил, помедлив: – Дочка, смысл жизни честного человека в другом. Надо так переделать мир и людей, чтобы царствие божие, о котором говорит священник, наступило не на небе, а на земле.
– Он говорит не про небо. Он говорит про землю. Она тоже изменится, как и мы все. И станет другой.
– По звуку трубы? – усмехнулась Вера.
– Да… – отец загадочно улыбнулся. – Красивая сказка…
Всю ночь пела труба – высокий и чистый звук, и я вскакивала с постели. Труба возвещала другую жизнь и возвращение мамы.
И все же что-то после этого разговора переменилось. Вера читала вслух роман Горького «Мать» и экономическую повесть Флеровского «Положение рабочего класса в России». Как странно… Неужели можно что-нибудь создать – разрушая? Они же сами говорят: никакой семьи, никаких детей, это помеха революционной деятельности…
С кем же строить новый мир? И еще: «очистить землю». Как это?
На шмуцтитуле второй книжки тонкая, полустершаяся карандашная надпись: «Гриневицкiй». Оказывается, это тот самый, кто взорвал бомбой царя-освободителя. В 1881 году в Петербурге дед был помощником присяжного поверенного, который защищал этих людей в Особом присутствии Правительствующего сената. Книгу же получил на память.
Я прочитала завещание Гриневицкого: «Последняя схватка с деспотизмом не особенно далека и зальет кровью поля и нивы нашей родины». Страшно… Вера говорит, что я глупа. Она часто декламирует Рылеева: «Но где, скажи, когда была без жертв искуплена свобода? Погибну я за край родной…»
И вот – последний год. Я окончила гимназию с золотой медалью. На выпускной бал приехал губернатор из Перми, и я танцевала с шалью. [10]10
Почетное право Первой ученицы.
[Закрыть]Подарок – ин-фолио: «Священная коронация Государя-императора Николая Второго и государыни-императрицы Александры Федоровны» – везли домой на извозчике. Директриса уронила пенсне: «Ваше превосходительство, старшая Руднева была весьма способной девицей, младшая же – заслуживает несомненной протекции для получения высшего образования». – «Мы подумаем. – Он тронул меня за подбородок указательным пальцем: – Ваш батюшка забрасывает нашу канцелярию замысловатыми прошениями. Вы столь же свободолюбивы?» – «Я столь же справедлива». – «Это прелестно, это совершеннейший бонтон и шарман». Старый дурак.
Потом – в Харбине и Париже – я часто спрашивала себя: на чем споткнулась моя вера? И почему Вера не споткнулась? Верный до смерти получит венец жизни? Тут что-то не то…
Я думаю, повлияло вот что: на другой день, как телеграф принес в наш уездный Екатеринбург весть о победе февральской революции, отец вернулся домой глубокой ночью. Он и Вера были чем-то озабочены. Лица по пьесе: опрокинутые.
Я уже выполняла партийную работу: разносила листовки – на ВИЗ и Гранильную, писала прокламации – под диктовку Веры или отца (с высшим образованием так ничего и не вышло, у нас совершенно не было средств: все, что отец получал в качестве присяжного поверенного Пермской судебной палаты, – раздавалось страждущим и местной партийной организации), но знала только то, во что меня посвящали. Теперь же они отчего-то разговаривали – не замечая моего присутствия (я расставляла чашки и резала хлеб). Я узнала, что в организации один за другим следовали провалы. Людей арестовывали и гнали на каторгу. Оказывается, был провокатор. Его охранный псевдоним – «Казак». А сегодня ночью, когда отец и Вера бросились в местное отделение охранки, – они застали там И. (здесь отец назвал партийную кличку, которую знали на всех уральских заводах), который жег папки с документами – печь пылала, как топка паровоза (слова Веры).
– Он – «Казак». – Отец вытирал лоб и шею платком, хотя у нас было не более десяти по Реомюру.
– Возможно. Но он успел все сжечь, и теперь мы ничего не сможем доказать.
