Текст книги "Рай в шалаше"
Автор книги: Галина Башкирова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
– А помните, как во время бомбежек тетя Капа диафильмы показывала, соберет нас на кухне, рассадит по табуреткам и давай «Гуси-лебеди» крутить, и голос все повышает...
– А почему она нас в бомбоубежище не водила?
– Там вначале вода стояла, черная такая, страшная.
– А помните, взрослые пилят дрова на кухне, а Томка спрашивает: «Кто войну начал?» – «Гитлер!» – «Почему же его никто не перепилит?»
...В их квартире было четыре комнаты, в них росло двенадцать детей. Но от войны и от после войны не осталось ощущения скученности. В перенаселенной квартире взрослых всю войну не было: женщины работали на заводе до позднего вечера, мужчины приходили домой раз в месяц – дети только оставались да тетя Капа. Дети к тому же ходили в детский сад.
– Таня, а помнишь, в бомбоубежище одна тетка тебя спросила: «Девочка, кого ты больше всех любишь?» – Таня не помнила. – Я тоже не помню, тетя Капа мне вчера по телефону рассказала, знаешь, что ты ответила? «Папу, маму и дяденьку Отбой» – того, который говорил: «Граждане, отбой воздушной тревоги».
И Таня по запаху вспомнила тот случай: решетки подвала чудно пахли железом, серые ступени, ведущие в глубь подземелья, пахли страхом, примерзшие лужи – зимой. И случайная соседка, от которой исходил запах чужого, и слезы в тети Капиных глазах, и расстроенное лицо спрашивающей ее любопытной тетки, и ее вопрос быстрым шепотом тете Капе: «Отец-то у нее живой?», и свой гордый звонкий ответ на весь подвал: «У меня и папа и мама живые».
...Все это было у них вместе, и именно тетя Капа цепко держала мальчишек за руки. Тетя Капа была всегда, сколько они себя помнят. Каким ветром, в силу каких печальных обстоятельств занесло ее накануне войны в их заводской дом и прикрепило к его обитателям навсегда?
5
А мужу нечего было с ними вспоминать, он уже съел две порции бараньей ноги – Светка готовила, посидел возле тети Капы, потом нашел себе занятие. Достал скотч, тут же начал монтировать на свободной стенке выставку – все дети приготовили к юбилею свои художества. Наверху он поместил высокоталантливую карикатуру, нарисованную квартирным первенцем: крохотная старушка тянет ручки-палочки к огромному балбесу: «Дай я тебе, милый, носик вытру». Ниже – сумятица красок и среди них яркое синее пятно: Петькин корабль.
Стена оживала под денисовскими руками. Так тетя Капа ожила, когда у квартирных девчонок начали рождаться дети. Крохотные, орущие существа приводили ее в состояние несвойственного ей экстаза и крайнего возбуждения. Она бросалась помогать с самоотверженностью, на которую были способны далеко не все бабушки и дедушки. Она мчалась по первому звонку с присыпками, притирками, персиковыми маслами. Она сияла, что нужна, и не требовала слов благодарности. Она, бездетная, пеленала их детей ловчее всех, и Валентин, не терпевший лишних людей в доме и считавший, что лучше всех справляется с грудным Петькой он сам, не подпускавший к нему в ответственных случаях даже Таню, в конце концов признал, что у тети Капы Петя ест и выздоравливает быстрее. Теперь, когда у них появилась машина, Денисов ездил за тетей Капой и отвозил ее домой – знак внимания, которым он редко удостаивал свою мать и тещу.
Все их зятья прошли через ревность к тете Капе и вынуждены были в конце концов смириться: их юные отпрыски принадлежали ей, вот ведь в чем фокус. Фокус заключался и в том также, что тетя Капа была натурой чрезвычайно замкнутой, даже скрытной. И при таком внешне негреющем, холодноватом обхождении она была нарасхват. В свои восемьдесят лет она приезжала делать дело, никогда ее приезд не был светским посещением, как, допустим, визиты Валиной мамы, парализовавшие весь дом. Возле свекрови следовало сидеть, развлекать интересным разговором, заглядывая в глаза, ловить тайные желания, иначе она поджимала губы, тем самым взвинчивая Петьку, ссоря всех со всеми. Трудно было поверить, что она дочь Нины Александровны, что они прожили вместе полжизни, и Таня не раз задумывалась над тем, сколько такта требовалось Нине Александровне, чтобы мирно существовать рядом с человеком, ей душевно противопоказанным, но называвшимся почему-то ее дочерью... В виде наказания свекровь не являлась к ним месяцами, что бы за это время у них ни происходило – гриппы, праздники, несчастья.
