Текст книги "Абсурдистан"
Автор книги: Гари Штейнгарт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
Глава 10
PORKYRUSSIANLOVER@HEARTACHE.COM [6]6
Жирныйрусскийлюбовник@сердечнаяболь. com (англ.).
[Закрыть]
Оставив своих гостей, я вошел в неярко освещенную копию кабинета доктора Левина, выудил из-под кушетки свой лэптоп и отправил Руанне через эфир электронное сообщение:
«Привет, красивая крошка, это миша. интересно, почему ты так давно мне не писала, сегодня вечером отрываюсь с двумя русскими милашками (помнишь, как мы с тобой отрывались?), тебе бы понравились эти две девчонки, они – настоящее гетто, помнишь, как я скатывал наши носки в стиральном автомате, я скучаю по тебе.
очень люблю (правда)
миша папаша закусь жирный русский любовник
P. S. надеюсь у тебя хорошо идут дела в колледже. что-нибудь необычное в твоей жизни? дай мне знать.
P. P. S. может быть ты приедешь в санкт-петербург на рождественские каникулы, может быть ты и я сможем оторваться?!»
Я уже собирался насладиться «ночным колпачком» с «Ативаном», когда на экране появилось сообщение. Я испустил радостный возглас при виде адреса отправителя: «rsales@hunter.cuny.edu». Я подумал, не приберечь ли это сообщение на завтра, зная, что не смогу уснуть, если слова Руанны засядут у меня в мозгу, как пули.
Послание Руанны было поразительным и по стилю, и по содержанию. В нем не было ни наших забавных словечек, ни сокращений. Руанна пыталась писать, как молодая образованная американка, хотя ее орфография и грамматика были произвольны, как и всё на углу 173-й улицы и Вайз.
Дорогой Миша!
Во-первых, прости меня за то, что я так долго не отвечала на твои милые, милые письма. ТЫ хороший друг, и я всем-всем тебе обязана – моим образованием, и зубами, всеми Надеждами и Мечтами. Я хочу, чтобы ты знал что я тебя люблю. Во-вторых, мне жаль, что приходится писать это письмо сразу после трагедии с твоим отцом. Я знаю, это повлияло на тибя умственно. Да и кому бы не стало грусно, если кого-то близкого убьют, как собаку.
Миша, я встречаюсь с профессором Штейнфарбом. Пожалуйста, не злись на меня. Я знаю, ты его не любишь, но он мне очень помог – это не просто «плечо, на котором можно поплакать», но Вдохнавение. Он так много работаит, всегда пишет и учит и ходит на конференции в Майами и допоздна засиживается на работе, потому что некоторые студенты работают днем или у них бэби. У профессора Штейнфарба была тяжелая жизнь потаму что он иммигрант так что он знает что такое тяжелая работа. Все студенты его любят потаму, что он принимает нас всерьез. И не обижайся, но ты никогда не работал тяжело и ничего не делал, потаму что ты такой богатый, а это БОЛЬШАЯ РАЗНИЦА между нами.
Профессор Штейнфарб говорит, мне надо вырабатывать чувство собственного дастоинства, потаму что никто в моей семье никогда не побуждал меня проявлять мой интеллект и все о чем они думают – это как избежать неприятностей и заботиться о своих детях. Я говорю ему, что ты побуждал, что ты сказал мне пойти в хантер коллидж и что ты сказал моей маме и бабушкам и братьям и сестрам и кузенам и дядям и тетям не орать на меня и не говорить обо всех Ошибках, которые я сделала в прошлом – например, работала в баре с титьками.
Он говорит: да, это так, но что ты всегда смотрел на меня с позиции Колонизатора. Ты всегда тайно смотришь на меня сверху вниз. Я пыталась столько раз говорить с тобой о моем Писательстве, когда была в россии, но ты по-моему никагда не слушал. Всигда только ты ты ты. Ты игнарируешь меня, как моя семья, а это оскорбляет мое чувство собственного дастоинства. А еще профессор Штейнфарб сказал, что неправильно, когда ты бросаешь свою туфлю в своего слугу (прости, но я думаю, что это верно). Он также говорит, что неправильно, когда ты и твой друг алеша пытаетесь исполнять рэп и притворяетесь, что вы из гетто, потаму что это тоже значит быть Колонизатором. Он дал мне книгу Эдварда Сейда, которая ужасно трудная, но стоющая.
