Текст книги "Рай в шалаше"
Автор книги: Галина Башкирова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
Выкинув секретеры и комодики красного дерева, которым теперь цены нет, Ираида заполнила квартиру полированными поверхностями и довольна: чисто и функционально. И кажется ей, что с этой мебелью начала она другую жизнь, а той, прежней, прошедшей в борьбе за элементарное выживание, вроде бы и не было. Не хочется ей вспоминать ту жизнь, не нужна ей старая кофейная мельница, для которой десятилетиями не было зерен. И в старое – серебряное! – ведерко для шампанского Ираида складывает мусор, подчеркивая тем самым искреннее презрение к давно отжившему быту.
...– В милицию я не попаду, в милицию есть шанс попасть нашей Наталье Ивановне, ежели, прошу пардону, полезет за паркетом. Человек в заколоченном доме – это подозрительно, человек в гостях у старых одиноких людей – акт милосердия. Причем акт не одномоментный, а растянутый во времени.
– На что вы его тратите, Александр Михайлович? – патетически восклицает Ираида. – Друг мой, опомнитесь, на что вы тратите жизнь?
– Вот и Солоухин в своей последней книге поднимает тот же вопрос, – беззлобно вторит Ираиде Сашка, – на что тратить время коллекционеру в условиях развитого промышленного центра. С деревней ему все ясно – черные доски и прялки. В городе он советует обследовать черные лестницы: именно там, по его наблюдениям и опыту, сохраняются предметы старого быта. «Не ленитесь подниматься по черным лестницам», – цитирую почти дословно.
– Но ведь на черных лестницах хранятся чьи-то вещи? – искренне ужаснулась Наталья.
– Может быть; я, во всяком случае, по чердакам не ходок, я – поклонник одиноких старушек.
– А деньги одиноким старушкам ты предлагаешь? – это уже не выдержала Таня.
Коровушкин искренне возмущен.
– Опомнитесь, граждане хорошие, я бедный человек, у меня нет денег. Нет и не было никогда, я могу позволить себе получать подарки, и только! – И тут же – не способен он выслушивать жалкие христианские проповеди – полез в портфель и достал раскрашенные целующиеся головки. – Совсем забыл.
Головки схвачены в дешевую овальную рамку.
– Сэры, молоток и гвозди! – командует Сашка аспирантам. Сэры подхватываются, Сашка возит головки по стене на уровне своего немалого роста, беспощадно обрывая вьющийся Верочкин ботсад. Внимание резко переключилось, все в порядке. Ираида театрально закатывает глаза, Никифорыч улыбается: ему нравятся целующиеся головки. Все целующееся, размножающееся вызывает его симпатии: у Никифорыча две жены и пятеро детей.
– Это китч, Ираида Павловна, искусство площадей и базаров, мы должны идти в ногу с модой. Давайте, – он не глядя протягивает руку, но это не аспиранты, это вернулся Виктор.
...И все кончается в ту же минуту, и Наталья не успевает возразить, что китч вышел из моды, в моду входит, так сказать, частная собственность – автомашины, гаражи, дачи... И Таня не успевает с Натальей согласиться, и Ираида вздохнуть, что да, мол, куда деваются высокие идеалы бессребреничества русской интеллигенции, и Никифорыч усмехнуться, что идеалы хорошо, а своя клубника в огороде лучше... все, дверь открывается, потом аккуратно закрывается. Появился холодный и непримиримый зритель, появился не просто первый зам шефа, то есть начальник (Фалалеева второй зам – по оргвопросам), появился тот, кто считает себя призванным вывести их из пустыни – мелкотемья, безверья, отсутствия высоких принципов. И Коровушкин съежился, сник, как сникает всякая сила при появлении новой, отличной от нее по химическому составу и качеству.