Тетю Капу развлекать не требовалось. И вот что поразительно – чем немощней она становилась, чем больше глохла, тем большую осмысленность однообразному течению их дней, их застывшему – в каждой семье на свой лад – обиходу придавал сам факт ее участия в их жизнях. Она освящала их быт чем-то более высоким, чем закоптевшие кастрюли, постоянное ворчание на нехватку времени и вечные насморки у детей.
6
Покончив с выставкой, Денисов принялся чинить хозяйский магнитофон – знакомая картина, Хорошо, если ему не подбросят еще пылесос или велосипед. А то он и их починит.
Мужу здесь и вправду все чужие, кроме тети Капы. Вернутся домой, он Тане еще подсыпет: «Тоже мне, собрались дружные ребята-октябрята. Смешно!» Он не прожил с ними двадцать лет, он не пережил военную Москву. В чем его обвинять? В этом смысле его покойная бабушка, проведшая жизнь в разреженном воздухе абстрактных истин и добродетелей, в мире Гёте, Шиллера и Моцарта, чувствовала бы себя среди обитателей сорок пятой квартиры естественней и проще, чем ее внук Валентин Петрович. Трудно объяснить, но Таня ощущала, что это было бы именно так. Нине Александровне общаться с их квартирными было бы не скучно. И при этом она бы ни к кому не подлаживалась – говорила бы о своем и чему-то своему радовалась, но это ее диковинное свое таинственным образом в конце концов оказывалось бы общим. Нина Александровна, подчеркнуто отстранившаяся от низкого быта, и тетя Капа, нарочито себя забытовавшая, – в сущности, они несли в жизнь одно, и обе в жизни победили.
...– Не грусти, девочка, – тети Капина сухонькая рука коснулась ее щеки, потревожила кончик носа, так в детстве проверяла она у них температуру, обе посмотрели на Денисова – тетя Капа никогда ни о чем не спрашивала.
Лицо мужа, склонившегося над магнитофоном, казалось совсем потухшим. Последняя неделя вымотала их обоих.
Столько лет все было в порядке, столько лет Денисов, казалось, прочно держал в руках свое хозяйство – дом, Таню, Петьку. Сколько сил потрачено, чтобы все текло, развивалось, плавно тормозило на житейских поворотах, – все было задумано с расчетом на максимальную прочность... Может быть, он устал от постоянного напряжения созидателя? Понадобилась мелочь, случайная гостья в доме, шальная минута... был ли Валька верен ей все эти годы? Этот вопрос не встал перед Таней ни разу – вот в чем дело.
...Включили музыку, начали собирать со столов, в соседней комнате хором запели «Катюшу», тетя Капа аккомпанировала.
– Валя, может, домой поедем?
Кивнул благодарно, подошел к тете Капе, поцеловал в голову, та, оглянувшись, улыбнулась ему и продолжала играть.
В машине, пока ехали, а ехать было неблизко, Денисов молчал, хмурился, что-то обдумывая, а потом предложил Тане пригласить тетю Капу к ним жить – насовсем: «Если мы этого не сделаем, мы не простим себе, когда ее не станет», и это торжественное «не станет» дало понять Тане, что вспоминал он об одинокой старости Нины Александровны, о своей перед ней вине.
– А где она у нас будет жить?
– Уместимся! – ответил Денисов. – Уступлю ей свой кабинет.
– А как же ты?
– Я? Я молодой мужик!
– Только ты сам ей предложи, так будет солиднее.
– Хорошо.