– И когда он умрет – поставим ему памятник, – усмехнулся отец.
Я была в потрясении. Провокатор среди большевиков? Невозможно…
И еще: лицо отца, когда в июле 18-го он вернулся с заседания Уралсовета. «Всех, – повторил он мертвым голосом. – Всех… Но это же совершенно невозможно! Жена, дети, слуги!» Вера кривила губами: «Взгляни на нее. Она сейчас упадет в обморок!» Отец замолчал. А я…
Мне всегда говорили: революция нужна, потому что она освободит Россию от ига капитала. Освобождение от ига – гуманно. Но к тем, кто этим игом был, гуманность не откосится. (А я возражала: среди тех, кто был игом, есть женщины, дети, старики и старухи. Как быть с ними? Разве гуманность избирательна? Разве тот, кто родился в кружевах, повинен смерти? И может быть убит без суда? И не в бою?)
Апогей ига – самодержавие. У него была лживая мораль. Оно расстреливало ни в чем не повинных. Заполняло каторжные централы. Пороло. Душило голодом.
Но ведь – самодержавие.
А мы? Революция?
Во мне что-то сломалось. (Я слаба. Наверное, потому, что мне 18 лет всего и я не Жанна д'Арк. Ей было 16… Но теперь – 20-й, а не 15-й век.)
…Через неделю в город вошли «сибирцы». Явились сразу. «Присяжный поверенный Руднев? – Офицер вежлив, подтянут, каждую минуту подносит руку в перчатке к козырьку. – Прошу пройти с нами». Посмотрел на Веру: «Вы, мадемуазель, – тоже». На меня посмотрел: «Ну а вы… – Я видела, что он колеблется. – Вы ожидайте здесь. Никуда не отлучаться. У входа я оставлю часового». Отца и Веру увели. В дверях она оглянулась: «Ну, что теперь скажешь, непротивленка?» Я бросилась к ней, повисла на шее: «Вера, Верочка, папа?» Офицер кивнул казакам, мне завернули руки за спину. «Ничего, барышня, не сумлевайтесь».
Господи! (или Маркс или Ленин) – ответьте: неужели сомнение есть гибель? Это же не так! Зашел часовой: «Девочка, уходи до утра. Отца и сестру – расстреляют. А тебе зачем? Скажу – не уследил. Бог с тобой».
Ночью вылезла в окно и ушла из города на запад, в сторону красных. Нужно пробираться в Петроград – там есть дальние родственники. Можно и в Омск – это проще, спокойнее, в Омске тетка с благостным (прежним-прежним) домом, вареньем, мебелью «ампир» и люстрой «модерн» – смесь, безвкусица, и все равно – хорошо-то как… Но к тетке – что к Вере. Все по струнке, встать – лечь – и снова встать. Нотации, нравоучения, ду-ду-ду – бу-бу-бу. Не желаю. И потому – через белых – к красным. Отца и Веру расстреляют? Не осознаю, не верю, не доходит.
Вот он – звук отцовской трубы. Звук смерти.
В последний раз (еще – в последний раз!) прошла по Вознесенскому проспекту – к библиотеке Белинского. Лучшие мои годы – двухэтажное здание с тремя венецианскими окнами на втором этаже. Все, что есть вокруг нас, – только наше мышление. Так он, Белинский, сказал, его авторитет непреложен, хотя это суждение – всего лишь часть поиска. Но какая прекрасная часть! Призрачный, зыбкий мир, все страсти – сон, и порывы – туман, и есть надежда: окончится сон, наступит пробуждение, и оно будет прекрасным!
Иду проселками, чаще – просто лесными тропинками, стараюсь убедить себя; я на грибной прогулке. Скоро домой, отец уже разжег наш большой самовар с медалями. Придет Вера, и сядем пить чай.