Такие внешние метаморфозы хорошо знакомы Тане по сценам в женских парикмахерских. Делает маникюр надменная дама, много и громко рассказывает, хвалит дом, мебель, детей, мужа – свой садовый участок. А рядом садится, скажем, актриса, диктор телевидения или дипломатическая мадам. Иная посадка, иная косметика, запах иной жизни... Актриса, диктор или дипломатическая мадам не произносят при этом ни слова, но все ясно. И минуту назад бывшая в центре внимания преуспевающая дама с холеной отмассированной физиономией линяет, поспешно уходя в сторону... Так и Коровушкин слинял, бочком двинул в коридор, спрятав до лучших времен целующиеся головки.
Обеденный перерыв окончен. Наталья Ивановна сметает в корзину остатки салата. Все снова принимаются за свои дела...
4
– Добрый день, Константин Дмитриевич! – слышится из той комнаты. Значит, снова пришел – не удержался, подумала Таня. Цветкова у них, выражаясь фалалеевским языком, обожают, то есть почитают и к мнениям его прислушиваются. Так давно он сюда приходит, что все привыкли и всем вроде бы без разницы – к кому. Считается – ко всем. Сейчас Костя подойдет на цыпочках к Тане, воображая, что никто не заметит, и зашепчет: «Ну как ты спала?»
– Танюша, ну как? Ты хорошо спала?
Сейчас начнутся претензии: «Я так переволновался».
– Я так перенервничал. Денисов недоволен, что я подбросил вам Нонну?
Это все пустяки, однажды, после того как Тане сделали тяжелую полостную операцию, он вслед за мужем прорвался к ней в послеоперационную (Денисов стерпел, слишком тогда все было неясно и страшно), и первая Костина фраза была: «Имей в виду, второй раз я этого не переживу». – «Ты?» – «Прости, ради бога», он понял все, но не устыдился. Сейчас попросит с жалобной улыбкой: «Я отвезу тебя домой, хорошо?»
– Я отвезу тебя домой, если не возражаешь?
– Дурак, – прошептала Таня и дунула ему в нос.
Костя тут же ушел в предбанник, где Наталья снова поучала кого-то по телефону: «Белочка, жакет? Какая клевость, Запад с ума сходит, а ты не сориентировалась!»
...– Концепция ойкуменического человека, – услышала Таня Костин повеселевший голос, – это любопытно. Каравеллизм? Сейчас расскажу. Безделка, но знаешь, Виктор, здесь не пусто.
Сейчас Костя повысит голос, он любит, чтобы Таня слушала его разговоры: все проверяет на Тане, как Павлов на любимой собаке. Только вот почему собака до сих пор не сдохла? У Павлова был порядок: собаки дохли, и он над ними плакал.
– Парадокс Электры, – доносилось до Тани, – предполагает знакомство с двумя вариантами мифа об Оресте. Но оставим это, вспомните совсем простой парадокс. Вы стоите. Рядом человек, покрытый простыней. «Вы знаете, кто стоит рядом?» – «Нет!» – «Вы знаете такого-то?» – «Да!» Снимают простыню. Такой-то. Вы лжете и говорите правду одновременно. Сущность парадокса – в конкретности истины. Студент на экзамене знает о гриппе все. Но вот перед ним больной человек, он не знает, что у него грипп. Так знает ли он, что такое грипп? В этом суть диалектики.
Просвещает непутевых аспирантов, не станет же он Виктору все это разъяснять.
– Итак, каравелла. Каждый из нас – каравелла. Каждый плывет. Я приглашаю других людей на борт своей каравеллы, в свою жизнь, хотя им кажется, что это они меня приглашают. Каравеллизм – наши отношения с внешним миром – плавание от незнания к знанию, от одних друзей к другим, от женщины к женщине. В иных терминах и по-своему интерпретируют идею каравеллизма экзистенциалисты.
– Значит, человек рассматривается только в коммуникации? – голос Виктора. Наконец у Витьки появился собеседник, целый день промолчал, бедняга, с ними, недостойными.
– Человек всегда представляется нам в коммуникации. В мотивах, в стимулах общения. Кстати, у древних стимулос – всего лишь заостренная палочка, которая побуждала вакханок неистовствовать, – это снова для аспирантов, профессорская манера пояснять, пользуясь любым поводом для ввода новой информации. – И все-таки неистовствовать нас побуждают другие люди, – это уже для себя и для Тани...