Профессор Штейнфарб составляет Антологию иммигрантских писателей, и он говорит что моя история о том, как сожгли наш дом в моррисании, украсит всю книгу. Я так люблю тибя, Миша. Я не хочу делать тебе больно. Я всегда мечтаю о том, как твои руки меня обнимают, а твой странный kui у меня во рту. (Я сказала «kui» профессору Штейнфарбу, а он сказал, что русские женщины никогда не используют такие плохие слова, и что я действительно скверная, ха, ха, ха!) Но давай посмотрим правде в лицо: ты в россии, а я в америке, и тебя никогда не выпустят, так что на самом деле мы не вместе. Если ты хочешь прекратить платить за мою учебу в хантер, я пойму, хотя мне придется вернуться на работу в бар с титьками. Но я надеюсь, ты меня еще любишь и не хочешь оскорбить мое чувство собственного достоинства.
Любовь. Объятия. Большие Мокрые Поцелуи.
Твоя Руанна.
P. S. Я хочу, чтобы ты знал, что эта история с профессором Штейнфарбом взаимная и что он не пытается пользоваться своим положением со мной или с какой-нибудь еще девушкой в классе. Он говорит что ему не по душе, что он имеет надо мной власть, но что мы равны в том смысле что я выросла в бедности, а он – большой иммигрант.
Я тщательно закрыл лэптоп, немного помедлил, а потом запустил им в стену, и он врезался в копию одной из фотографий доктора Левина с вигвамом. Я прикрыл лицо подушкой, так как не хотел ничего видеть, и потом прикрыл уши руками, потому что не хотел ничего слышать. Но в комнате нечего было видеть и слышать: все было неподвижно и тихо, за исключением жужжания оскорбленного лэптопа. Я прошествовал мимо библиотеки, где художник Валентин и шлюхи сладко спали вповалку, а у их ног валялись пустые графины из-под водки.
– Я самый щедрый человек в мире, – сказал я вслух, глядя на спящих русских, у которых животы были набиты дорогой пищей, купленной мною. – А любой, кто этого не понимает, – глупая, неблагодарная сука.
Я скатился по лестнице в подвал, где нашел своего слугу, Тимофея, спавшего на запачканном матрасе возле моей драгоценной немецкой стиральной машины. Руки он по-ангельски подложил под большую голову. Тимофей громко храпел. Шнур от парового утюга «Дэу», который я подарил ему на Новый год, был несколько раз обвязан вокруг его ноги, чтобы другие слуги не украли. Я подумал было швырнуть в него туфлю, но вместо этого легонько ткнул ногой в живот.
– Подъем! – прорычал я. – Вставай, Тимофей! Вставай!
– Пожалуйста, простите меня, батюшка, – инстинктивно забормотал Тимофей, пытаясь стряхнуть с себя остатки сна. – Тимофей – всего лишь грешник, как и все остальные.
– Пеки пироги, – приказал я слуге, нависая над ним, так что он в страхе вытянул руки. Он шептал что-то неразборчивое. Я попытался объяснить: – Пироги с мясом, пироги с капустой, пироги с олениной. Я хочу, чтобы ты не останавливаясь пек пироги, ты слышишь? И я хочу съесть прямо сейчас все, что есть в холодильнике. Не разочаровывай меня, Тимофей.
– Да, батюшка! – воскликнул Тимофей. – Пироги, пироги, пироги. – Он вскочил со своего матраса и принялся метаться по всему подвалу, будя слуг и приказывая им подняться по лестнице. В доме стало шумно от бурной деятельности. Как всегда в сложной ситуации, слуги начали вымещать свое раздражение друг на друге. Евгения, моя толстая кухарка, колошматила своего гражданского мужа Антона, а он в свою очередь придирался к Ларисе Ивановне, хорошенькой новой служанке. Я вернулся в свой кабинет психоаналитика и подобрал лэптоп. Расторопный Тимофей уже поставил на мой письменный стол банку с паштетом из лосося, половина которого была съедена, и консервированные артишоки. Я принялся засовывать пищу в рот обеими дрожащими руками, в то время как письмо Руанны выползало из принтера.