На заводскую ветку (узкая колея) вышла без сил. Не растерзали звери, и не попала в охотничий капкан. За деревьями – крыша «коньком», колодец. Жилье. Скорее всего – путевой сторож. Будь что будет…
Наверное, увидел из окна, вышел навстречу, встал у забора. В руках – ружье.
– Чо тебе?
– Устала.
– Нельзя.
– Дайте хоть хлеба…
– Сейчас…
Ушел и тут же вернулся, протянул завернутый в чистую тряпку ломоть. «Городская?» – «Да». Почесал в затылке: «Образованная?» – «Окончила гимназию». – «Это котору? Что на Главном?» – «Нет. Это мужская. Женскую. Первую. На Вознесенском». Всмотрелся: «Не врешь. У меня там свояк – сторожем. Знаю. Ступай за мной». Подвел к двери: «Слушай, тут намедни… Ты государыню-императрицу и младшую цареву дочку в лицо знаешь?» – «Видела ка портретах». – «Узнаешь? Если что?» – «Да вам-то – зачем?» – «Иди сюда… – Осторожно, чтоб не скрипнула, приоткрыл створку, зашептал: – Пройди тихо. Посмотри». Переваливаясь на кривых ногах, вошел в горницу, во вторую. В углу, на кровати (или полатях?) под образами спали две женщины – лица вверх. Подошла вплотную. Старшей лет тридцать на вид, младшей – двадцать, Обычные лица городских мещанок…
Пожала плечами, покачала головой. Он за руку вывел и тщательно прикрыл дверь: «Уверенно говоришь?» – «Это не они, ручаюсь». Снова посмотрел так, словно собирался доверить кровно нажитый миллион: «Такое дело, понимаешь вот… Комиссар из Совдепа привез, приказал: пусть, мол, поживут, и так далее… Я глянул – и как стукнуло: они! – Снова взглянул затуманенными глазами: – Значит, не они?» – «Нет». – «Ну и слава Богу. А ты о том, что здесь видела, – помалкивай». – «Конечно. Спасибо за хлеб». И вдруг: «Мое фамилие Лобухин, тут комиссары „фиат“ утопили, брали у меня колья, чтобы вытянуть. Так вот: царь с детьми – под теми кольями…» Сумасшедший.
Еще через день вышла к станции, его хлеб меня спас. В зале – сломанная пальма и разбитый прилавок от бывшего буфета – яблоку негде упасть. Слух: белые в нескольких переходах. Кому с ними не по пути – на запад. Будет всего несколько поездов (так говорят), я попросила женщину (здесь многие устроили себе отдельные апартаменты, развесив одеяла и простыни), она пустила меня переодеться и даже дала воды: впервые за четверо суток я немного умылась и причесалась. Лучше бы я этого не делала…
Вышла на перрон, сразу подошли двое, на фуражках красные звезды: «Ты кто?» Объяснила, отошли. Когда послышался стук поезда и гудок паровоза – совсем близко, – подошли снова. И еще несколько – из пассажиров, я так поняла, глаза у всех горят неугасимым огнем: «Ты кто?» – «Товарищи, я ведь сказала…» – «Что значит – сказала? – Обернулся: – Похожая? Вылитая! – И снова ко мне: – Царска дочь Мария Романова бежала из-под расстрелу в Катеринбурге – знаешь?» Сразу вспомнила полустанок. Неужели? Не может быть… «Вы ошибаетесь. Я была в Екатеринбурге в ночь их расстрела. Это факт». – «Чего?» – «Факт. То есть то, что на самом деле». – «Мы знаем, как вы от революциённого возмездия бегаете. Ступай за нами». – «Хорошо. Только вы возьмите в толк: у Марии глаза голубые, а у меня – темно-синие, вот, смотрите…» – «Мы эвтих тонкостев не разумеем. Эслив всем бабам в глаза глядеть – эх… Я, вот, своей – сроду не заглядывал».
– А чего ее весть? – удивился второй, щелкая затвором винтовки. – На месте и кончить. С громким объявлением – кто и за что.