Все бросили работу, прислушиваются к голосам, доносящимся из предбанника, даже Никифорыч – этот свежую информацию не упустит. Попыталась было высказаться Наталья. Виктор ее быстро пресек:
– Константин Дмитриевич элиминирует эти детали. Из его данных релевантны только... – удивительная у Виктора манера даже выговоры делать исключительно научным способом.
– Человек подменяет счастье ощущением укомплектованности своего экипажа. Вы женитесь или выходите замуж, и все места на вашей каравелле заняты. И ваша каравелла плывет. Так вам кажется.
Голос Кости, четкий, звонкий, завораживающий, прекрасная дикция, хорошо был слышен в их задней комнате. Громкость его, правда, рассчитана на Танины уши. Да, но почему у Цветкова так просто все складывается? Ощущение счастья подменяется ощущением набранности своего экипажа... это похоже на правду: жизнь, когда она укомплектована, состоит из привычек, удобств, менять вкус котлет не легче, чем менять жену, все так. Но почему Костя пропускал главный момент – принятие решения. Так просто, как он рассуждает, не бывает никогда, даже в самых благополучных случаях. В решениях, которые мы принимаем, всегда есть асимметрия, сформулировала для себя Таня, по привычке тут же оформлять любую пришедшую в голову мысль, касающуюся человеческого поведения. Налево – направо – таких выборов не бывает никогда, разве что в былинах. Налево пойдешь, направо пойдешь, прямо – народная мечта о том, что человек может одолеть неодолимое; обыкновенным, несказочным людям неодолимое не под силу, нам дано гораздо меньшее, нам дано всего лишь – так человек устроен – либо оставить все, как было прежде, либо все поменять. Но когда мы меняем, у нас нет нескольких выборов, – разумеется, если мы меняем всерьез. Когда, допустим, уходят от жены, не выбирают, уходить к той женщине или к этой. Выбирают – уйти или остаться. Жена или другая, но та, другая, может быть только в единственном числе.
...Таня поймала себя на том, что впервые за время знакомства с Цветковым позволила себе критически отнестись к Костиным построениям. Словно редактируя его статью, она мысленно расставляла сейчас на полях вопросительные знаки. Итак, подведем итоги, думала Таня. Главное в идее каравеллизма – принятие сильного решения – не куда плыть, с кем. Назовем это решение отмеченным, или маркированным. Следовательно, есть решения простые и маркированные. Благодаря простым решениям каравелла плывет, то есть жизнь идет своим чередом: всем понятны цель, курс, чем по пути следует запастись, почему кому-то из членов экипажа сделан выговор. В простых решениях заключен великий смысл – их можно понять с полуслова. Попробуй пойми с полуслова: «Я ухожу от тебя навсегда». Любая каравелла держится на решениях, понятных с полуслова. Лишь изредка принимаются сильные решения.
...Появился Костя, они с Денисовым его приняли, палуба закачалась, до сих пор трясет, словно стрелка барометра неизменно показывает на шторм, не то чтобы девять баллов, но штормит их прилично. Костя законный член их экипажа, и вот он уже вправе предлагать им людей по своему вкусу – привез Нонну, и они вынуждены были ее принять. Кстати, сильным решением в этой ситуации было бы ее не принять, мелькнула у Тани мысль; они с Денисовым не смогли, слабые они люди.
