Текст книги "Символ веры"
Автор книги: Гелий Рябов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
Унтер о чем-то спрашивал – кажется, его интересовало, где и как их закопать, я сказал, что это он может решить сам.
…Через два дня я уже вез Пытина в урочище Четырех братьев… Ехали в авто, с двух сторон его стиснули конвойные, он угрюмо молчал. Потом вдруг спросил: «Совесть тебя не мучает?» – «А что ты смыслишь в совести, ты, цареубийца? Ты знаешь, куда и к кому тебя везут? Вот и задумайся. У тебя есть только один шанс…» Я думал, он не спросит – какой, во он спросил, и тогда я рассмеялся ему в лицо, потому что это был миг моего торжества и его поражения. «Укажи следователю могилу царя, и тебя освободят». – «Зачем? Моя жизнь теперь не имеет ценности». – «Чья же имеет?» – «Ты знаешь». – «Хорошо. Скажи правду, и я обещаю тебе, что следователь позволит тебе выбрать: захочешь – уйдешь сам, захочешь ее отпустят. Но тебя тогда…» – «Знаю. И не боюсь». Он не колебался…
А я лгал. Зачем?
…Автомобиль долго плутал по лесным тропкам, шофер ругался: «В который раз приезжаю, а все сбиваюсь. Проклятущее место…» Пытин усмехнулся: «Так ведь какое страшное дело здесь совершено? Николая Второго кровавого по ветру развеяли. Эко чудо…» «А жену его? Чад его? Домочадцев? Это как? Не-ее, милок, я человек простой и не кровожадный, но не простит вам Расея, нет, не простит». – «А нам, видишь ли, прощения вашей „Расеи“ не надо. Потому – наша Россия нас всех давно простила и грех с нас сняла. Справедливо понес Николай, чего уж там…»
Въехали в чащу, вокруг громоздились горы перемытой породы, вдоль узкой, недавно наезженной дорожки шли бесконечные ямы, траншеи, котлованы, местность напоминала круг Дантова ада. У шахты, над которой возвышались деревянные перекрытия, суетились рабочие. Человек с повязкой на глазу представился: «Соколов», – принял пакет, внимательно посмотрел на Пытина: «Говорить, конечно, не будете?» – «Угадали». – «Мы дадим вам ровно сутки – больше, к сожалению, не моту, поджимают красные, слышите?» Вдалеке грохотало, этот грохот был похож на весеннюю грозу, но я понял, что это пушки… «Пытин, будете жить в моей палатке, я ночую в городе, так что не помешаете». – «Жить?» – «А что, сутки – не жизнь? Остальное зависит от вас». Его увели, я рассказал Соколову про свой план, он махнул рукой: «Фантазия, молодой человек… Хотя… – вдруг взглянул пристально. – Говорите… Руднева? Вряд ли это совпадение. Полковник!» Подошел красавец в полевой кавалерийской форме, по желтой выпушке над клапаном кармана я понял, что это кирасир ее величества полка… («Ее величества», что со мною?)
– Алексей Александрович, сестра вашей супруги третьего дня расстреляна.
Побелел: «Что? Вы… шутите. Этого не может быть». – «Это правда. Не угодно ли расспросить есаула?» – «Угодно». Рассказываю, долго молчит. «Я не стану называть вас, есаул, тем именем, которого вы заслуживаете. Изменить ничего нельзя, а вот дуэли вам не избежать. Если победим – встретимся когда-нибудь…» – «Если? Не верите в победу?» Не ответил. Что я для него? Кусок дерьма. И он, кажется, прав. Соколов о чем-то раздумывает, это видно: жует усы, трогает лысину, пожимает плечами. «Я могу рассчитывать на вашу скромность хотя бы?» – это полковник соизволил обратиться ко мне. «Что вам угодно?» – «Мне угодно, чтобы вы не вздумали сказать моей жене. Я просто убью вас». – «Странно. Мы могли бы быть родственниками. Муж сестры – это, кажется, свояк?»
– Господа, высшие интересы вынуждают меня поступить, возможно, и безнравственно, но в рассуждении истории и вечности, так сказать…
Ага… Полковник все понял. Догадливый…
– Это невозможно, Николай Алексеевич.