Дальше, до самого дома, они ехали в полном молчании. Как было бы хорошо, если бы тетя Капа согласилась к нам переехать, думала Таня, но ведь не согласится, не захочет их стеснять. А вот о муже своем, о том, что Денисов шел на то, чтобы быть стесненным, Таня не подумала. И это обстоятельство впоследствии, через много лет, когда тетя Капа давно умерла, не украсило Таню в собственных глазах, отнюдь.
И та поездка по пустынным в воскресный день московским улицам, припорошенным золотом облетевших листьев, и затухавшая блеклость осеннего дня, и мысли о забытых у Светки кастрюлях из-под салата, и мелькавшие в глазах постаревшие лица квартирных девчонок – все это слилось впоследствии в одно общее ощущение непривычной растерянности, которое владело Таней в те дни.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Первая трещина, первая искушающая мысль, что все не навсегда, можно ли определить, когда она у Тани появилась?
Таня жила тогда в маленькой комнатке, выходившей на общий балкон, куда после трапез собирались обитатели комнат второго этажа – загорали на раскладушках, глядели на озеро, без конца пили кофе по-турецки. По утрам, после завтрака, стрекот пишущих машинок, приходя на смену ночному стрекоту цикад, заполнял дом, спускался по крутой лестнице к озеру и, стелясь по воде, уходил к далекому противоположному берегу.
...Она жила тогда на Севане. Когда-то, еще до войны, построили себе армянские писатели на самом берегу Севана трехэтажный скворечник-башенку, всего пятнадцать тесноватых комнат безо всяких удобств, кроме вида на озеро и полной оторванности от цивилизации, – никаких развлечений, только работа. Полуостров был тогда островом, добровольные изгнанники прибывали на пароходике, он приплывал раз в неделю, привозя людей, продукты и почту. Но и теперь, когда построили перешеек и сказочный остров превратился в полусказочный полуостров, забитый по воскресеньям машинами, автобусами, интуристами и дымящимися самодельными шашлыками, деваться все равно было некуда – узкая полоска земли, их дом, ресторан, на горе две древние церкви. И сама Гора.
Тане всего этого удивительным образом тогда хватало. Петьке исполнилось три года, можно было рискнуть оставить их одних – Валентин отправил ее отдохнуть на Севан. По обменному фонду через Академию наук он достал ей путевку в Дом творчества писателей, посадил в самолет и звонил каждый вечер: «Я еще не списан с корабля современности?»
Первые дни Таня провела полной отшельницей. По тропинке, ведущей прямо от их дома, она карабкалась в гору, цепляясь за коварно крепкие с виду, обламывающиеся под руками пучки незнакомых трав, заходила в пустую прохладную церковь, ставила свечку. Ожидая, пока догорит, пыталась загадывать желания. Серьезных желаний, к ее удивлению, у Тани не возникало. Все сбылось к тем двадцати шести годам, все получилось замечательно и превосходно. Правда, надо было бы поскорее защитить диссертацию, и хорошо бы Петька поменьше болел, но ведь все дети маленькие болеют, и не все матери маленьких детей прямо так уж по плану защищаются.
Жить было весело, и компания в Москве была у них интересная, старая университетская компания. Мать и тетя Капа часто освобождали Таню на субботу-воскресенье. Они с Денисовым уезжали в подмосковные городишки, две-три семейные пары, останавливались в дряхлых гостиницах, бродили по деревянным улочкам, лазили по разрушенным монастырям, читали надписи на могильных плитах, тонувших в кустах чертополоха, а вечером кипятили чай у кого-нибудь в номере, разговаривая до утра обо всем на свете. О чем? Таня не могла вспомнить, – наверное, о литературе, об истории, которая окружала их в Суздале и Александрове, Верее и Ростове Великом; наверное, о будущем, о том, кем и как они станут, все они тогда еще не стали, начинали становиться. Никаких «Жигулей» ни у кого еще не было – были рюкзаки, расписания поездов и электричек, были переполненные загородные автобусы, была чесночная колбаса, ржавые помидоры, покупаемые в сельпо, божественные бычки в томате и к чаю в изобилии конфеты «Коровка», изготовляемые местными фабриками.