...Костя все говорил, темнота в их задней комнате сгущалась, лиц почти не было видно, и никто не зажигал свет, и в этой полутьме Таня, по инерции прошлой ночи, снова и снова пересматривала события последних лет, теперь уже «по-научному», подумалось ей горько. В самом деле, какие сильные решения принимал Костя, как набирал нынешний свой экипаж? Переезд в Москву? Ушла жена, пригласили в университет, жаль было отказываться. Сошлось два события, решения тут не было. Женитьба? Костя рассказывал ей, как это произошло. Позвонила, а потом пришла Варя, объявила, что не может без него жить, «у вас гениальный затылок, – сказала она, – вас ждет слава, вот увидите». Поразительно! Варя и в самом деле так думала. Он был тронут, восхищен. «Даже в научных статьях вы сохраняете стиль и мудрость Монтеня», – сказала она. Нет мужчины, который сумел бы перед этим устоять. И Костя женился. А потом расплачивался пятнадцать лет, пока она сама не ушла, обнаружив, что с гением жить невозможно. Потом в Костином экипаже появилась Таня, и опять-таки он ее не выбрал, он ее заметил, присмотрел, подумала вдруг Таня с неприятной для себя трезвостью. Таня согласилась на это – быть высмотренной. Ее поразила мысль, что Костя снова ничего не решал, она могла и не откликнуться на его робкое токованье. Тогда он отошел бы в сторону – такой характер. А чем она сильнее Кости, задумалась Таня. Почему смеет так строго его судить? И что решила она сама за всю свою жизнь? Экипаж ее укомплектован, это так. Но Денисова Таня не выбирала, это он уговорил ее выйти за него замуж, хотя у Тани и в мыслях тогда этого не было. И Петька появился по инерции, сильным решением было бы отказаться от ребенка, она не созрела для материнства, не понимала тогда ничего, не умела радоваться – девчонкам не стоит рожать, надо сначала повзрослеть. А когда появился Костя... это был ее человек, Таня сразу это почувствовала, судьбовый, суженый, запрограммированный, как сказали бы теперь деловито. Но почему Таня палец о палец не ударила для того, чтобы самой направить характер их отношений? Ей и в голову не пришло.
Если применить Костину гипотезу (с Таниными уточнениями) к человеческой жизни, получалась грустная картина, подумала Таня. Пригласить кого-то на свою каравеллу или быть приглашенной – это легко, это просто. Трудно отчислять – вот в чем фокус, трудно освободиться даже от тех, кого не любишь, а может быть, особенно от тех, кого не любишь, перед ними всегда чувствуешь себя виноватым, хотя, казалось бы, в чем? «Я ухожу от тебя навсегда» – нет, это невозможно понять с полуслова.
...А Костя в той комнате все говорил, и его не прерывали, Наталья нетерпеливым голосом отвечала на телефонные звонки: «Звоните позже, совещание». Это Цветков умел делать блестяще – задеть, заворожить, отыскать в душе что-то такое, что и Наталью пронимало. Сейчас он толковал об иллюзиях, их прихотливости, власти их над человеческой душой...
– Все иллюзия, на самом деле течет вода. Каравелла стоит на месте, а навстречу ей движется река времени. Кстати говоря, точка зрения, близкая астроному Козыреву, полагающему, что время обладает деформирующей силой. В идее каравеллизма, рано или поздно одолевающей каждого человека, заключен тяжелый порок – каравелла набирает свой экипаж, забывая, что при этом сама становится управляема. Иными словами, когда человек заселяет свой внутренний мир другими людьми, он их как будто бы порабощает. В конечном итоге это они его порабощают.