Ноги подогнулись, и померкло в глазах. Серебряные трубы поют, эх, папа, папа… Ты очень ошибся, меня сейчас убьют…
Бросилась бежать. Юбка длинная, узкая – куда тут… Заплетаются ноги, сейчас громыхнет – и пойду туда, куда всегда верила, что должна прийти…
Оглянулась: стреляйте в лицо. Разве можно бежать, когда страшно? И когда так пусто, ненужно, бессмысленно…
– Мой отец – большевик! И убит белыми в Екатеринбурге! За что, товарищи?
– Деникин тебе товарищ!
И вдруг…
Откуда он взялся? В кожаной куртке, фуражке, подбритые усики – похож на того, что арестовал отца и Веру.
– Внимание, товарищи! Что происходит?.
– Поймали царскую дочь, Марию Николаевну!
– У вас есть документы? – Это ко мне.
Протянула:
– Извольте…
– Вот! Дочь присяжного поверенного Пермской судебной палаты Надежда Юрьевна Руднева. Расходитесь, товарищи. Поезд сейчас отойдет. (Разбрелись. Руднева Надя им не интересна.)
– А ты – кто? Ты-то сам – кто такой?
Господи, снова те двое. Он – резко, грубо – бумагу, сложенную вчетверо, к их глазам: «Представитель Всероссийского Центрального исполнительного комитета». – «А-аа… Тоды – ладно». Ушли. Взглянул, улыбнулся: «Честь имею». И тоже ушел.
Боже мой, невозможно. Эти «тоды» курят, вон – в десяти шагах зыркают ненавистными глазами.
Господи, куда он девался? «Подождите!»
Остановился, вопросительно смотрит.
– Вы не можете! Вы… не смеете… бросить меня здесь. Они же убьют меня!
– Вы преувеличиваете… – повернулся, снова уходит. Господи, в конце концов я же не жениха за фалды хватаю, они же, эти призванные по зову трубы, застрелят меня не задумываясь.
– Стойте! Я с вами! Мне все равно, я боюсь!
Святая правда. Я первый раз в жизни успела испугаться насмерть.
– Я еду в Арск. – Смотрит… С насмешкой, что ли?
– Мне все равно. – Мне на самом деле совершенно все равно куда. Только бы отсюда…
– Прошу… – пропустил. Пошел чуть сзади и сбоку – с правой стороны. Ведь это – что-то означает. Что-то очень важное… Ладно, потом.
Спустились по лестнице, вышли на площадь, здесь митинговали – красные что-то сдали, белые – что-то взяли, революция в опасности, подошли к крестьянским телегам – их десятка полтора, возчики прислушивались к оратору, что-то обсуждали, в моем мозгу только одна мысль: скорее отсюда. Как можно дальше.
– В Арск? – это – возчику.
– Садитесь. Барышня с вами?
Оглядел с сомнением:
– Со мной. – Перевел взгляд. – А ведь вы правы, пожалуй…
Почувствовала – падаю: те двое, с перрона:
– Недоверие у нас. Давай бумагу. Сумлеваемся, значит.
Улыбнулся, рукой в карман:
– Грамотные?
Переглянулись:
– Здесь, в станции, – ЧК, пойдем – и чтоб к общему удовольствию. И ее, – повел рукой, – с собой возьмем.
– Ну, зачем же мы будем юную девушку таскать взад-вперед? Один пойдет со мной, второй покараулит до нашего возвращения. Согласны?