Штейнфарб. Я мог сейчас его представить: уродливый маленький человечек с сухими губами и черными волосами, как у индейца-мохаука, подстриженными в тинейджерском стиле; под глазами – темные мешки, словно у ящерицы. И все его манеры фальшивые – и деланный смех, и показное добродушие. Вероятно, он обрюхатил половину класса, где ведет занятия по писательскому мастерству. Главным достижением в жизни у Руанны было то, что она ни разу не забеременела, дожив до солидного возраста – двадцати пяти лет. Она была единственной женщиной в их семье, у которой не было детей, за что ее нещадно высмеивали родственники. Теперь же она была в опасности. И как только она забеременеет от Штейнфарба, она будет рожать беспрерывно. Как только девушка со 173-й улицы «залетит», она постоянно ходит беременная – до менопаузы.
Я перечитал письмо. Его писала не моя Руанна. Исчезли юмор и ярость. И любовь, которую отдавали либо без всяких условий, либо с защитной сдержанностью женщины, выросшей в бедности. Она заявила, что Штейнфарб восстанавливает ее «чувство собственного дастоинства», но впервые за все время нашего знакомства Руанна показалась мне подобострастной и сломленной.
Тимофей внес первый пирог с мясом и капустой, исходивший паром, и в комнате вкусно запахло. Я облизнул губы, сжал правую руку в кулак и в три укуса расправился с пирогом. Затем я вернулся к письму, обводя предложения красной ручкой и записывая на полях свои ответы.
«У профессора Штейнфарба была тяжелая жизнь потаму что он иммигрант так что он знает что такое тяжелая работа».
Это хренотень, Руанна. Штейнфарб – обманщик, принадлежащий к верхушке среднего класса. Он приехал в Штаты ребенком и теперь разыгрывает из себя профессионального иммигранта. Возможно, он просто использует тебя в качестве материала. У нас с тобой гораздо больше общего. Ты же сама это говорила, Рови. Россия действительно гетто. А я просто живу в ней богато, вот и все. Да и кто бы отказался жить богато в гетто, если бы мог?
«Ты всегда тайно смотришь на меня сверху вниз».
С того самого вечера, как я тебя встретил, когда ты так нежно поцеловала мой пенис, в моей жизни не было другой женщины. Я так горжусь тобой, потому что ты сильная, не поддаешься давлению и пытаешься улучшить свою жизнь, став секретаршей. Ты стоишь десяти тысяч Джерри Штейнфарбов, и он это знает.
«А еще профессор Штейнфарб сказал, что это неправильно, когда ты бросаешь свою туфлю в своего слугу».
Почему бы тебе не попросить профессора Штейнфарба объяснить тебе термин «культурный релятивизм»? Когда живешь в такого рода обществе, порой приходится бросать свою туфлю.
«Если ты хочешь прекратить платить за мою учебу в хантер, я пойму, хотя мне придется вернуться на работу в бар с титьками».
Конечно, я не собираюсь прекратить оплачивать твое обучение. Ведь это именно я забрал тебя с работы в баре с титьками, помнишь? Все, что у меня есть, – твое, все до последнего, и мое сердце, и моя душа, и мой бумажник, и мой дом. (Я решил закончить письмо обращением к любимому воображаемому персонажу Руанны.) Ты только вспомни, Руанна: все, что ты делаешь, – это между вами с Богом. Так что если ты хочешь сделать мне больно – вперед! Но ты знаешь, что Он наблюдает за каждым твоим поступком.
Я отложил красную ручку. И вспомнил о надписи, сделанной цветным мелом на двери квартиры, где живет семья Руанны, – эту надпись сделала одна из ее девятнадцати маленьких племянниц: «НЕ КУРИТЬ, НЕ РУГАТЬСЯ, НЕ ИГРАТЬ В КАРТЫ В ЭТОМ ДОМЕ. ИИСУС ТЕБЯ ЛЮБИТ». Мы, бывало, сидели с Руанной на скрипучей скамейке в заросшем сорной травой дворе позади ее дома и целовались, а вокруг нас носились красивые коричневые ребятишки, охваченные летним счастьем, и кричали друг другу: «Ну погоди, зараза, я сейчас начищу твою долбаную рожу, гак твою мать».