...Да, в том-то и дело, подумалось Тане, попробуй скажи своему рабу – «ты свободен, я освобождаю тебя навсегда», так сразу не скажешь: он, бедняга, не готов к свободе. Рабство – страшный вид тирании, невидимый, неприметный, мало описанный в литературе, разве что у древних римлян что-то промелькнуло. Вкрадчивость рабьей власти над душой господина, кто хоть раз в жизни не испытал ее вкус и сладость? И все исподтишка, все мягкой лапкой. И ты уже невольник, ты, казалось бы, хозяин ситуации, сам же этого своего раба или рабыню приручивший, уже не можешь без него обойтись, ты повязан. Он или она исполняют твои желания и капризы. Ты чувствовал, когда выбирал, что тебе этот подойдет. И тебе подходит... И начинается бытовое, мелкое, вязкое: «Где чистая рубашка? Где носки? Почему не отнесла костюм в чистку? Закажи билеты на поезд! Нет, сама сходи в школу. Навести мою маму! Сведи сестру к врачу!» Какой ты после этих просьб господин, капитан, хозяин? Ты раб! Конечно, ты многое мог бы взять на себя, и тогда ты внутренне независим – «ты хороший, она плохая!» – но тебе лень быть хорошим, и потому ты вынужден расплачиваться за пустяк, мелочь – за устроенность своей жизни. И чем шире ты своими правами пользуешься, чем больше не щадишь ту или того, кто служит тебе покорно и безотказно, тем большую власть над тобой обретает твоя жертва. Смешно, но чем больше ты отсутствуешь душой в собственном доме, тем больше дому этому она принадлежит. Пусть не навсегда, пусть до поры до времени, пока это, то есть общая жизнь, длится, но это так... Ты начинаешь своей жертвы бояться, то есть обманывать и скрывать подлинные свои чувства, ты стараешься ее не обидеть: а вдруг она взбунтуется, ведь случались у рабов бунты? Она взбунтуется, ей-то, жертве, хорошо и весело станет! А тебе каково? Кто поднесет рубашку? Кто займется детьми? Мир рухнет! В этом мире все так переплелось, что вырваться почти невозможно. И какое при этом имеет значение, что экипаж твой порядочно тебе поднадоел... Да, тут Костя прав.
...Но Таня снова отвлеклась. О чем они там зашумели? Она услышала голос Виктора:
– Ты имеешь в виду бытийственное слияние с их внутренней сущностью?
И сразу все его осадили, почти хором.
– Не перебивайте, пожалуйста, Виктор Степанович, – недовольно сказал Коровушкин.
– Привычки у тебя, Витенька! – это Фалалеева.
– Да ну, ребята, мура все это! – По Костиному тону Таня поняла, что разговор ему прискучил. Но не так-то просто разговор этот теперь оборвать. Таня взглянула на часы, до конца работы сорок минут, нет, Костю уже не отпустят.
5
Костя – магический человек, магия жеста, слова, голоса. Странно, внешне ни одной яркой краски – водянистые глаза, бесцветные волосы, желтоватое, нездоровое лицо мало спящего человека... И все, что на нем, тоже болотно-неопределенное, серое, зеленое, рябь мелких клеток. Внешне – ничего примечательного... Но едва он начинал говорить, словно ветер приносил вместе с его словами свет неведомой жизни, которая, оказывается, возможна рядом с нами, хотя и заключена в непритязательную, не вызывающую особого уважения оболочку... Цветков казался бы некрасивым, даже безобразным, если бы не эта всякий раз заново поражающая магия, от него исходившая. Может быть, он сознательно вырабатывал ее в себе? Как актера на сцене подсвечивают разноцветными прожекторами, так он сам себя научился подсвечивать изнутри. Обычно Таня быстро попадала под обаяние его разговора, словно он брал ее за руку, как берут в детстве, и она послушно шла вослед, и он открывал дверцу в стене, и за ней все иное – вначале хаос красок, стихов, цитат, воспоминаний, и сопротивляться всему этому напору бесполезно, она уже сломлена, уже не в силах возражать; там, за этой дверцей, – иной воздух, иная высота, знакомые слова и имена соединены по-иному, и ей не разорвать эту круговерть, нет сил крикнуть: «а я думаю иначе»; не успевая думать, Таня успевала только подчиниться ходу его ассоциаций, где к концу путешествия все сходилось, где каждый звук был не случаен и каждый мазок лишь оттенял общую, на глазах рождавшуюся картину...