Согласились. Коротышка ушел, бородатый остался и, выплюнув окурок, начал старательно слюнявить новую завертку. В гимназии так делал сторож – видела многажды… Возница запахнул полы рванины (армяк? пальто?): «А эслив твой не вернется? Я, поди, двинусь?» – «Я те двинусь, – бородатый сверкнул глазом. – Не сдвинешься потом…»
Дальнейшее – в считанные мгновения: человек в мятой шляпе попросил прикурить, неуловимо повел рукой, бородатый (с тихим хрипом) навалился на телегу. «Ты, сирый, нишкни, а вы, барышня, пребывайте в покое. Сейчас вернется Алексей Александрович – и с Богом, ага?..» Шинель бородатого набухла красным, глаза остекленели, мне стало еще страшней. Возница все пытался что-то сказать и только громко икал. «Заткнись», – посоветовал мятый, в это время подошел «Алексей Александрович», улыбнулся: «Вас никто больше не обеспокоит, можете продолжать ваш путь. Вы ведь, кажется, в Петроград?» – «Я… не поеду». – «Что же?» – «С… вами». – «Как вам будет угодно», – посмотрел весело, с каким-то глубоко спрятанным смыслом – я почувствовала именно так. Выехали с площади, сразу же пошли деревянные скудные домики, потом поля. «Мятый» молча сбросил убитого. «Надо бы… того? – вмешался возница. – Мы здесь, значит, каждый день, почитай, ездим, что подумают, – на кого?» – «А на тебя. – Мятый показал желтые зубы. – Под микитки и – в дамки. А?» – «Ну все? Нашутился? – перебил Алексей Александрович. – Оттащи во-он в те кусты». Мятый беспрекословно поволок. «Меня зовут Алексеем Александровичем. К нему… (Мятый уже возвращался, стряхивая руки)… следует обращаться „Петр“. Без отчества. Ваше имя я знаю. Будем считать, что знакомство состоялось. Значит, вы дочь „красного“… Любопытно…» – Глаза у него смеялись. «Да. Отец большевик. Его арестовали. И сестру». – «Похожа на вас?» – «Да, очень, говорят, мы на одно лицо. Только она старше на четыре года». – «Значит, ей двадцать два… Как и Ольге». – «Это ваша… жена? Или невеста?» – «Угадали». Смех в глазах сразу пропал, такие глаза иногда бывали у отца – тоскливые, пустые… «Вы еще не раздумали? Не хотите нас… покинуть?» Перехватила взгляд «Петра». Свинцовые, плюмбум. [11]11
Обозначение в Периодической системе.
[Закрыть]«Я останусь с вами».
Кто они? Не знаю… Они не красные; наверное, и не белые. Просто люди из прошлой жизни. Их несет ветром революции. И меня тоже несет этот ветер. Я ничего не знаю о судьбе отца и сестры. Мне почему-то кажется, что они живы, но когда я задаю себе вопрос: а если расстреляли? – сразу хочется плакать, и сразу грустная-грустная мысль (она впервые пришла мне в голову в день маминых похорон): а зачем? Слезы никого не вернут, ничего не изменят. Отец рассказывал, что в Румянцевском музее в Москве служит библиотекарем некто Федоров. Он утверждает: если весь мир, весь, без единого исключения – постепенно или сразу (это лучше) станет искренне, истово чтить своих умерших предков, станет заботиться об их могилах – начнется дело всеобщего воскрешения и через какое-то время мертвые воскреснут, а живые никогда больше не умрут. Это не следы скорби. Это – дело человеческое, это удивительная мечта, и невозможно представить, что было бы, если бы люди захотели… Но они не захотят. Никогда. И в этом их гибель, их смерть – рано или поздно. Отца и сестру арестовали, как же – отец и сестра большевики. Меня пытались убить, потому что я напомнила им дочь Николая Второго. Я не могу не увидеть здесь различия: одни преследуют политических противников, другие – ненавистный призрак.
Но ведь это средневековье. Это погоня за ведьмами и духами. Это ведет в никуда…
Отец часто говорил: народ задавлен. Бос. Сер. Спился. В этом виноваты толстосумы и проклятая романовская шайка. Десятилетия потребуются, чтобы восстановить нравственный и духовный облик русских и иных, населяющих Российскую империю. И если после революции народ расправится со своими угнетателями – это только малая толика пролитых слез и крови отольется власть имущим.
