355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Галина Башкирова » Рай в шалаше » Текст книги (страница 2)
Рай в шалаше
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:24

Текст книги "Рай в шалаше"


Автор книги: Галина Башкирова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)

Хлопнула дверь в подъезде. Ушел.

5

Эта или, лучше сказать, такая жизнь длилась годами, и еще аспирантка спала сейчас в кабинете Денисова. Бог с ней, с аспиранткой, одну ночь перетерпеть можно, но все-таки: Тане требовалось достать чистое белье, постелить, требовалось быть любезной, то есть улыбаться, задавать вопросы о ее жизни, московских планах, будущей диссертации – словом, поддерживать какой-то разговор, и все это с человеком, от которого, Таня чувствовала это, исходила не то чтобы недоброжелательность, но слишком пристальное внимание, слишком колючий интерес к тому, как все совершалось у них в доме. Слишком подчеркнуто независимо, то ли в силу дурного воспитания, то ли от застенчивости, держала она себя для случайной и ненужной гостьи... «Воспитанный человек – это тот человек, который умеет занимать мало места», – любила повторять в Танином детстве их соседка по квартире тетя Капа, Тане показалось, что Нонна захватила всю квартиру.

Но больше всего смущала Таню мысль, может быть впервые ею отчетливо осознанная и не имевшая никакого отношения к аспирантке (мгновенно, едва Таня принесла ей халат, та уютно расположилась на денисовском диване). Эта давно невозможная для Тани жизнь представлялась всем возможной, естественной и неизменяемой. Казалось, установившийся порядок ни от кого давно не зависел и никому не был подчинен. Они, все трое, и сегодняшний Костин вечерний визит это особенно подтверждал, не принадлежали себе, сложившаяся ситуация давно вышла из-под их контроля и сама диктовала свои законы – отношений, встреч, звонков, привычного круга разговоров. Вероятно, Косте нужно было бы сделать над собой титаническое усилие, чтобы, задумавшись хотя бы на минуту, остановиться и заставить себя не привезти свою аспирантку к Тане: проще, естественнее и привычнее было сбросить на Таню очередную свою докуку. Тане проще не делать ему по этому поводу замечаний, мужу проще ничего не заметить, перетерпеть. Каждый в конечном счете охранял себя, свое сиюминутное спокойствие, хотя в результате этой охраны всем было неудобно и неловко жить.

Но все привыкли. Привыкли и к тому, как распределились как бы сами собой их заботы, интересы и волнения. Таня свыклась с тем, что с мужем она говорила большей частью о бытовых делах, сыне, его уроках, жалобах на него учителей. В свою очередь, она выслушивала подробные отчеты Денисова о том, что делалось у него в институте, кто что сказал, кто куда перевелся, кто что купил и где собирался отдыхать. Сама она рассказывала ему о своих делах мало, почти ничего – вся эта часть ее жизни была отдана Цветкову. Хотя все то, что принято называть физическим временем, жизнью, отмеряемой по часам, несомненно принадлежало мужу и его окружению. Приятели и сослуживцы Денисова часто у них бывали, у них вообще бывало много людей – дом стоял в самом центре, заскочить к Денисовым в удобную для себя паузу попить чайку, перекусить, – это тоже давно установилось, было принято, и тоже давно ни от Тани, ни от Денисова не зависело. Театр на Бронной, театр Маяковского, театры улицы Горького и переулков, консерватория, фестивали с их поздними киносеансами – все это помимо их воли имело продолжение у них на Кисловском. Москва новостроек с ее огромными расстояниями благодаря их дому возвращалась к себе, давнишней, это снова был старый исчезнувший город, уютный, домашний, со своим старомосковским бытом – вечно темным подъездом, вечно сломанным лифтом, привычными, еще довоенными чашками бывшего кузнецовского фарфорового завода, где ампирные девицы в зеленоватых, цвета водорослей, хламидах поднимали к солнцу золотые серпы, а в руках держали молоты – наивная романтика первых послереволюционных лет.

Словом, получалось, что их с Денисовым вечера чаще всего пропадали. Таня от этого уставала, не от мытья посуды и истребления еды, которую надо было готовить в расчете на внезапных гостей, нет, хозяйственные заботы пока мало раздражали ее, она уставала от суеты, чужести многих разговоров, от несогласия с тем, что говорилось, от нелепости вступать в спор в тот момент, когда гостям нужны не ее умствования, а чашка чая. Постоянные приливы гостей размывали, подтачивали их дом, как вечный прибой размывает в итоге даже гранитные берега. Гости к тому же лишали Таню той внутренней сосредоточенности, без которой невозможны, так ей казалось, серьезные занятия наукой.