Тане нередко приходило в голову, что Цветков прежде всего и больше всего актер – актер редкого таланта; наверное, это был его главный дар, невостребованный, томившийся в неволе тех законов научной корректности, которых Костя вынужден был придерживаться, и все-таки побуждавший своего владельца время от времени хватать зрителей за руки и открывать перед ними двери в свой личный театр. Если бы зрителем Кости была одна только Таня! Тогда это еще можно было бы как-то объяснить. Но вот Цветков на минутку заглянул в «Ботсад» и не удержался, устроил спектакль, тончайший, рассчитанный на всех, не всякому актеру удастся такое – увлечь сразу Виктора, Ираиду, Наталью и Коровушкина, а Костя это сделал играючи. Но это была сложная игра, и, может быть, лишь Таня догадывалась, что в каждом его слове был свой бессознательный расчет – он всех задел, всем польстил, всех заставил задуматься. В Косте от природы был заложен тончайший резонатор. Как в корпусе скрипки Страдивари, звук, резонируя в нем, приобретал благородство. И благородство это, изливаясь на слушателей, льстило их самолюбию. Но в той сложной игре был свой секрет – актеры повторяют роли, написанные для них драматургом, Костя, сам себе драматург, в совершенстве владел тайной кассового успеха. Он тонко чувствовал, где этот самый успех искать: на той грани, где науки уже нет или, лучше сказать, еще нет, но есть насущная в ней потребность, в новом шаге, новом направлении, в тех едва различимых непротоптанных тропинках, которые когда-нибудь превратятся в бетонированные шоссе, и по ним будут привычно катить свои рассуждения их далекие потомки-коллеги.
Да! В Косте жил и этот дар, мощно подкреплявший его актерский талант: ему дано было слышать время, век, конец века, когда так ощутимо стало всеобщее разочарование в успехах точных наук, в последние сорок лет не принесших ничего сколько-нибудь фундаментально нового, когда сама наука утомилась от собственной раздробленности, разобщенности накопленного общего знания. Даже у них, в гуманитарном институте, не очень-то знаешь и вникаешь в то, чем заняты коллеги в соседней лаборатории.
Наука, как черная дыра, подумала внезапно Таня, как звезда с очень большой массой, проваливается в себя под силой собственной тяжести – ей уже не справиться с собой, она отчуждается от себя, превращаясь в индустрию. Ей трагически не хватает философского осмысления, синтеза или, возможно, чего-то более простого? Допустим, права на интересную гипотезу, на шаг вперед, сделанный без оглядки на существующие законы. Легкости – вот чего ей не хватает, права оторваться и воспарить над горами залежавшихся фактов не с тем даже, чтобы этими фактами пренебречь или присмотреться с высоты, как их заново перетряхнуть... а просто... права воспарить и помечтать о небудничном. Все так мелко, скрупулезно и буднично в этой самой науке – графики, цифры, частицы... расщепили, разрезали, поковыряли гены, покалечили живую материю, доказали, убедили... А дальше? А зачем? А для чего?
...У Кости была не смелость, нет, смелостью это его свойство Таня бы не назвала, – способность устроить праздник, пир, пиршество духа, внешне оставаясь на почве науки, на самом же деле пренебрегая ее законами. Но всякий раз любой свой спектакль он оформлял тем не менее как научное откровение. Таковы правила игры, иначе нельзя, ибо кто же он, как не человек науки? Он человек науки, но он грациозный человек, думала Таня, слушая голос Цветкова, и тут-то, должно быть, заключалось несовпадение, несовместимость, как теперь говорят...
Огромная, неповоротливая черная дыра, засасывающая в свое бездонное чрево любую жертву, и грациозный человек, пытающийся – какое немыслимое, непосильное с точки зрения разумного единоборство, – играя, подбрасывать ее на ладони...
Все это уже было – только не с наукой, с культурой, всечеловеческой культурой. «Игра в бисер», Герман Гессе, это уже описано: музыка и математика, философия и живопись, Восток и Запад, все связано игрой человеческого ума и воображения, каждый достаточно приобщенный к культуре человек может побывать на духовной трапезе минувших поколений, приобщиться к сплетению вечных созвучий, знаков, чисел, установить свои, единственные связи между жившими и живущими. Игра, очищенная от страстей, от злобы дня, игра для игры, успокоение, очищение, тишина...