– Ну почему же? Я понимаю, это очень неприятно и тяжело даже, но ведь согласитесь, Алексей Александрович, мы с вами не в семье и не теще служим, разве нет? Отвечать не нужно. Сейчас вы скажете Надежде Юрьевне, что жизнь ее сестры некоторым образом в ее руках. Если унтер-офицер… простите, этот большевик укажет нам место – Вера Юрьевна останется жить. Вы меня поняли?
– Это… отвратительно! Вера мертва, но даже если бы она и была жива…
– Вы отказываетесь?
– Решительно.
– Ну и прекрасно. Пытина сюда! Подойдите. Вы – большевик. Вы воплощений чести и совести. Укажите нам, где погребены августейшие тела.
– Нет.
– Вспомните: вы были верноподданным его величества. Вы русский.
– Николай Второй преступник и должен сгнить без торжеств и плача.
– Ах, Серафим Серафимович, так вас, кажется? Что есть преступник? Вы потеряли список на жалованье охране ДОНа, а мы нашли и расстреляли по этому списку десять человек.
– Вы расстреляете и меня, значит, я буду наказан и за это.
– Вы принуждаете к крайним средствам. Здесь Надежда Юрьевна. Хотите, чтобы она умоляла вас спасти жизнь своей сестры?
Дальше все было мерзко. Соколов крикнул: «Надежда Юрьевна, пожалуйста, сюда!». Вышла молодая Женщина, и мне показалось, что рухнуло небо: она была на одно лицо с Верой, только глаза добрые и нос немного курносый – вылитая Великая княжна Мария Николаевна, такой я запомнил ее по фотографиям в журналах. «Вот, от этого человека зависит жизнь Веры Юрьевны, поговорите с ним». Полковник попытался возразить, Соколов прикрикнул: «Здесь приказываю я!» Надя молчала, только бледнела все больше и больше, потом подошла к Пытину: «Поступайте, как совесть велит». И ушла. Пытин поднял голову, похоже было, что он прислушивается к грохоту пушек, усмехнулся, развел руками: «Ваша взяла. Покажу». Соколов едва не подпрыгнул: «Боже, благодарю тебя!» – но мне почему-то подумалось, что радость его преждевременна. Не знаю почему. Нежизнеспособно…
АЛЕКСЕЙ ДЕБОЛЬЦОВ
Господи, дай мне силы и укрепи мой пошатнувшийся дух.
Я вошел в палатку, Надя сидела, закрыв лицо руками, горела свеча, – поблескивала риза на складне, в душе моей были пустота и мрак. Я хотел сказать, что служение наше кончилось, что случившееся все круто меняет, но промолчал. Надя – моя совесть, и я знаю – она бы ответила мне: «Да, кончилось служение, но ведь не потому, что ты понял, а потому, что задели твое „я“. Но это разные вещи. Обиду, негодование надобно подавлять. Терпеть надобно, ибо любые испытания, посланные нам Богом, проверяют нас». Что ж, пусть будет еще одно испытание; пока разум колеблется, совесть не сделает выбора и, кто знает, может быть и наоборот. Какая разница…
…А Соколов искал примирения, что-то пытался объяснить – обрывки, сумбур, и вдруг словно лента синематографа: мы разбрасываем какие-то ветки, снимаем бревна (а может быть, то были доски?), выбрасываем землю…
И кто-то кричит: «Здесь кусок железа!» Это почерневшая кость – Юровский залил трупы кислотой, так как яма была не глубока и надо было предотвратить смрад от разложения тел…
И осколки керамических банок от серной кислоты достает Соколов. Их бросили на трупы и разбили выстрелами.
Череп… Обгоревший, черный. Это все, что осталось от императора России…
И еще череп – слева вверху входное отверстие от кольта тридцать второго калибра.
Женский. Под затылком – гребень. Зубы повреждены, на них стальные коронки. Это – Демидова…
Как реально все, как реально… Но, увы, это только сон. Его рассказал, Соколов. А мы ничего не нашли, совсем ничего.
А то, что указал Пытин, – обман. Это трупы расстрелянных военнопленных, австрийцев, наверное. Нет времени выяснять, да и кому это нужно теперь…
…И вот вижу перрон, красный гроб в венках и лентах вносят в багажный вагон, убит посол, он был комиссаром продовольствия там, тогда, он подписал требование на выдачу серной кислоты для сожжения трупов. Почему это отрицает печать большевиков? Почему захлебываются праведным гневом (как это глупо…) газеты? «Не причастен». «За что?» Но, позвольте, как не причастен? Веда подписал? Ведь оставил воспоминания? И все равно – напрасно пролита эта кровь. Потому что ничего не поправить, ничего, не вернуть. «Не мстите, братья мои возлюбленные…» Не мстите. Бесплодна месть.