И я спрашивала: «А зачем проливаться крови? Этого нельзя допустить». И отец отвечал: «Этого нельзя не допустить. Всплеск мщения и возмездия – справедлив, его не остановит никто».
И получается, что большевики заранее утверждали свое бессилие. Или еще хуже – согласие на кровь. Но ведь тот, кто проливает кровь во имя кары и возмездия, – тот прольет ее и во время химеры.
Мягко ступает лошадь, телегу потряхивает, они молчат, отвернувшись, и я тоже думаю о своем. Что такое судьба? Это то, что сложилось и получилось в итоге прожитой жизни? Или то, что предстоит прожить, что предназначено безжалостным, нечеловеческим провидением, которое тащит нас одному ему ведомыми тропами, и жизнь складывается в слова: «судьба» или «не судьба»? Это несправедливо, конечно, но Вера и отец всегда утверждали, что в той жизни, за которую мы боремся, человек будет сам выстраивать свою судьбу – в интересах своих и общества, а мне это казалось пустой фразой, – было в этих словах что-то от хрустального маниловского моста, а они обижались. Вера однажды топнула и закричала: «В кого ты такая? В нашем роду не было графов и князей. Откуда в тебе этот снобизм, высокомерие это?» И я поняла, что спорить они и не умеют, и не хотят. «Неужели у тебя не дрогнет сердце и не оборвется, когда читаешь ты у Радищева: „Я взглянул окрест себя, и душа моя страданиями человеческими уязвлена стала“?» Я молча открываю Пушкина – «Путешествие из Москвы в Петербург» – на том месте, где говорит сам Радищев: баба пошла сажать в печь хлебы. Прав Пушкин – странная нищета… «Тогда зачем ты помогаешь нам?» – «Наверное, потому, что вы мои близкие и я должна вам верить». – «Чаще бывай на ВИЗе, среди рабочих, ты увидишь каторжный труд истомленных людей, невозможную жизнь». Они правы: ВИЗ – дымный, черный, грязный, зловещий. Радости в лицах нет, глаза в точку, молчаливы. Как у Горького: угрюмые, испуганные тараканы…
Но неужели все дело в самодержавии, дворянах, купцах и священниках? И когда им на смену придут иные – у них еще нет названия, – все изменится? И труд станет свободным и радостным, а жизнь – счастливой, и дети здоровыми, и взгляд у них ясным, и понесут они с базара Белинского и Гоголя? «В царство свободы дорогу грудью проложим себе!»
Отец и Вера часто повторяют (словно заклинание): все дело в экономических и политических отношениях людей. Политическая и социальная революция перераспределит материальные блага (меня охватывает тоска и хочется спать), хозяева исчезнут, хозяином станет народ. Я их спрашиваю: «Все?» Они отвечают: «Все. И тогда потребности одного станут законом для всех. Потребности же всех, общества в целом, будут уважаться и индивидом тоже. И наступит всеобщая гармония».
Красивое построение. Если его перенести в жизнь – наступит не гармония, а бессмыслица. Потому что у человека есть душа. И дух. А вот с этим отец и Вера не согласны. Дух они понимают как сумму Шекспира и Маркса, душу же отрицают совсем. А я не могу ее отрицать, потому что знаю: она есть. У меня уверенность в невидимом.
…Въехали в деревню. «Воо-он к тому дому», – приказал мой новый знакомый. Городской особняк с признаками деревенской избы, на крыльце здоровенная баба с красным, как свекла, лицом, ей пятьдесят на вид, она самым непристойным образом пьяна. «А-аа… Алексей Александрович, барин, каким ветром надуло? Извиняйте, в дом не зову, потому – отменено. Все отменено». Покачнулась, улыбается бессмысленно. Все отменено… Нормальные, людские отношения, улыбки и радость. «Кто не с нами – тот против нас». Как я несчастна… «Вы с кем?» – «Я с белыми. А вы?» – «Я с красными. И потому мы принуждены вас расстрелять…» Был Менделеев, был Блок. Теперь будет гений Демьян Бедный. Вера сейчас сказала бы, что я «отъявленная контрреволюционерка». Нет. Я – за революцию. За то, чтобы не было черных лиц на ВИЗе и все дети доживали до старости. А не один из ста. И все были сыты. Но ведь сытость – не главное. Как часто приводит она к исчезновению духа. Голодный художник – гений. Сытый – куртизан. Гёте – исключение. А Толстой всегда жил трудно – дело ведь не в кофе и бифштексах. Потому что не хлебом единым сыт человек, зачем же отменять эту непреложную истину?