Было счастье.
...С той минуты, как Таня вошла в столовую – стальную челюсть, нависшую над озером, горделивую постройку последних лет, Таня почувствовала себя уютно. Ей, единственной русской, единственной москвичке, то есть единственной в доме гостье, предложили на выбор несколько столиков. Она выбрала тот, что был повернут к озеру, в самую его синь, соседи, достопочтенная семья руководящего критика, радостно приветствовали ее, предложив угощаться травой и помидорами величиной с подмосковные тыквы, глава семейства выбежал куда-то, и через несколько минут появилось блюдо со свежесваренной форелью, и они выпили за Танин приезд армянского коньяку, и девочка-студентка, их дочь, тут же стала расспрашивать Таню о новостях московской моды, а мать ее рассказывать, что она всего семнадцать дней как ушла на пенсию и ужасно, просто нестерпимо переживает, а глава семейства уже обсуждал с Таней обзор, опубликованный в «Вопросах литературы», Таня его, наверное, не читала, но неважно, важно другое, автор его так необъективен, так нетонок, посудите сами, например... И Таня слушала всех сразу, и с соседних столиков ей тоже улыбались и предлагали угоститься фруктами, и в столовой было шумно, как в детском саду, нет, шумнее, в детских садах дети вынуждены слушать свою воспитательницу, а тут воспитателями были сразу все взрослые, потому что детей оказалось, пожалуй, не меньше взрослых, Таня пожалела, что не взяла Петьку, но кто же мог предположить в Москве, что дом творчества, где как будто бы следует творить в тишине, окажется шумным караван-сараем. Грудных детей сажали попками прямо на обеденный стол, поддерживая за рубашонки одной рукой, и черноглазые, кудрявые, голоногие ребятишки хватали куски с тарелок, запихивали в рот, и все вокруг умилялись, какой энергичный, здоровый ребенок растет, как он хорошо кушает, вай, а когда ребенок начинал плакать и надоедал матери, он перекочевывал за другой столик, и его снова усаживали, часто мокрой уже попкой, и снова, смеясь беззубым ртом, он хватал куски, хватал незнакомых теть и дядь за носы, и все вокруг восхищались, и всем было хорошо.
Вскоре Таня тоже стала нянькой. Она вполне годилась в няньки – посидеть на пляже, искупать в ледяной севанской воде, отнести матери, которая в это время томно пила с подружками кофе на балконе или смиренно подавала тот же кофе своему мужу и его друзьям. Принести, унести, сменить штанишки, побаюкать – это Таня умела, но когда грудной младенец начинал рыдать от голода и весь дом принимался искать его мамашу, а юная мамаша, как оказывалось, отбыла куда-то с его же папашей и как будто бы должна скоро вернуться, когда даже писатели-классики вынуждены были отрываться от своих машинок, чтобы принять участие в поисках исчезнувшей мамы, а еще больше в коллективном совещании, что делать, а малыш, избалованный кучей охающих, причитеющих, тискающих его и все же не дающих главного людей, заходился криком, когда директриса, молодящаяся дама в обтягивающих брюках, хватаясь за голову и раскачиваясь, проклинала по-армянски свою жизнь, – тогда, в эти минуты, Таня тоже была бессильна. Она много могла, но, как и все остальные, она не могла покормить грудью. И тогда, как к последней надежде, взоры всех обращались к Ануш. Высокая, дочерна загорелая женщина с огромными печальными глазами работала в доме уборщицей, у нее было семеро детей, и все дети жили при ней, нет, не в доме творчества, муж ее разбил палатку под скалой рядом с домом, оставил тут же свою машину «Волгу» и занимался мужскими делами, какими, никто не знал, появлялся он редко, дети бегали вокруг, играли на лестницах в карты, самый же маленький, грудной, всегда был у Ануш на руках, даже тогда, когда она входила с ведром, чтобы убрать номер: само собой подразумевалось, что любой человек оторвется от дел и поиграет с ребенком, пока мать протрет пыль и наскоро проведет мокрой тряпкой по полу. А как же иначе? Дети, они – самое главное!