…Потом я приеду в Руан и оттуда – в Сальбри, я найду тихое сельское кладбище, оно французское, но мне думается о нем словами Тургенева, ибо нет лучших слов, и зачем придумывать их? Простая могила и простой деревянный крест и надпись: «Правда твоя – правда во веки…»
«…И слово твое – истина» – жаль, что фраза Христа не дописана на кресте Соколова.
Но это еще далеко, это через десять лет…
– …Зачем вы солгали?
– Пушки гремят так близко, и времени больше нет. Я отнял у вас последнее, и вы не нашли… Теперь уже не успеть.
– Да ведь и у вас его тоже не осталось… – Соколов мрачен, и глаза его мертвы.
Не уверен, но как будто показалось мне, что выглянула из палатки Надя и кивнула Пытину, и он улыбнулся ей в ответ. Но это очень туманно, может быть, и не было этого. Потом где-то у Ганиной ямы громыхнул выстрел.
АРВИД АЗИНЬШ
Неумолимая и грозная сила движет нас к рубежу. Когда минуем Урал, дни белой сволочи будут сочтены. Что с Верой? На этот вопрос нет ответа, и душа моя наполняется горечью возможной утраты. Наедине с собой могу признаться честно: я потерял вкус к жизни. Человек, лишенный любви, уже не человек. Это машина из костей, мяса, крови и мозга, но души во всем этом больше нет. Не в поповском смысле говорю я, а в том только, что миром движет любовь и надежда, я пришел к этому сам, мне никто не объяснял, но я уверен: в этом главная правда бытия. И пусть спорит Татлин, утверждая, что смысл нашей жизни только в победе, а потом – в дереве, которое мы посадим, в ребенке, которого произведем на свет, в доме, который построим для других. Себе – ничего. Полное самоотречение во имя счастья народа.
Но ведь это ложь. Татлин искренен, но это – ложь, он просто не понимает этого, потому что случайные объятия незнакомых женщин, которые довелось ему испытать, это не любовь, это только ее бездуховный призрак.
И все же – нужна ли революция? Нужно ли было поворачивать к новой неведомой жизни сотни миллионов, нужно ли было зажигать далеко впереди солнце и идти к нему сквозь кровь и смерть, сквозь предательство, низость, пытки и отчаяние?
Что бы там ни было – нужно. 25 октября сбросило и растерло без следа пустую и безнравственную душу самодержавия – Пытин называл его «самовластьем». 25 октября открыло путь к любви и надежде миллионам, а не гениям только. Пусть не понимает этого Татлин и такие, как он, миллионы пусть не понимают. Есть в очистительном порыве народа нечто скрытое до норы от, него самого. Но придет час, и ударит колокол, и оживет человек. Все остальное забудется или останется только в книгах.
…Был страшный бой; первый такой в моей короткой революционной жизни. Примчался Фриц: впереди нашей дивизии, в версте примерно, артиллерийская батарея белых. Я повел эскадрон в атаку. Тому, кто видел идущую на рысях конную лаву, кто слышал посвист ветра в ушах и видел грозный сабельный высверк – тому не надо объяснять, что значит кавалерийский удар. В тучах пыли взлетели на пригорок, они были в ста саженях перед нами, пузатые лошади с трудом вытягивали колеса пушек из вязкого дна узкой речки. Что-то беззвучно орал (один сплошной рот вместо лица) унтер, они начали разворачивать пушку, ничего не получилось, и они бросились бежать. Это была победа – бескровная, мгновенная, но внезапно офицер и еще двое (я не видел их погон – кто они были?) выдернули лафет из жижи, неторопливо, как на учении, развернули ствол (все вдруг стало как во сне: падаешь с высокой крыши и не можешь долететь до земли), и он полыхнул в нашу сторону длинным дымным языком. Что-то взвыло над головой, и, подчиняясь все тому же неумолимому зову судьбы, я оглянулся на скаку: вздыбились наши кони, к, словно в каком-то немыслимом видении, медленно-медленно поднялись в воздух всадники (я отчетливо видел Фрица, Татлина и Тулина) и, переворачиваясь на лету, рухнули кровавой грудой…