Чего бы я только не дал за еще один июльский вечер на углу 173-й улицы и Вайз, за еще один шанс поцеловать Руанну и сжать ее в объятиях!
«Я всегда мечтаю о том, как твои руки меня обнимают, а твой странный kui у меня во рту».
Мой лэптоп демонстративно зажужжал. Я испугался, что это пришли еще дурные вести от Руанны, но сообщение было от Любы Вайнберг, вдовы моего отца.
Уважаемый Михаил Борисович!
Я научилась пользоваться Интернетом, потому что слышала, что Вы предпочитаете общаться таким образом. Мне одиноко. Для меня было бы радостью пригласить Вас завтра на чай с закусками. Пожалуйста, ответьте мне, сможете ли Вы прийти, и я тогда пошлю мою служанку утром за мясом. Если Вы мне откажете, я не буду Вас винить. Но, может быть, Вы пожалеете потерянную душу.
С уважением,
Люба.
Значит, вот оно как между нами. Мы оба одиноки и потеряны.
Глава 11
ЛЮБА ВАЙНБЕРГ ПРИГЛАШАЕТ МЕНЯ НА ЧАЙ
Люба жила на Английской набережной, где над роскошными пастельными особняками виднелся желтый изгиб старинного здания Сената. Река Нева течет здесь с величавой сдержанностью, и тысячи ее пенных языков лижут гранит набережной.
Кстати, о языках: Люба сделала свои знаменитые сэндвичи с бараньим языком, очень вкусные и сочные, с хреном и горчицей, украшенные консервированным крыжовником. Она даже приготовила их на американский манер специально для меня: не с одним, а с двумя кусками хлеба. Я немедленно попросил вторую порцию, затем третью, к ее непомерному восторгу.
– Ах, кто же следит за вашим питанием дома? – спросила она, по ошибке употребив вежливую форму обращения ко мне – словно признавая то, что мне тридцать.
– М-м-м-гм-м-м, – пробурчал я, в то время как нежный язык таял на моем собственном («Как будто я лобызаюсь с овцой», – подумал я). – Кто мне стряпает? Ну конечно Евгения. Помнишь мою кухарку? Она круглая и румяная.
– А я сейчас сама себе готовлю, – с гордостью заявила Люба. – А когда Борис был жив, я всегда следила, что ему готовят. Нужно заботиться не только о вкусе, Миша. Ты знаешь, нужно подумать и о здоровье! Например, известно, что в бараньем языке содержатся минералы, которые придают энергию и мужскую силу. Это ужасно хорошо для тебя, особенно если чередовать его с канадским беконом, который полезен для кожи. Моя служанка покупает в Елисеевском магазине только самое лучшее. – Она сделала паузу и полюбовалась моей безразмерной талией. – Может быть, мне следует приходить и готовить для тебя, – сказала она. – Или всегда добро пожаловать – приходи сюда и ешь со мной.
Смерть меняет людей. Я определенно изменился после кончины Любимого Папы, но что касается Любы, то она положительно стала неузнаваемой. Не секрет, что Папа обращался с ней во многих отношениях как с дочкой – иногда она называла его «папочкой», когда исполняла импровизированный танец на кухонном столе или тайком, как ей казалось, ублажала его своей ручкой на балете «Жизель» в Мариинском театре (она думала, что я задремал во время сцены сбора винограда, но мне не настолько повезло).
Но теперь, когда не стало нашего папочки, Люба сделалась самостоятельной, и у нее появился большой апломб. Даже ее дикция улучшилась. Теперь это не был неряшливый язык ее друзей-идиотов, новых русских, сдобренный провинциальным говорком, – нет, это была речь, близкая к речи наших более культурных и нищих граждан.
Меня также поразил новый стиль ее одежды. Исчез обычный мотив «Кожаной Любы» – его сменили блузка и юбка из темной джинсовой ткани и красный пластмассовый пояс с огромной фальшивой техасской пряжкой. Это был Вильямсбург, Бруклин, сегодняшний день.
– Я должна вытереть тебе подбородок, – сказала Люба, вытирая мой двойной подбородок длинными пальцами, пахнувшими горчицей.