...Когда покинутый младенец надрывался от крика, бросались разыскивать Ануш, искали ее долго, пока не догадывались заглянуть со скалы вниз, к палатке, а Ануш чаще всего бывала там, то есть сидела у костра и готовила еду над очагом для своей немалой семьи. Ануш кричали сверху, со скалы, призывая немедленно прибыть, она знаками показывала на горящий костер и ребятишек, пляшущих вокруг него, давая понять, что немедленно прибыть не может, тогда кто-нибудь из зрительниц вызывался спуститься вниз, и где-то на середине крутой лестницы, ведущей от озера к дому, они сталкивались – добровольная помощница и Ануш с младенцем... Еще несколько десятков истертых ступеней, и толпа расступалась, Ануш, не глядя, протягивала своего сына в лес готовных рук, брала обездоленное дитя и, спокойно обнажив грудь, не обтерев, не приготовив (что было бы с Денисовым, доведись ему это увидеть!), давала ее младенцу. И все! Все вокруг смолкало, зрители, растроганно качая головами, начинали расходиться, директриса вела Ануш в свой кабинет, куда и укладывался после кормления довольный младенец. В доме снова налаживалась прерванная чрезвычайными обстоятельствами рабочая обстановка...
...Так жила Таня, проводя все-таки большую часть времени в одиночестве, гуляя по горе, купаясь в озере, на самом же деле каждый день стремительно расширяя круг знакомств и тем самым круг ежедневных разговоров, встреч и неизбежных обязательств улыбок, приветствий, любезностей, которые непременно возникают при тесном совместном житье.
На Севане у Тани впервые появилось какое-то новое чувство счастья: по ощущению отдельности собственного существования. Нежданное чувство! Таня оказалась предоставленной самой себе, словно не она, торопясь, выводила закорючку в загсе, магически повернувшую ее жизнь, и не рожала мальчика с длинными белыми волосами, ставшими со временем каштановыми, и не болела мучительно грудницей. Впервые от них оторвавшись, она скучала по мужу и сыну, но все так легко уживалось в душе в те годы!
А на день седьмой, к неприязненному удивлению патриархального дома, одобрительно слушавшего ее ежедневные разговоры с мужем (телефонная связь с Москвой была ужасающая, приходилось кричать изо всех сил), нагрянул Цветков. Он поставил на пол потрепанный портфель: «Не пугайтесь, это всего лишь я». Разве можно было поверить объяснению: «Доклад в Академии, лекция в университете» – какие доклады и лекции в раскаленном июле! Таня так растерялась, что тут же от него сбежала: «Константин Дмитриевич, посидите, я попытаюсь угостить вас форелью...»
Бросив гостя в одиночестве на балконе (все, как на грех, с утра куда-то разбрелись), Таня побежала к дяде Ашоту, начальнику лодочной станции, маленькому суровому человеку с перебитым носом, бывшему чемпиону по боксу. Севан был наводнен бывшими чемпионами – олимпийскими, Европы, Союза, – хозяйственники, снабженцы, тренеры, они мирно старели в благодатном климате, окруженные тем особым почетом, которым пользуются люди, принесшие славу и честь своему народу. Говорили, что дядя Ашот миллионер: место работы легко превращало его в миллионера. Частным лицам форель ловить запрещалось, но почти все ловили, и все несли мзду дяде Ашоту – свежая форель водилась у него всегда, в любое время доверенным людям можно купить. Как он распоряжался своими мифическими миллионами, неясно: круглый год одиноко жил в домике при лодочной станции и никаким явным недвижимым имуществом не обладал. «Зачем форел, зачем ишхан нужен?» Суровый миллионер опекал Таню, об этом его просили Валины ереванские коллеги. Каждое утро он присылал за Таней моторку. Ветер дул отчаянный, как на настоящем море, в теплом зимнем свитере пробирало до костей, лодка делала круг по озеру и лихо причаливала к пристани. На ящике возле самой воды были разложены домашний сыр, помидоры, зелень. «Садись, сестрой будешь», – ритуальные приветствия дядя Ашот произносил без тени улыбки, Таня его боялась. Они ели долго и в полном молчании – о чем говорить с женщиной? – смотрели на воду, друг на друга, Таня отводила глаза. Когда