Мы молча налетели на батарею, все было кончено в долю минуты, вода в реке стало красной. Эскадронцы рубили постромки и оттаскивали убитых лошадей, запрягали своих. Я подскакал к Фрицу, он еще дышал. «Прощай, командир… – это он прошептал чисто, без своего немецкого акцента. – Вера вернется, передай…» Он умер у меня на руках. Что я должен передать Вере? Бедный Фриц…
Вера, Вера, зачем ты ушла так рано, зачем оставила меня наедине с жестоким миром… Мне так не хватает твоего насмешливого, ясного ума, твоей суровой, ни на какой компромисс не согласной правды…
Вот приближается в своем черном «рено» командарм Шорин, он везет мне приговор. Что ж, товарищ командарм, вы рассчитываете на мое послушание и молчание? Нет! Не будет этого. Сейчас я вам все скажу: «Вы послали на смерть слабую женщину, вы убили мою жену, и вам нет за это прощения!» – «Я послал в бой красноармейца Рудневу, слабых же в революции нет. Они погибают мгновенно. Начдив Азиньш, держите себя в руках. По данным разведки, месяц назад на станции Шувак белые расстреляли троих красных. По описанию то были Пытин, Руднева и офицер… Я приказал найти могилу. А теперь рассмотрим карту. Наши батареи обстреливают пригороды Екатеринбурга…»
АЛЕКСЕИ ДЕБОЛЬЦОВ
Конец, мы не нашли ничего. В моей личной коллекции реликвий позолоченная пуговица с шинели государя (подарок дьякона), осколки топазовых бус великих княжон и золотой тельной крест. Кому он принадлежал, я не знаю. Это – все. Трупов нет нигде, наши рабочие изрыли траншеями десять тысяч квадратных метров. В последние сутки я вдруг мысленно вернулся к мостику из веток и шпал, который мы увидели в первый день и по которому Соколов проходил дважды в сутки, – сначала из города, а потом снова в город. Эти долгие версты он делал пешком, дорогой ему легче думалось, но вот – красные на пороге Екатеринбурга, а он так и не придумал ничего. Я сказал про мостик, он покачал головой: «Вы полагаете, что в этом месте они сбросили трупы в яму, вырытую на дороге, и „фиат“, облегченный на сорок пудов, легко выбрался из трясины? Я с первой минуты прокручиваю этот вариант, и чем больше я думаю над ним – тем менее вероятным он мне кажется». – «Почему же?» – «Потому что большевики все же русские люди, потому что Юровский родился и вырос в верующей иудейской семье – вспомните показания его матери! Нет, невозможно, чтобы православные христиане и даже иудей сбросили догола раздетых покойников в болото! Они же сожгли их одежду, мы установили это! Не сшили же они саваны для них?» – «То есть растопленный жир, впитавшийся в землю, – это, по-вашему, все, что осталось? Их сожгли?» – «Убежден в этом. На дальнейшее расследование времени больше нет, красные вот-вот возьмут город, нужно тщательно упаковать вещественные доказательства и вывезти их в безопасное место».
Что ж, это его право; Надя в палатке, она смотрит на меня пустыми глазами: «Зачем это все…» Она спрашивает, она утверждает. «Надя, милая, не надо, не добивай меня». – «Не тебя. Ты взял неверную ноту. Я думала все это время, мне кажется, я поняла: Николай Второй погубил Россию. Он не царь, не символ, он воплощение слабости, и на что ты надеялся? Что будет царствовать Алексей? Гемофилик, обреченный от рождения? Что регентшей станет Александра? Столь же партийная в своих убеждениях, сколь и ненавистные тебе эсеры и большевики? Или, может быть, Кирилл? Ты помнишь, стишок? „Бедный Макаров в волнах опочил, всплыл, почему-то царевич Кирилл“. [24]24
Адмирал Макаров погиб при взрыве броненосца «Петропавловск», «всплыл» среди немногих и остался в живых великий князь Кирилл Владимирович.
[Закрыть] Кто еще? Николай Николаевич? Лешенька, у нас были монархи: Петр, Екатерина, даже Николай Первый. Бог с тобой – Александр Третий был… Все. И ты, умный, тонкий, разве ты не чувствуешь правды в моих словах? Что ты искал в этих шахтах, в болотах этих? Вчерашний день, признайся честно хотя бы самому себе…»
Как это безжалостно… Неужели это нежная, любящая Надя? Или, может быть, в ней заговорила большевистская кровь ее отца? Не могу это слушать, не могу…
Господи, но если она… права?