– Спасибо, – сказал я. – Никогда не мог научиться есть прилично. – Это в самом деле так.
– Ты знаешь, я купила в «Стокманне» оранжевое стеганое одеяло, – сообщила она и отвернулась, чтобы освежить дыхание. Я ощущал свежесть юного рта, английскую мятную жвачку и послевкусие бараньего языка. Она улыбнулась, и ее скулы превратились из восточноевропейских в красивые монгольские, а крошечный носик совсем исчез. Несмотря на кондиционеры, я разгорячился и взмок под мышками. Блузка обрисовывала Любину фигуру, и, когда она повернулась, обозначилась складка между ягодицами. Разговор об оранжевых одеялах и успокаивал, и интриговал.
– Ты не хочешь пойти и взглянуть на него? – спросила Люба. – Оно в спальне, – поспешно добавила она. – Я беспокоюсь: а вдруг это не то, что нужно.
– Я уверен, что оно чудесное, – возразил я, внезапно ощутив опасения этического характера. Затем мне представилась козлиная бородка Джерри Штейнфарба, зарывшаяся в ложбинку между бедрами Руанны. Этические опасения испарились. Я последовал за Любой.
Мы прошли через галерею, заставленную итальянской мебелью, где было достаточно зеркальных поверхностей, чтобы я мог вволю полюбоваться своим задом и небольшой лысиной, которая грозила увеличиться. Убранство комнаты довершал метровый портрет моего папы, написанный маслом; из кармана у него торчало что-то вроде десятирублевой банкноты. За окном вырисовывались классические линии здания Двенадцати коллегий, являвшиеся необходимым контрапунктом.
– Я выбрасываю все, – сказала Люба, обводя рукой чудовищную мебель из красного дерева, которая, возможно, носила название «Неаполитанский восход» или что-то в этом роде (таким дерьмом набиты склады в нью-йоркском Брайтон-Бич – сообщаю на случай, если это заинтересует неустрашимого читателя). – Если у тебя есть время, – продолжала Люба, – мы можем съездить в Москву, в ИКЕА, – может быть, купим что-нибудь с кашемировой обивкой в стиле Пейсли.
– То, что ты делаешь, Любочка, разумно, – сказал я. – Мы все должны стремиться быть западными, насколько возможно. Этот старый спор между западниками и славянофилами… Тут и спорить особенно не о чем, не так ли?
– Да, если ты так считаешь, – согласилась Люба. Она отворила дверь в спальню.
Сначала мне пришлось отвести взгляд. Любино стеганое одеяло было самого ослепительного оранжевого цвета, какой мне доводилось видеть после библиотеки Эксидентал-колледж. Эта библиотека была построена в 1974 году – возможно. Американской ассоциацией производителей цитрусовых. Одеяло было… В общем, я не нахожу слов. Казалось, будто в Любиной спальне взорвалось само солнце, оставив свой отблеск.
– Ты стала современной женщиной, – заметил я и повалился на это одеяло.
– Чувствуешь, какое гладкое? – спросила Люба, устраиваясь рядом со мной. – На вид оно напоминает модный полиэстер американских семидесятых, но на ощупь – настоящий хлопок. Нужно найти хорошую сухую чистку, иначе мне испортят этот оранжевый цвет.
– Этого не должно случиться, – сказал я. – У тебя здесь действительно шикарно. – И тут я заметил над туалетным столиком фотографию Любимого Папы в рамке: он торжественно открывал памятник в виде гигантского мобильника «Нокия» на кладбище для новых русских евреев. В его умных глазах искрился кощунственный смех.
– Погоди, тут есть кое-что еще, – объявила Люба. Она сбегала в ванную и вернулась с парой оранжевых полотенец. – Это то, о чем вы говорили в «Доме русского рыболова»! – воскликнула она. – Видишь, я прислушиваюсь ко всему, что ты говоришь!
Прищурившись, я смотрел на полотенца, чувствуя, как где-то в лобных пазухах начинает ныть.
– Может быть, тебе следует смешать оранжевый с каким-нибудь другим западным цветом, – предложил я. – Скажем, лайма.
Люба задумчиво покусала нижнюю губу.