солнце начинало припекать, ящик отодвигался в тень. Мальчишки-мотористы в щегольских нашейных платках, в фирменных джинсах, подвернутых до колен, подходя к дяде Ашоту за руководящими указаниями, скалили зубы. Мальчишки были ее личной гвардией. В первый же день выяснилось, что женщине ходить одной нельзя совсем. Нельзя спокойно пройти по пляжу, нельзя сесть на разбитый рейсовый автобус и уехать, нельзя проголосовать попутную машину. В самом деле, что может увлечь в дорогу молодую голубоглазую женщину, кроме жажды приятного приключения? И когда она от приключения резко отказывалась, это воистину было против правил: «Зачем один идешь, вай?» Ритуальные завтраки у дяди Ашота имели особый смысл, всем должно было стать известно, что она гостья уважаемого человека, и уж если нравится этой чудаковатой гостье ходить одной, пусть ходит. «Убью», – равнодушно ронял в пространство дядя Ашот, когда кто-нибудь взглядывал на Таню не совсем так, как надлежало смотреть на его гостью. Таня поеживалась: все происходившее, вплоть до мельчайших деталей, слишком совпадало с бесчисленными анекдотами в восточном стиле. И бывший боксер, поездивший по свету, честно подтверждал: «Я их пугаю». Он регулярно пугал могущие обрушиться на нее неведомые силы, и, когда она появлялась в новой кофточке или сарафане, одобрительно ее оглядев, дядя Ашот хлопал себя по несуществующему животу: «Принцесса английская, – он оборачивался к синему морю, как к зрительному залу, – убью!» – играя роль рыцаря с легким оттенком стилизации, он грозил синему морю кулаком.
Очень скоро зрительный зал принял заявление бывшего чемпиона к сведению – Таня без страха разгуливала по всему полуострову.
...В то утро дядя Ашот дал ей две большие рыбины и наотрез отказался от денег. Конечно же следовало пригласить дядю Ашота в гости: день надвигался пустой и душный, моторы на всех лодках работали исправно, ему некого было ругать и не с кем беседовать: никто не приехал из Еревана, дядя Ашот заметно томился отсутствием общения, но как их объединить с Константином Дмитриевичем?
Она тогда мало знала своего профессора и не догадывалась, что такой дядя Ашот для него именины сердца: скорее художественная литература, нежели живой одинокий старик.
2
Когда Таня вернулась, две малознакомые девушки из их дома сидели на ее кровати. Константин Дмитриевич читал им стихи.
– Еще, еще! Почитайте еще!
– Хорошо. Катулл. «Послание другу».
На Танин приход гостьи не обратили внимания: некогда было отвлекаться. В Танино отсутствие Цветков, видимо, вышел на общий балкон, с ним заговорили, расспросили и вот успели договориться до Катулла. Предполагалось, видимо, что гостьи знают латынь: он читал сначала по-латыни, потом по-русски. По-русски же в нескольких переводах, последний был его собственным. Увидев Таню, Константин Дмитриевич смешался, и покраснел, и запнулся, и поспешно отвел глаза в сторону. И она выглядела подходяще: растрепанная, голоногая, с двумя скользкими рыбами под мышкой. Таня снова оставила Цветкова и пошла на кухню договориться с поваром, как приготовить рыбу.
Приезд ленинградского профессора был для Тани полной неожиданностью. Чем больше проходило времени со дня их знакомства, тем больше воспринимала она его лишь в качестве Очень Умного Человека. Именно так относились к нему и его имени в науке все ее коллеги, даже шеф, даже ниспровергатель всех и всяческих авторитетов Виктор. Она взирала на Цветкова снизу вверх – дурочка, которой неимоверно повезло: выдающийся человек разглядел в ней то, о чем она в себе не догадывалась. Он был на много лет старше ее, он был старый почти, по ее представлениям. И этот старший, почти старый, почти гений, советовался с ней, писал ей из своего Ленинграда письма, одним словом, делился, как любила говорить тетя Капа. Таня захватила с собой на Севан стопку его писем: прятать на время отъезда унизительно, а чтобы Валя изучал их в Москве в ее отсутствие (он относился к появлению профессора в Таниной жизни с настороженной иронией) – это уже предательство по отношению к Константину Дмитриевичу.