Точно так же, подумалось Тане, Цветков пытался играть с наукой, на ее почве, ее фактами, превращая науку в игру. А черная дыра для игры не приспособлена... и получалось, что он играл не в науку и не с наукой, а все с тем же, извечным, тайным, сущим, уверенно погружаясь в глубины чужих душ, которые он при всей своей отрешенности, как ни странно, хорошо чувствовал. Невинный, но многоопытный ловец душ! Даже в этом своем случайном вечернем разговоре Костя осторожно, экономно и точно нажал на нужные пружины. Море, каравелла, белые паруса, манящие дали, которые издревле волнуют людей, – вот чем оказывалась наука! И еще он выбрал для своей каравеллы беспощадный по трудности маршрут – плавание во времени: ты плывешь, и рутина захватывает тебя, и примелькались лица, и, если надоело, с борта не спрыгнешь – утонешь с непривычки, – и не сбросишь надоевших (сбросил, – значит, убийца!). Идут годы, а все кажется, что это ты плывешь, поворачиваешь, направляешь, маневрируешь, хитришь, поджидаешь попутный ветер, чтобы натянуть свои паруса, а в паузах паруса свои подлатываешь, сколько работы! – и снова плывешь. А это плывет время, прихватывая и тебя заодно. И может быть, высшая мудрость заключается в том, чтобы понять, что это оно идет, уходит, исчезает и что прекрасно и само его течение, и ваше с ним слияние, сотворчество, а вовсе не дерзкая, никому до сих пор не удавшаяся попытка одолеть время.
Костя точно выбрал, он мастер. И начал свою игру: придумал кораблик, нашел ручеек, пустил по течению. И все задвигалось в его театре, зашевелилось, зажило своей жизнью, и все замолкли, всем интересно и важно, и нет правил в его игре, нет запретов и ограничений, без которых невозможна наука, – в игре все дозволено.
Таня подумала и о том, что спектакль этот скоро кончится, все разойдутся с приятным чувством, что-то смутное запомнив, и все растворится, канет, забудется в конце концов. Как жаль. Можно ли запечатлеть эти Костины игры в исследование? «Игра в исследование» – неплохое определение, отметила Таня привычно, надо не забыть сказать Косте. Наверное, можно и даже нужно, появился бы какой-то новый жанр, не научно-популярная литература, и не проза, и не философия – эссе особого свойства, где всего понемногу, – книга, составленная из небольших кусков всего – обрывок мысли, сон, воспоминание, телефонный разговор, цитата с комментарием, цвет неба по пути в институт. Не дневник, монтаж. Это модно – литературный монтаж в век монтажа. И назвать как-нибудь вроде «непойманные строки», неважно, Костя сам придумал бы заголовок. Но беда в том, что он не станет писать, не сумеет себя заставить, лень одолеет его, едва усядется за стол: главное-то уже сделано, он сыграл, важна же для него лишь игра, мысль, движение, процесс. Лист бумаги – остановка.
Получалось то, что печалило его покойного учителя профессора Бахтина. Его огорчало, что Костя мало работает, мало пишет для себя, погружен в вечное расхлебывание бесчисленных служебных обязательств. Всю жизнь работавший с утра до ночи, покойный Михаил Михайлович не понимал подобного отношения к науке. Несмотря на их большую близость в течение последних нескольких лет, он так и не догадался, что для Кости игра самодостаточна. Так, во всяком случае, и, наверное, несправедливо, подумала сейчас о Цветкове Таня, и еще она подумала, что в последнее время все чаще бывала к нему несправедлива. Ничего не происходило, Костя ничуть не изменился, все то же, но это «все то же» Таню все больше раздражало. Но если вернуться к отношениям Кости с Бахтиным, то тут все просто: грациозный человек, Цветков тянулся к грациозным работам Михаила Михайловича. Костя так боялся в науке тяжеловесности, так не любил тягостной необходимости в каждой статье все объяснять и выстраивать сызнова, обзорно поминать прошлое, с опаской не заглядывать в будущее – ему важно было выплеснуться сразу, немедленно, артистично! А дальше... дальше становилось неинтересно. Бахтин ничего не боялся, всех и вся поминал, тянул за собой хвост традиций, попутно их отважно разрушая, и работы его были веселы, грациозны и новаторски, поскольку просто и достойно открывали истины о человеке. О легкости Бахтин не заботился, и она у него получалась – сама собой. Бедный Костя! Может быть, он слишком заботился? Может быть, он сковывал себя законами, себе поставленными? Может быть, вместо того чтобы осуждать, Тане следовало давно вмешаться – записывать за ним, усаживать за стол, заставлять заканчивать недовершенное... Десять лет, самых ярких, годы ее ученичества у Цветкова, упущены, какая жалость! Сколько прекрасных книг могло за это время родиться!