– Может быть, – сказала она. Затем с сомнением взглянула на полотенца, которые держала в руках. – Нелегко разбираться в таких вещах, Миша… Иногда мне кажется, что я такая дура… Ах, только послушай вот это! – Она включила маленькое стерео щелчком наманикюренного пальчика. Я тотчас же узнал великолепную урбанистическую любовную балладу «Сегодня вечером я иду вразнос», исполняемую группой «Хумунгус Джи». Люба смеялась и подпевала: – «Сегодня ве-е-ечером я иду вразнос. / У тебя там внизу так тесно», – пела она усталым голоском, в котором тем не менее слышались гостеприимные нотки.
– Уф, уф, уф, – хрюкал я вместе с хором. – Уф, дерьмо, – добавил я.
– Я знаю, вы с Алешей любите эту песню, – сказала Люба. – Я ее без конца запускаю. Это гораздо лучше, чем техно и русский поп.
– Что касается популярной музыки, – заговорил я авторитетным тоном бывшего питомца факультета мультикультурных исследований, – тебе следует слушать главным образом хип-хоп Восточного побережья и гетто-тек из Детройта. Мы должны категорически отвергнуть европейскую музыку. Ты меня слышишь, Люба?
– Категорически! – послушно повторила Люба. Она смотрела на меня своими серыми глазами, и взгляд был отсутствующий. – Михаил, – обратилась вдруг она ко мне официально. На основании жизненного опыта мне известно, что когда меня так называют, то хотят за что-то наказать. Я выжидательно смотрел на нее. – Помоги мне перейти в иудаизм, – попросила Люба. Она плюхнулась на оранжевое одеяло, прижала к животу худые ноги и устремила на меня любознательный взгляд. Я ощутил нежность и тепло в животе, которое начало распространяться ниже. Я смотрел на Любу, сидевшую рядом, такую маленькую и юную, в плотно облегающем платье. Две твердые пельмешки ее попки терлись о мое бедро. Мне нужно было сосредоточиться на теме беседы. Итак, о чем она говорила? О евреях? О переходе в другую веру? Мне было что сказать на эту тему.
– Превратиться в еврейку – не очень-то хорошая идея, – начал я таким суровым тоном, словно речь шла о превращении в навозного жука. – Что бы ты ни думала об иудаизме, Люба, в конце концов это просто закодированная система тревог. Это способ держать в узде народ, и без того нервный и оклеветанный. Это проигрышный вариант для всех, имеющих к этому отношение, – для еврея, для его друга, а в конечном счете – даже для его врага.
Мои слова не убедили Любу.
– Ты и твой отец – единственные хорошие люди в моей жизни, – сказала она. – И я хочу быть связанной с вами чем-то существенным. Подумай, как здорово будет, если мы сможем молиться одному Богу, – она встряхнула белокурой головкой со спутанными волосами, – и если мы сможем жить одной жизнью.
Вторую часть последнего предложения я решил пока что оставить без внимания, потому что вся ложь и все увертки в мире не стерли бы ее жалобную, неосуществимую мольбу из моих ушей. Так что я хотел по крайней мере вывести ее из заблуждения насчет первой идеи.
– Люба, – произнес я самым ровным (и самым омерзительным) голосом, – ты должна понять, что Бога нет.
Люба повернула ко мне свое розовое личико и одарила одной из своих улыбок, продемонстрировав тридцать один зуб (один резец пришлось удалить прошлым летом, когда она пыталась разгрызть грецкий орех).
– Конечно, Бог есть, – возразила она.
– Нет, нету, – сказал я. – Фактически та часть души, которую мы приберегаем для Бога, – это негативное пространство, где гнездятся наши худшие чувства: зависть, гнев, оправдание насилия и ненависти. Если тебя действительно интересует иудаизм, Люба, тебе следует внимательно прочесть Ветхий Завет. Ты должна обратить особое внимание на характер еврейского Бога и Его полнейшее презрение ко всему демократическому и мультикультурному. Я думаю, что Ветхий Завет убедительно подтверждает мою точку зрения, страница за страницей.
Люба рассмеялась в ответ на мою маленькую тираду.
– Я думаю, ты по-своему веришь в Бога, – заметила она. Затем добавила: – Ты смешной человек.