Таня запоминала письма Цветкова наизусть, не вникая в смысл и назначение отдельных фраз: некогда было вникать, слишком быстро неслась жизнь, весь мир воспринимала она тогда нераздельно, ничего, кроме опыта радости, не получила она еще к своим двадцати шести годам. Ленинградские письма, длинные конверты с прекрасными марками специально для Петьки, шли в ряду все той же радости, появляясь как бы сами собой. Она не почувствовала, что они несут в себе совсем иное настроение, да и не могла почувствовать: Таня была настроена только на счастье.
«Четыре часа – утра или ночи? Антициклон, полнолуние, нет снега, холод, земля, как камень, и совершенно неподвижный воздух. В форточке поспешно мерцает зеленая звезда. Пришел кот, мурлычет, доволен, что не сплю. Много думаю о фенестрации (на кафедре считают это новой точкой зрения, чуть ли не открытием. Но не время заниматься сомнительными открытиями).
Снова ночь. Читаю. Наливкин «Ураганы, бури, смерчи» – чарующая книга. Умиляюсь смерчам. Великолепно написано, любовно и, следовательно, наивно. Канзас, смерч, все прячутся, приезжий сельхозрабочий, пренебрегая, глазеет. Унесен смерчем, был найден «с головы до ног вымазанным илом и, согласно его утверждению, более умным».
Пожалуйста, Таня, помните меня.
Всегда Ваш К о с т я».
Таня не знала, что отвечать, звонила ему в Ленинград, конфузясь болтала чепуху и через несколько дней, в ответ на телефонный звонок, получала письмо, которое снова приводило ее в растерянность. Письма всегда были без обращения и всегда начинались неожиданно, например так:
«– А теперь попросим сказать несколько слов Татьяну Николаевну...
Татьяна Николаевна смотрит на Каплера. Смотрит на Козинцева. Смущенно улыбается.
– Знаете, это было бы публичным объяснением в любви. Работа с таким замечательным мастером, с таким человеком.
Теперь улыбаются и Каплер и Козинцев. А я выключаю телевизор. Синевато гаснет «Кинопанорама». Нет, Таня, это были не вы. Холодное злое лицо, почти маска от вынужденной улыбки, одна лишь оболочка, зато ваше имя. И потому я увидел вас. И жена это заметила. Телевизор – это ей мешает. Ей мешает многое. Ей мешаете вы.
Нет, ваш звонок ей не помешал. В командировку в Свердловск? Зачем? Не нужно вам никуда ездить одной.
– А теперь попросим сказать несколько слов Татьяну Николаевну Денисову...
– Константин Дмитриевич, я уезжаю. Спасибо за последнее письмо.
– Ну что вы, Таня.
– Константин Дмитриевич, вы слишком хороший человек.
– Нет, не слишком.
Таня, я правда не слишком хороший человек. Вы даже не догадываетесь, насколько. Но об этом когда-нибудь после. Если это «когда-нибудь» будет.
Знали бы вы, как мне беспокойно. Беспокойно, что вы собрались в Свердловск одна, беспокойно дома. В любую секунду может открыться дверь, внутренне я не один, ни мгновения не один: я заснул, а горела лампа, я пишу, а жене надобно посмотреть, что я делаю, я пью крепкий чай, я читаю во сне нудную лекцию, и мне задают нудные вопросы, я... Я беспокоюсь за вас, мне беспокойно на работе, мне...
Мне не следует отсылать это письмо.
Я напишу вам о другом. О том, что вы будете делать (работать, экспериментировать, писать, никак не подберу слова) в следующем году. О Ширли Мак-Лейн. О той эпитафии Хлебникова. Эпитафию он написал Игнатьеву, самоубийце, поэту.
И на путь меж звезд морозный
Полечу я не с молитвой.