Привели лошадей, из палатки я забираю только складень – мой, родовой, благословение матери. На краю поляны три всадника. У них на шлемах красные звезды: да воскреснет Бог и расточатся врази его…
– Красные… у тихо говорит Соколов. – Не стреляют…
Они стоят как изваяния и смотрят нам вслед. Выстрелов нет.
…В «Американской» едва успеваем упаковать сундуки – над городом уже рвутся снаряды. Соколов смотрит в окно: «Никогда не был Николай Второй знаменем контрреволюции, это глупая пропагандистская выдумка большевиков. Но если бы мы нашли… Если бы фотографии того, что мы нашли, были напечатаны в газетах всего мира – вот тогда наш слабый, проживший плохую жизнь государь из могилы сослужил бы нам всем свою последнюю службу. Убежден: под такое знамя встали бы все!»
Увы, я уже не убежден даже в этом. Вдруг вспомнилась заметка в газете: «…в этом особняке содержался при большевиках бывший царь с семейством, теперь же здесь, не считаясь с нуждами, нашей армии и города, обосновался иностранец…» (Так они назвали генерала Гайду, верховный однажды в припадке хандры заметил: «Мне и здесь не повезло. Ведь на самом деле он – Рудольф Гейдель».) А о царе – всего лишь: бывший царь с семейством… Если это приговор истории – это приговор и мне.
Подали авто, мы грузим в кузов сундуки с материалами расследования, слышу, как отдает распоряжение Соколов: «Всех арестованных расстрелять. Немедленно». Караульный офицер мчится к подвалу, глухо доносятся револьверные выстрелы, Надя в ужасе закрывает яйцо руками: «Леша, Лешенька, зачем это, зачем…» Зачем… Соколов смотрит непримиримо: «Будете спорить? Или осуждаете, может быть?» – «Это просто гнусность». – «Вы не политик, мой милый полковник. Вы гвардейский офицер. Вронский, помните? Ну и слава Богу».
Выехали на улицу, она запружена обывателями, они бегут по тротуарам рысцой, многие с узлами, у тех, кому повезло больше, тележки с дубовыми буфетами. Зачем красным их буфеты? Лежит мертвая лошадь, мелькнул священник, из окон магазина валит черный дым, кто-то бьет стекла, кто-то тащит круги колбасы и окорок… На перекрестке преграждает путь колонна войск, толпа с воплями бросается на солдат, все боятся опоздать на последний поезд Свободы… Ничего, это все глупости, сейчас вас исполосуют казаки, и вы вернетесь в свои унылые дома ожидать Антихриста… Подъехали к станции, здесь человеческое море, крики, вопли, рыдания, «Мама, мамочка, где ты?» – над вокзалом а-ля рюс и над вокзалом «модерн» – черные клубы дыма – наверное, горит нефть… И тут же разбойничий взвизг снаряда – и столб пламени с черной землей, в которой исчезают человеческие тела. Это я уже видел… «Здесь не пройдем! – кричит Соколов. – Нужно в объезд». Свернули левее, вдруг треснуло стекло, и аккуратная дырочка свистнула ворвавшимся воздухом, по щеке шофера поползла красная струйка. Въехали прямо на перрон, четыре классных и четыре товарных вагона (паровоз маневровый, серии «О») атаковала толпа, ее сдерживали юнкера и казаки. У первого вагона спокойно (мне показалось – нарочито спокойно!) разговаривали офицеры в английской и французской форме. «Господа, здесь материалы расследования гибели царской семьи». Соколов мог бы им сообщить, что везет материалы расследования гибели отца Гамлета – впечатление было бы тем же. «Юнкера! Я адъютант Верховного правителя полковник Дебольцов. Очистить вагон!» Они выполняют беспрекословно, поезд трогается в тот момент, когда мы швыряем в тамбур самый тяжелый ящик Соколов вскакивает на подножку первым, я следом, хорошо видно, как прямо посреди перрона вырастает красно-черный куст взрыва и разлетаются веером какие-то очередные вершители. В их судьбе поставлена последняя точка, что будет с нами… И снова оглядываюсь: во весь опор мчится всадник, у стремени он держит древко флага, красное полотнище развевается на ветру. Прощай, красная, немытая Россия. Сейчас тебя в очередной раз умоют кровью. И мне больше нет дела до этого…
АРВИД АЗИНЬШ
«Екатеринбург взят» – эту телеграмму я собственноручно отбил товарищу Ленину. И сразу померкла радость, Веры больше нет, она умерла, играет гармошка, два красноармейца плывут в каком-то непонятном танце, или это в глазах поплыло… Да ведь это кадриль!