Ах, дерзость юности! Непринужденная манера выражать свои мысли! Кто она такая, эта Люба,эта девушка, которую мой отец несколько лет тому назад вызволил из какого-то астраханского колхоза – всю покрытую кровоподтеками и свиными фекалиями? Этот угрюмый подросток, которого он удочерил, – ему хотелось иметь дочь, а не меня. Худенькая, преданная девчонка, к тому же без этого дразнящего багрового khui, который ему так хотелось обрезать. Я всегда думал о Любе как о современном варианте Фенечки, крестьянки-домоправительницы, тупой и ограниченной, которая падает в объятия доброго помещика Кирсанова, – в этом римейке фильма его играет Любимый Папа. Моя способность неверно судить о людях поистине поразительна. Люба – это не Фенечка. Она скорее современная Анна Каренина или эта глупая девчушка Наташа из «Войны и мира».
– О, сейчас будет мое любимое место в песне, – прерывает мои размышления Люба. Она встает на ноги с постели и, вращая бедрами, как американская студентка университета, подпевает:
Шестидесятидюймовый плазменный экран
Сука, ты никогда не видела
Такое безумно дорогое дерьмо
Вложи мои пальцы в свой клит
Ух ты, секс в Леке
Мой настоящий «Ролекс»
Трется о твои титьки
Кончили
Теперь иди стряпать для детишек.
– Прелестно, – говорю я. – Твой английский стал лучше.
– А еще в иудаизме классно то, что он такой старый, – говорит она. – Борис рассказал мне, что по еврейскому календарю у нас сейчас 5760 год!
– Просто никаких остановок, да? – отвечаю я. – Но что такое прошлое, Люба? Прошлое темно и далеко от нас, в то время как о будущем мы можем лишь гадать. Настоящее! Вот во что можно верить. Если ты хочешь знать, Люба, чему я поклоняюсь, – это святости текущего момента.
Слова имеют свои последствия. Потому что в эту минуту Люба вскакиваете кровати, расстегивает свой пояс в техасском стиле и с олимпийской скоростью скидывает платье – передо мной мелькают голые коленки, коричневый кудрявый пах, упругий живот, бледный овал лица, – и вот уже она стоит передо мной обнаженная.
Украдкой она бросает взгляд на мое… скажем так, брюхо, кокетливо подбоченясь. Затем переводит взгляд еще ниже, на свои груди – два маленьких белых мешочка, которые мирно покоятся над ее загорелыми ребрами.
Она берет одну грудь, сжимает ее, затем делает то же самое со второй.
– Вот оно как, – говорит она, пожав плечами. – Я такая горячая внутри – для тебя.
Я лежал там, в полуметре от этой молодой русской женщины, пытаясь вспомнить, кто я такой и может ли сочувствие сойти за возбуждение – или же наоборот. Повод был и для того, и для другого. У Любы было худенькое, спортивное тело (особенно для того, кто целый день ничего не делает), обтянутое блестящей огрубевшей кожей. Один родственник поджег ее возле гениталий, когда ей было двенадцать лет. Любимый Папа всегда утверждал, что особенно нежно целует это пострадавшее место. Однако сейчас, когда мое воображение распалилось, не хотелось представлять себе эту картинку: рыбьи губы Папы, приникшие к Любиному паху, а ярость его смягчается сочувствием.
События развивались таким образом, что я почувствовал себя несколько в стороне от них.
Люба снова легла на кровать, болтая ногами в воздухе.
– Мне нужно подготовиться, – объяснила она и, взяв какой-то пластмассовый тюбик, с пренеприятным звуком выдавила что-то себе на пальцы. – Так мне легче.
Было бы невежливо просто сидеть там и глазеть. Я начал снимать брюки, чтобы продемонстрировать Любе мой багровый khui, мою поруганную игуану. В этой стране ты смертельно оскорбишь обнаженную женщину, если не займешься с ней любовью – даже если она твоя родственница. И таким образом, я вынужден был вести себя как мужчина, хотя на самом деле давно уже проплыл сквозь потолок, мимо путаницы коричнево-желтых крыш Ленинбурга, над золотым шпилем Адмиралтейства – и выплыл в темно-синюю ширь Финского залива, где, как мне верилось, парил дух моей мамы в виде интеллигентного счастливого нимба над садом одного из летних царских дворцов (хотя, как я уже говорил, после смерти от нас ничего не остается).