Полечу я мертвый, грозный
С окровавленною бритвой.
Милая Таня, я не ломаюсь, я правда живу со всем этим.
«И это будет самый длинный день», – сказал фельдмаршал Роммель. Тот год, который нас с вами свел, вы сделали самым длинным годом моей жизни. Я только не знаю, кончился этот год или едва начинается.
Вы обещали мне позвонить из Свердловска, хотя и не позвоните.
«Семь раз женщина».
Это ее лучший фильм, конечно. Я и не подозревал, что такая полусредняя Ширли, вы помните ее по фильму «Квартира», может быть такой или такими. Их семь там, Ширли. Кто-то в вас влюбится в Свердловске?
Для вашей работы.
Вакансии немногих. Существуют ли они? Нет и не может быть штатной Жанны д’Арк. Но веками владеет людьми странное убеждение, что для немногих следует «оставлять место» (вроде престола или, скажем, кресла академиков) и те, кто эти места займут (а их, этих мест, мало!), автоматически превратятся в «немногих». Гибельное заблуждение. Но за ним – проблема: а где критерии, да и как их выявлять, немногих, как им помогать, немногим, как им мешать, немногим? Пока успешно решена лишь последняя из перечисленных проблем. Но и ее успешное решение – опять же проблема, и серьезная: почему мешать всегда легче, чем помогать? Только ли в бездействии дело? Или в коэффициенте сила – бессилие? Ни в том и ни в другом. Напишу почему. Когда-нибудь после.
Будьте умницей, не забывайте меня Москву часто вспоминаю.
Всегда Ваш К о с т я».
Какая-то неловкость была в том, что взрослый, окончательный человек хотел, чтобы его называли Костей, настойчиво просил его не забывать и беспокоился о ее делах.
«Почему-то снова включен этот глупый телетранзистор. Барон Мюнхаузен въезжает в Россию, кукольный солдатик задирает в небо полосатый шлагбаум.
Да, так вы все-таки едете в Свердловск?
Поскрипел снег под копытами кукольного иноходца, и барон читает «Санкт-Петербургские ведомости». Одноногий шарманщик, одноногая шарманка под окнами номеров: «Разлука ты, разлука... Никто нас не разлучит, ни солнце, ни луна...» Ни солнце, ни луна.
А что разлучит, я знаю...
Уже вставал, уже выключил, только тихий твист за стеной, полночь.
Тихий твист за стеной: Брожу по знакомым улицам, Ищу на тебя похожего, Истоптаны наши улицы Совсем чужими подошвами, А мне говорят: «куда пошла?» А мне говорят: «с ума сошла», А я говорю...
Но подождите секунду, я соберусь, да, правильно, это я хотел спросить: для вас действительно актуален Свердловск или это рядовая командировка?..
Вот и дом стих. Второй час ночи, пора бы и за работу, но не очень она у меня идет. Виноват, разумеется, я.
«Истоптаны наши улицы совсем чужими подошвами».
К чему такое запоминается? Тривиальные домашние неприятности и все прочее. Меня огорчает мысль о том, что я пишу вам об этом...
Помните меня. К о с т я».
Он следил за Таниным чтением, более того, за реакцией на прочитанное, он одобрял или не одобрял круг ее увлечений. Втягивал ли он ее в обстоятельства собственной жизни? Нет, но незаметно, последовательно, планомерно он входил в ее жизнь. Так с помощью писем вошла в ее жизнь Нина Александровна, с которой Таня к тому времени состояла в деятельной переписке. Но с бабушкой мужа было проще: чтобы перевести ее очередное письмо, Таня обкладывалась словарями, а потом постепенно, несколько дней писала ответ на английском или французском, и было это нелегко, хотя Таня делала это с удовольствием. «Охота пуще неволи», – смеялся Денисов и, просматривая ее черновики, исправлял ошибки, бабки таки добились своего, языки он знал неплохо. С Константином Дмитриевичем Тане приходилось худо: она должна была сочинять ему содержательные письма, но чаще всего, не в силах придумать ничего содержательного, просто задавала вопросы.