Ах, Гальянка ты Гальянка,
Косогором улочка,
На тебе вся жизнь, Гальянка,
Все одно – разгулочка!
Рвет душу эта музыка, кончилось все, прошло… В бумагах Веры я нашел неоконченное письмо: «Арвид, я была жесткой, потому что родились мы в суровое время и к трудной борьбе были готовы давно. Но я понимаю, что кровь, смерть и страдание – эта путь, а не цель, и поэтому я пишу тебе та, что не любила произносить: я люблю тебя». Как печально звучит гармошка, какие простые слова, и как хочется плакать, и нельзя…
Ах, Гальянка ты Гальянка,
Ну для чо ты выгнулась,
Ну для чо мое сердечко
Из груди повынулось…
Телеграмма штаарма: меня отзывают в распоряжение Южфронта. Вот, уезжаю, оставляя дорогие могилы и верных друзей, из которых многих не станет уже завтра. Такова странная сущность войны. Прощай, Вера, прощай, комиссар… Что сказать? Вы честно прошли свой доблестный путь благородный. Я не забуду вас никогда.
АЛЕКСЕИ ДЕБОЛЬЦОВ
Театр, ложа бенуара, я вижу профиль отца. «Итак, все кончено, судьбой неумолимой я осужден…» Ария Дубровского, романтическое прошлое, оно не воспрянет больше никогда. Верховный суров и нахмурен, Темирева молчит, мы с Надеждой идем сбоку сзади, за ними несут чемоданы, в руках Нади всего лишь один баул. Мы не успели нажить недвижимости. Было не до того. Господи, что за ерунда.
В авто молчим, штабной докладывает об успехах красных, взят какой-то «стратегический, пункт» – мне совершенно все равно какой.
Вокзал, быстрым шагом через зал, все пальмы засохли, над буфетом картина: три богатыря Васнецова охраняют землю русскую от татар. Доохранялись…
Перрон оцеплен, у солдат стертые лица, офицеры вяло выбрасывают ладони к козырькам. Им явно не хочется. Плевать на них…
Пульмановский вагон, на площадках пулеметы, нас будут охранять. От кого и зачем?
Отправляемся, сижу в салоне Верховного, дамы ушли к себе, он зябко кутается в плед, вопросительно смотрит из-под бровей. Ему хочется поговорить. Со мной? «Ваше высокопревосходительство?» – «Оставьте титулы, Алексей Александрович… Зачем?» – «Александр Васильевич, мы не должны отчаиваться». – «Вы еще добавьте: у нас все впереди, и получится заголовок для газеты. Нет… Сердце и ум подсказывают другое. Я сравниваю свои ощущения теперь и пятнадцать лет назад. Тогда, в Порт-Артуре, японцы взяли нас в плен – после этой позорной капитуляции Стесселя – и предложили на выбор: честное слово – не поднимать больше оружия или плен. Знаете, я не колебался. Я пошел в плен с матросами своего миноносца… Нет, тогда я был прав и чувствовал себя иначе…» – «Вы ведь не признаете власти Совета Народных Комиссаров?» – «Никогда. Этот репей, выросший из анархии… Я очень плохой политик, жизнь подтвердила это, я посредственный военный, но я – честный человек!»
Он ушел, я просмотрел разложенные на столе бумаги. В случае нашего пленения красными (правде надобно смотреть в глаза, а не в подбородок) эти бумаги сослужат дрянную службу. Вот: переписка по поводу событий в Куломзине – лакомый кусочек для ЧК, поэтому в огонь их, в огонь!
Компрометирующие документы сожжены. Впрочем, это наивная попытка уйти от реалий. Красные вздернут нас не задумываясь. Наша вина – борьба против них, она была кровавой – с их стороны тоже, но победители судят только нас, это закон истории, он уже не раз подтверждался. Бедная Россия, в ней любят пить кровь ближнего и проливать ее морями… Особенность национального характера, наверное. Что ж, теперь победители прольют кровь побежденных…
Надя дремлет, свернувшись калачиком. Едва вошел – проснулась: «Что-нибудь… такое, да?» – «Ничего. Пока ничего». Мне жаль ее до безумия, до судорог. (В моем несчастном мозгу пульсирует, как «мане, такел, фарес»: зачем я потащил ее с собой? Зачем согласился? Она была бы сейчас с победителями, ее жизнь, возможно, пошла бы совсем по другому руслу.) «Миленький ты мой… Я преступник». Она молча улыбается, в этой улыбке непреклонная уверенность, она знает нечто неведомое мне. «Где ты – там и Россия. Для меня непреложно. Никогда больше не говори об этом. Бог видит все».