Между тем мой деятельный член уже налился кровью и был готов к любви – доказательство того, что на самом деле не обязательно присутствовать, чтобы совершить половой акт. До моего сознания дошло, что Люба снова завела «Сегодня вечером я иду вразнос» и что «Хумунгус Джи» помогает мне сосредоточиться на том, что предстоит сделать. Иду вразнос когда?Конечно же, сегодня вечером. Я подполз на коленях По оранжевому одеялу к Любе вместе со своим khui.
– Мой khui, – печально объявил я.
– Да, это твой khuichik, – сказана Люба, склонив голову набок, чтобы получше рассмотреть.
– Теперь его можно трогать, – прошептал я, позволяя Любе подергать холодной рукой мой многострадальный khui. Я повернул его другой стороной, чтобы показать ей длинный шрам.
– Ай, что случилось? – спросила Люба.
Я глубоко вздохнул и одним длинным предложением выдал свою историю, отвлекшись только раз, чтобы объяснить слова «мобильный mitzvah».
Она взяла багровый член в рот, чтобы я замолчал. Как бы часто это ни происходило, каждый раз удивляюсь, когда влажный рот женщины сжимается вокруг моего khui.
– М-м, – произнесла она.
– Что? – спросил я.
Она вынула khui изо рта.
– Он чудесный на вкус, – заметила она. – Ты очень чистый.
– Ну, меня не заботит вкус, – ответил я.
– Ложись на меня, – попросила Люба.
Я повиновался. Ее тело было холодным, и даже внутри ее влагалища вряд ли была комнатная температура, так как она обильно смазала его каким-то очень холодным гелем. У меня все время выскальзывал член, и это меня злило, так что я все яростнее на нее набрасывался. У нас была традиционная позиция, и сверху я едва различал контуры ее маленьких славянских грудей. Глаза Любы были закрыты, и она поводила бедрами слева направо в ритме, заданном «Хумунгусом». Однако меня этот ритм не устраивал.
– Или мы танцуем, или мы трахаемся, – заявил я.
Или танцуем, или трахаемся.Совсем в духе Любимого Папы. Я даже произнес эти слова с идиотским одесским гангстерским акцентом, который у него появлялся, когда ему хотелось быть учтивым.
– Прости, – сказала она и начала двигаться вверх-вниз, обхватив руками свои груди, чтобы придать им форму. Я послушно подержал оба твердых соска в своих больших зубах, сделанных в Америке, потом заглянул Любе в лицо. Она морщилась в такт нашим неторопливым движениям (мой вес невозможно выдержать), ее влажные глаза смотрели в потолок. Она стиснула мой зад – возможно, чтобы меня подбодрить. Казалось, ей хочется, чтобы я что-нибудь сказал. Чтобы сочувствовал ей. Но откуда же мне знать, что нужно сказать, когда твой khui – глубоко в молодой жене твоего отца.
Так что вместо этого я попытался быть нежным. Я взглянул на то место возле носа, где когда-то были рыжие подростковые веснушки. Их неудачно вывели, и были заметны следы оранжевых пятнышек. Я поцеловал эти пятнышки – последнее напоминание о ее детстве, вызвав у Любы натянутую улыбку, и осторожно дотронулся до рубца, оставшегося после того, как родственник ее обжег. На ощупь это напоминало теплый целлофан, и я испугался.
– Ай, щекотно! – воскликнула она. – Ты скоро кончишь?
– Прости, – прошептал я. Я был весь потный. В комнате было душно и стояла тропическая жара. Пахло нездоровым мужским телом, которое внезапно заставили работать.
– Все в порядке, – сказала Люба. – Это все гель…
– Нет, это я виноват, – возразил я. – Я принимаю все эти лекарства, так что трудно… Ох! Ах, подожди, Любочка! Уф!
Итак, все было кончено. Я вытащил из Любы влажный член и взглянул на него. Одно из яичек отсутствовало. Очевидно, оно поднялось и попало в мою брюшную полость.
– Черт возьми, Люба, – сказал я. – У меня пропало одно яичко. Черт, черт, черт.