– Итоги? – слышен между тем Костин уставший голос. – Слияние экипажа в завершении и крушении. В завершении ничего интересного, а вот в крушении...
В полутьме было видно, что Ираида слушала, грустно улыбаясь: она никогда не занималась массовыми коммуникациями, ничего в их теории не понимала, но понимала очень ясно, что наука – ремесло и излагать ее должно труднопроизносимыми словами, Ираида не привыкла, чтобы наука объясняла ей ее самое, но она живой человек, и ей тоже хотелось, чтобы ей ее объяснили, пусть даже Костя. Цветков – новая «популяция», хотя и профессор; пожалуй, он так же непонятен ей, как Коровушкин, но только к Коровушкину возможно было относиться сверху вниз, с Цветковым же Ираида чувствовала себя неуверенно: в Цветкове она не могла разобраться, хотя он, так Ираиде втайне от самой себя казалось, догадался о чем-то таком, о чем так и не сумела догадаться сама Ираида. Ираида всегда внимательно слушала Костю, при этом она старалась запомнить все про запас, чтобы потом, на покое, обдумать, попытаться понять – чтобы не отстать безнадежно. От чего не отстать? Вот этого Ираида как раз не знала.
– В крушении, – продолжал Цветков, – это любимые состояния, описываемые экзистенциалистами: ужас, тоска, одиночество, смерть, – но я не об этом. Крушение – это двое на необитаемом острове, Робинзон и Пятница, двое на тонущей лодке, в горящем доме. Каравелла гибнет. В этот момент люди обращаются к глубинным мотивам, приведшим их в эту каравеллу, видят всю их низменность, пустоту, случайность, молния озаряет то, что вскоре будет отнято, – прожитую жизнь. Низменность, бренность и вместе с тем неразъемность того, что их ожидает перед лицом смерти... коммуникация в борьбе и коммуникация в крушении – принципиально разные вещи... Коммуникация в борьбе – по всему телу разлита интенция победы, интенция на уровне древних темных вод, из которых мы вышли.
Вот уж кто наслаждался в той комнате всеми этими красивыми словами, так это наверняка Коровушкин. Даже бороду свою, наверное, перестал теребить – весь сплошной восторг. И жаль, Сашка теперь еще больше укрепится в мысли, что наука и есть вот эти занимательные кулуарные разговоры, невдомек ему, что здесь происходит сейчас на самом деле.
Наталья расслабленно слушает – как сказку, как песенку, как то, чем ей непозволительно и недопустимо заниматься. Она любит Цветкова сострадательной, жалостливой любовью, глубоко убежденная, что от хорошей жизни так не заговоришь. «Он у тебя отключенный, – говорит она Тане о Цветкове, – не то что Денисов. Денисов на земле живет». Наталья даже отдаленно не догадывалась, сколько трудностей рождало столь категорически ею определяемое отличие Денисова от Цветкова. Костины застольные беседы, блеск эрудиции – это Денисов от Цветкова согласен терпеть. Но когда Цветков у них в доме заговаривал о науке... тут Денисов приходил в тихое бешенство. Он бы спросил потом Таню, если бы все это пришлось ему выслушать: «Тебе не надоела Костина хренота?», а Таня уклонилась бы от оценок, считая для себя невозможным делиться с мужем сомнениями, ее посещавшими. А Денисов от ее уклончивости еще больше бы вознегодовал, неправильно ее истолковывая. «Это все мыльные пузыри, – кричал бы он Тане, когда они остались одни, и кончик его носа заметно побелел бы от волнения, – это не наука, разговорчики одни, сопли, это не доказательно, наконец, уволь, не хочу слушать», – Денисов бы возмущался, а Таня продолжала бы молчать.