– Собери вещи. Мало ли что…
– Я ничего не распаковывала.
…Колчак проводит очередное совещание. По-моему, он все прекрасно осознает. У него мертвые глаза. Я что-то говорю, меня кто-то слушает. Пустота.
За окном поезд, из окон торчат белые от мороза руки и лица, покрытые инеем. Таких эшелонов по всему нашему пути – десятки. Все паровозы – у чехов, они движутся на восток, этим длинным и сложным путем они возвращаются на родину. Они договорились с Советами. А если еще нет – договорятся в любую минуту.
– Цена договора – моя голова, – вдруг говорит Колчак.
Никого, – мы вдвоем, он словно подслушал мои мысли. Чехи… Реверансы Гайды в сторону Верховного – и ответные реверансы. Вынужденные. Ему, потомственному дворянину и адмиралу русского флота, всерьез кланяться какому-то унтер-офицеришке, вознесенному капризной судьбой. Да ведь что поделаешь… И помощники присяжных поверенных нынче вершат. Не чином жив талант…
Приехал старший Пепеляев, он еще надеется что-то спасти. На нашем вагоне пылают буквы: «Входящие, оставьте упованья». Но это – для умеющих грамоте. Пепеляев не из их числа. Председатель Совета министров – призрак и председательствовал призраками. Мы все делали не так.
Но как было нужно? Или все было изначально обречено? Нет, я не верю в это. Русский человек – монархист по природе. И в Бога верует от рождения. Вот стихи:
Сколько понадобилось лжи
В эти проклятые годы,
Чтобы взъярить и поднять на ножи
Армии, царства, народы!
Что мы противопоставили этой лжи? «Боже, царя храни»? Но это могло прозвучать только в победном финале. А мы начали с этого…
Телеграмма: на следующей станции все ключевые посты в нашем поезде займет чехословацкий конвой. Чехи ведут переговоры с большевиками. Вхожу в его купе, он постарел и осунулся, на вид ему сейчас не сорок пять, а все шестьдесят. Молча положил перед ним телеграмму, он поднял глаза: «Вы читали „Протоколы сионских мудрецов“? Взгляните…» Никогда не читал ни юдофобской, ни юдофильской литературы, зачем? Я русский и знаю, что Бог внутри меня есть и пока он есть – я жив. И значит – справедлив. «Александр Васильевич, неужели вы верите, что ничтожная кучка иноверцев сможет овладеть русским государством?» – «Уже овладела… – говорит он мрачно. – Разве нет? Кто у них в правительстве?» – «Это сиюминутно. Здоровый народ не даст сесть себе на голову, больной погибнет все равно. Европейское засилье – миф. У кавалергардов в первой роте был фельдфебель – еврей, но полк остался верен его величеству». – «Вы шутите… Но ведь рухнуло все». – «Возможно. Я помню и повторяю слова Анны Васильевны: пройдем свой крестный путь до конца. Впрочем, у вас еще есть золото, и вы можете начать сначала».
Золота больше нет, оно под конвоем, офицеры разбегаются как крысы, уходят не попрощавшись, зачем им бывший нужный человек… Пепеляев рыдает в углу. «Ведите себя прилично», – это Колчак. Время спрессовывается, оно все короче и короче, и вот его больше нет.
Стоим три минуты, поторопитесь, полковник…
Уходят последние, все. «Прощайте, Анна Васильевна, Александр Васильевич, честь имею». Они целуют Надю в лоб, как покойника, с заснеженного перрона я еще долго вижу в окне их черные профили…
Надя смущена: «Мы должны были остаться». – «Я предлагал. Он ответил: „Я погибну, потому что такова моя судьба. Аня… Надеюсь, она останется жива, но если нет – жили вместе и вместе умрем. А вам зачем?“ Говорю: долг, верность, честь. Отвечает: умирать надобно во имя идеи, а не во имя мертвецов. Несите свою идею – и кто знает…»
Есть ли во мне еще эта идея?