Правда, Таня была, по-видимому, не совсем права, потому что Денисову такая жизнь нравилась: для него вечер – это отдых после целого дня совсем иной работы, и то обстоятельство, что его развлекали и удоволивали на дому последними новостями, было ему приятно и даже необходимо – разрядка, пауза перед новым рабочим днем с совсем иными проблемами.

...Костя бывал у них почти каждый вечер, ужинал, пил чай, подолгу беседовал о чем-то с Петькой в его комнате... Может быть, отчасти на Цветкова и сходились к ним в дом поздние гости? В те самые минуты, когда так хочется обменяться впечатлениями о только что увиденном спектакле или фильме, высказать свою точку зрения и вместе с тем услышать мудрое, все разъясняющее Слово Учителя, привычка, несознаваемо оставшаяся у многих с пятидесятых, школьных годов, когда была так нерушима вера в Высший Авторитет... тут Цветков был более чем кстати, он утолял эту жажду сполна, притом в лестной для слушателей форме: Цветков умел осветить только что виденное или слышанное гостями неожиданным светом, расширить рамки самого дрянного спектакля, углубиться в истоки театральности, ввести в русло общего культурно-исторического потока – словом, быстро расставлял все по своим, заслуживавшим того местам. Костя вел салонный и вместе с тем высокопрофессиональный разговор. Тут было благодатное сочетание воспитанности, природного такта и большой образованности; тут была привычка, выработанная с детства, усвоенная в семье, непростое умение не только вести плавную беседу, но, будучи отменно любезным, высказывать при этом лишь то, что полагаешь для себя возможным. В сущности, это, скорей, было право хозяина дома – держать в руках нерв разговора, только у Таниного дома был другой хозяин, и хозяин этот великодушно позволял Косте играть в своем доме ту роль, которую он себе присвоил.

Но было и еще одно обстоятельство, вынуждавшее Цветкова играть эту роль. Дело в том, что, как правило, он-то все виденное гостями уже видел и везде успел побывать. Первым. Все знакомые знали, что Цветкова зовут на прогоны в модные театры – для того, чтобы он что-то сказал, присоветовал, сгладил или заострил; всем было известно и большее – что он работал над инсценировками с известными режиссерами, имя его не попадало в афиши, но об истинном вкладе Цветкова в самые нашумевшие и, к слову сказать, давно отшумевшие спектакли догадывались многие... Что касается кино, то тут на Костю работала могучая и всезнающая студенческая корпорация. По каким клубам что идет, какие сеансы, что, по слухам, вскорости покажут – все это Цветкову сообщалось заранее, и при этом ему еще приносили билеты или пропуски на любой просмотр: из всей факультетской профессуры только профессор Цветков в любое время был готов сорваться с места; он подхватывался в минуту, брал неизвестно для чего свой неизменный портфель и, какой есть, плохо выбритый, одетый не по погоде, мчался с ребятами, не спрашивая куда. Кончались эти зрелища покупками сыра и колбасы в соседнем магазине и долгими, за полночь, разговорами у Цветкова дома. Ах, как оно было удобно, его холостяцкое одиночество! Надо отдать Косте должное, своих студентов в дом к Денисовым он приводил редко, хотя до факультета на Моховой было рукой подать, разве что избранных, самых любимых, тех, кого хотел показать Тане, чтобы посоветоваться о дальнейшей их судьбе, попросить пристроить у Тани в институте... В погоне за зрелищами Цветков был неутомим. Но кино было, пожалуй, его главной слабостью. Он часто звал с собой Таню, любил сидеть рядом, прижавшись плечом; в местах, которые его особенно трогали, боязливо погладить руку, часто смеялся неожиданно, в тех эпизодах, где зал, как правило, молчал, и, когда, оглянувшись, он видел, что она улыбается тоже, благодарно улыбался в ответ. Кино была его особая, разделяемая лишь с Таней жизнь: молодая толпа у входа, безнадежно стреляющая билеты, всеобщее оживление на лицах, и надо Таню оберегать, чтобы подойти к контролю, и возбужденные лица в фойе, и медленно, торжественно гаснущий свет, затихающий шепот, немыслимая духота к концу сеанса и озабоченные его вопросы: «Тебе не жарко?», «Тебе не плохо?» – в эти часы в темноте зала она принадлежала только ему... И потом, после окончания сеанса, когда они выходили на улицу и студенты-благодетели, издали им кивнув, неохотно удалялись, Костя обычно молчал, ждал, захочет ли Таня заговорить. В эти минуты он бывал тих и деликатен, стараясь, в отличие от Денисова, не вмешиваться в ход ее внутренней работы. И Таня была благодарна ему за молчание. Впрочем, Денисова он тоже приглашал в кино, но так, словно кость кидал, на самые дефицитные фильмы, демонстративно делая ему приятное. При этом Костя, или что-то в нем себя оберегавшее, соблюдал определенную пропорцию, скажем такую: три раза они ходили с Таней вдвоем, на четвертый в «культпоход» приглашался Денисов. Денисов относился к этой нехитрой арифметике спокойно: обычно ему бывало некогда, так он, во всяком случае, утверждал.