– Фефа где? – Он взял меня за руку и повел к дверям. – Ты, – это Петру, – останься здесь. А ты, – это мужику, – можешь ехать.
Она выкатила глаза: «Не дури, барин, накличешь беду». – «Ксантиппа, кажется? Чаю и перекусить. Петру вынеси на крыльцо». – «Не могу, барин. Сразу, значит, надо того. Ехать. В Совет. Докладывать: барин возвернулся. Чтоб опять же – того. В каталажку. Вас то ись».
От ее вычурной речи у меня начало мелькать в глазах. Он подвинул стул красного дерева: «Садитесь. – Повернулся к ней. – Что с домом?» – «Спалили, – она злорадно развела руками. – Сколько ты кровь нашу сосал! Твой прадед еще при Петре здесь завод поставил? Тут почитай вся земля в наших костях! И оттого я топ-топ в комбед с сообщением: возвернулся тот, кого вы, то ись, – они, ждете». – «Я приказал чаю и перекусить». Он усмехнулся и кольнул меня взглядом, и я услышала, хотя он ни слова не произнес: «Ну? Как вам революция, дорогой товарищ?»
Это не революция. Это пена. Но ему так легче. Пусть. У него ясные голубые глаза, синие даже, и черные волосы – это признак породы, так утверждал Печорин, и он, кажется, прав…
«Как революция?» – спрашивает он… Не знаю. Я никогда не думала, что мое сходство с Великой княжной сыграет со мной такую нелепую шутку. Летом 17-го я поехала по заданию организации в Нижний Тагил – читать лекцию о Демидовых. В городе было неспокойно, меня встречал у поезда рабочий – невысокий, прилично одетый, он сразу начал смотреть на меня во все глаза и не скрывал этого. «У вас странный взгляд», – сказала я ему. «Это оттого, что у вас странное лицо», – ответил он. Выяснилось, что я похожа на Марию Николаевну Романову, Великую княжну. «Да ведь это ваше соображение». – «Не знаю. Вы – как стрела желания с другого берега. Красиво сказано? Это немецкий философ Ницше…»
Стыдно быть похожей на кого-то из проклятой романовской шайки (вот – прилипли слова, стереотип, я уже и не могу по-другому!), но вспыхнули щеки от радостного возбуждения: мне никто и никогда не говорил таких слов… Я закончила свои дела, он проводил меня на станцию, был молчалив и робок, боялся поднять глаза. Я тоже молчала.
Через полгода я увидела его у входа в библиотеку, он покраснел и протянул руку: «Ребята просят продолжить. Мы ведь крепостные Демидовых из рода в род, всем интересно. Что читаете?» – «Трубецкого. „Смысл жизни“». – «Это поповщина. Мир все же материален». – «Не знаю».
Я и в самом деле не знаю этого. Вот, только что едва не погибла. Разве это простое совпадение? Сказано у Маркса: там, где на поверхности выступает игра случайностей, – там она все равно подчинена внутренним скрытым законам. Мы живем в детерминированном мире.