Уходит поезд, на подножках – заиндевелые чехословаки, рубиново светит последний фонарь. Воскресый из мертвых, Христос, истинный Бог наш, помилуй нас…
И вот метель, телеграфные столбы, уходит в мутную мглу дорога, мы бредем по ней, ослабевшие, замерзшие, уже не люди, а полутрупы – то, что еще совсем недавно было последним вооруженным формированием Русской армии. Те, на юге, «ВСЮР» [25]25
Вооруженные силы юга России.
[Закрыть]– призраки от рождения, мы же пытались. Не привел Господь, и наша ли в том вина?
В сумерках за поворотом деревянная церковка, сквозь маленькие окна проливается красноватый свет, слышно нестройное пение, с трудом различаются слова: «Кая житейская сладость пребывает печали непричастна, кая ли слава стоит на земли непреложна; вся сени немощнейша, вся соний прелестнейша: единем мгновением и сия вся смерть приемлет…» «Что здесь?» На вид лет сорок – кадровый, да это и по шинели видно, по башлыку: все пригнано, как на параде. Кольнул глазом: «Панихиду служат, ваше высокоблагородие. Вы, господин полковник, заведите вашу даму в церковь, она, поди, окоченела вся…» – «По ком панихида?» – «По Расее, вашскобродь, по ком еще?» – «Зачем же идешь? Таких, как ты, красные прощают». Закаменел: «Я б их простил! Вы идите, дамочка совсем мерзлая…»
Вошли, священник седенький, старый, сморщенный сказал: «Дадим умершему последнее целование…» Гроб посредине главного нефа, в ногах и головах офицеры, лицо у покойника белое, тонкое, бородка знакомая, да это же…
– Володя…
– Изволили быть знакомы, господин полковник?
Какой-то чиновник подобострастно заглядывает в глаза. Вытянулась цепочка вокруг гроба, наклоняются, целуют, крестятся…
– Кто это, Алеша?
– Помнишь, я ездил в Казань – еще Аристарх был жив? Так вот – это Каппель. Мы учились вместе, я знал его семью.
Подошел, наклонился, его усохшее лицо уместится в моей ладони. Прощай…
…Они четко отпечатали в сторону и направо, еще четверо накрыли гроб. «Что с ним случилось, господа?» Внимательный, слишком внимательный взгляд – он не ответит каждому, но я вызываю доверие: «Шли по Иртышу, пятьдесят градусов по Цельсию ниже нуля, разумеется, он уже прибаливал, а тут, как назло, конь сорвался в полынью. Умер через сутки…» – «Куда везете?» – «В Китай, в Харбин, похороним там». Надя крестится: «Упокой, Господи… – И смотрит на меня: – Все в прошлом, Леша. Красное село, государь, все…»
Офицер качает головой непримиримо: «Все в будущем, сударыня. Мы, каппелевцы, живы еще – и значит, Россия жива. Прошу посторониться…»
Они поднял гроб на плечи – простой, деревянный, из неструганых досок. Главком Восточного фронта, надежда и гордость Верховного, закончил свой путь на земле.
И мы все заканчиваем его. Что сейчас Колчак, Темирева? Мне снова кажется, что я вижу то, чего нет: крутой склон с крестами, две согбенные фигуры и напротив – полукруг странных людей с винтовками. Сейчас прогремит залп…
– Полковник Дебольцов?
Оборачиваюсь – знакомое лицо, усы в инее… «Наумов? Поручик?» – «Подполковник. Фронт есть фронт, чины зреют, как виноград осенью. Вот, вез Верховному ответ Деникина, да и опоздал… Телеграмму Иркутского ВРК знаете? Колчак и Пепеляев расстреляны. И генерал Волков убит. Вы через границу?» – «А вы?» – «Само собой. У меня голос, на гитаре играю, не пропаду. Не хочется, знаете ли, под забором умирать. Да и не умеем мы… Это они… – оглянулся куда-то назад, вздохнул, – это они умеют. Верите ли, вот только две недели тому, – на Маныче, последние наши кордоны, потом шел через красных и дрожал. А наши у Тихорецкой взяли в плен красного начдива – не то Мазинь, не то Лазинь – у них ведь все немцы или иудеи, и ведь как красиво умер! С третьего залпа убили, у наших руки тряслись – верите ли? А он стоял и улыбался – свою будущую РСФСР видел, красную. За что они умирают?» – «А мы за что?» – «Верно, каждый за свое. Но уж так здорово…»