У него были грустные глаза, и мне показалось… Бог с ним. Это не важно. Он проводил меня до дома и рассказал про свою жизнь. Хочет стать интеллигентом. Страстно декламирует Петра Алексеева: «Интеллигенция одна неразлучно пойдет с нами до тех пор, пока подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда, и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!» Хороший, наивный Пытин. Вот, вспомнила фамилию, надо же…
– … Что плохого увидели вы в революции? (Он в чем-то прав: мы всегда мечтали о будущем, оно выглядело лучезарным: не будет охранки и полиции, все будут сыты, в семье воцарятся дружеские отношения равных, талант будет признан – мы говорили об этом ночи напролет. Новое и светлое неизбежно движется на смену старому и отжившему – как просто все! Это старое разложилось. Его труп остается только похоронить, таким образом все оправ дано. Но никто и никогда не спросил себя и других, какова будет нравственная и человеческая цена…)
– Это очевидно: погромы, гибель культуры, разложение общества.
– Погромы были и при царе (он снова прав, но я обязана, обязана защищать то, во что верили папа и Вера!).
– Тогда громили евреев, сейчас – всех.
– Ошибаетесь, только меньшинство. Власть имущее меньшинство (неотразимый довод, ему нечего возразить. Так и есть…).
– Давайте пить чай…
– Давайте.
Эту женщину зовут, как жену Сократа. Ксантиппа погубила талант. Сейчас она бросает в печь книги в кожаных переплетах, они вспыхивают с сухим треском, словно порох, неужели, кроме книг, нечего жечь? Подняла с пола одну и раскрыла: Еврипид, «Ифигения», «Уже из дома осужденные выходят…» Как странно, Господи… Жертва, которая потом станет палачом, какое страшное пророчество…
– У вас нет дров?
– Березовые, – Ксантиппа взглянула с осуждающим недоумением. – Они сухие, пригодятся зимой. А этого добра… – она махнула рукой лениво и пренебрежительно, – Фефа наволокла четыре полных воза!
– Оставьте ее. – Он подошел ко мне, взял книгу и бросил в огонь. – Это больше не нужно. И не стоит убеждать меня, что восставший народ непременно произведет собственных Платонов и Ньютонов, а Ломоносовы пойдут косяком. – Улыбнулся: – Когда христиан гнали и убивали – у них была горизонтальная иерархия: по уму и таланту. А когда религия стала господствующей – куда что девалось… Патриарх, митрополит, епископ – и так до сельского батюшки. Я к тому, что вы, сторонники коммуны, придя к власти, чины и звания введете похлеще, чем в петровской табели о рангах. Только вот знать о ней вы уже ничего не будете. За ненадобностью. – Он замолчал, обхватив тонкими пальцами выщербленную чашку, потом взглянул – тоскливо и обреченно. – Это моя библиотека. Предки собирали ее со времен Алексея Михайловича. «Рвитесь на лошади в Божий дом, перепивайтесь кровавым пойлом!» – ваше время, не так ли?
Я, наверное, многого не знаю – и не понимаю еще больше. Папа и Вера, где вы и что с вами… Мне не хватает вас, мне нужен ваш совет, ваши безошибочные слова и доводы, потому что у меня их больше нет. Тому, что я сейчас скажу, он не поверит, и это ужасно… «Послушайте, революция пришла потому, что вы – от Алексея Михайловича, или даже еще раньше – губили и мучили свой собственный народ. Разве не так? Разве ваша безумная роскошь – не на костях и не на крови? Разве не последними в мире отказались вы от рабов? Разве думали вы, что миллионы мужиков под вами – не хуже вас? Вы всегда были эгоистами, увы…» – «Были. Всегда. Вы правы. Но вы хотите единым махом переделать все. Вспомните Пушкина, да и не только его. Постепенно. Неторопливо. Понимаете? Человек не может заснуть дворянином, а проснуться пролетарием. Я монархист. Убежденный. Я буду драться за возвращение легитимного [12]12
Законный, по праву наследования.
[Закрыть]монарха. Но я понимаю, что последнее царствование не должно повториться буквально. Новый государь и новые мысли – только тогда – новая Россия, другой путь. Вы должны знать: при любых словах и любых лозунгах Россия рано или поздно придет к монархическому началу. Скрытому. Извращенному. Но – придет».