Цветков и впрямь был в их компании единственным хорошо информированным человеком, и он щедро делился собой и своей осведомленностью с денисовскими знакомыми. Тем самым вольно или невольно он попадал в плен собственной роли. Тяжелая роль, но как от нее отказаться, если она уже предписана. Вначале, после его переезда в Москву, эта его роль Тане импонировала, ей нравилась Костина вхожесть в чужой для нее и необычный по стилю жизни мир, нравились его рассказы, приятно было, когда он знакомил ее с режиссерами и они что-то важное при Тане обсуждали. Приобщенность к чужой славе, знакомые всей стране имена и лица, особенно же лица, фотографии которых торчали в каждом газетном киоске, придавали и ей, тогда совсем молодой, жадно всем и всеми интересующейся, чувство собственной значительности, достававшейся ей рикошетом от Кости.

Но шли годы, и что-то в Тане незаметно изменилось. Гораздо более спокойно и властно ощущала теперь Таня отдельность, значимость дорогого для нее, добытого своим разумением опыта мысли, звонкие имена оставляли ее равнодушной, она инстинктивно избегала знакомств со знаменитостями, переболев чужой славой, как в детстве болеют корью. Не осталось даже отметин, нет, впрочем, остались, несколько давних, преимущественно женских знакомств, перешедших с годами в приятельство, а потом и в дружбу. Но иногда Тане казалось, что и эти дружбы давно бы отмерли, если бы они с Денисовым переехали из центра куда-нибудь подальше, допустим, в Орехово-Борисово или Медведково. Дом в Кисловском, как уже было сказано, мощно поддерживал любые, самые случайные контакты. А может быть, Таня была слишком мнительна? Ведь нужна же была Таня Лене. А Лена, самая близкая в последние годы Танина подруга, жила, слава тебе господи, в Ясеневе, час езды до Таниного дома. Кроме обычной женской дружбы, то есть разговоров о тряпках, мужьях и детях, их связывало и иное – Лена первой давала Тане читать все, что писала, Танино мнение было для нее непреложно, без Таниного одобрения она ни строчки не сдавала в печать. И не любила Лена, когда Таня уезжала из города. Кстати, в доме на Кисловском она почти не бывала, Лена не любила суеты и внезапных приходов неинтересных для нее гостей. Смешно сказать, но встречались они обыкновенно на Суворовском бульваре, потом шли по Тверскому, в хорошую погоду садились на теплую, прогретую солнцем скамейку, и там обычно решались накопившиеся проблемы. О чем бы они ни говорили, эти полчаса-час были для обеих праздником, передышкой от обыденных забот, хотя именно этим заботам отводилась немалая доля времени в их торопливых, взахлеб, разговорах. А потом Лена, провожая Таню до подъезда ее дома, отчаянно качала головой, отказываясь зайти, подталкивала Таню на ступеньки к лифту – конечно же они никак не могли расстаться, – смеялась: «Иди, иди, шагай, пленница, корми своих нахлебников!»

В самом деле, Таня и была пленницей, подвластность домашним обстоятельствам и бесконечным утомительным разговорам тяготила ее все больше. Косте же эта нараставшая в Москве, становившаяся почти обязательной, словно воинская повинность, мода на жизнь развлекательную, полную иллюзорных необходимостей везде бывать и все видеть, все успеть обсудить, была ничуть не в тягость. С годами Костя все больше втягивался в эту игру, отнимавшую понапрасну столько времени и сил, – консультанта, первого зрителя, тонкого истолкователя, к голосу которого прислушивались обе стороны, и те, кто творят, и те, кто творчеством этим наслаждаются в свободное от работы время. Разумеется, театр, кино, выставки, истолкование входили в основные Костины занятия, но с каждым годом увеличивалась в его поведении ставка на престижность этих самых его занятий. Так, по крайней мере, казалось Тане. Странно, но Костя за собой этого не замечал...

Надо отдать должное Денисову, он относился к Костиным увлечениям с долей иронии. С другой стороны, в интеллектуальном хозяйстве денисовского дома Цветков был для него небесполезен, Таня подозревала даже, что в высшей степени полезен, и это детское желание мужа, чтобы все вокруг его семьи содержалось на высшем уровне, Таню забавляло. Как Денисов относился к Косте на самом деле, теперь трудно установить – слишком все затянулось, размылось, обрело характер столь стойкой привычки, что сквозь нее лишь изредка, как сегодня вечером, прорывалась с трудом сдерживаемая досада. А обычно Денисов возвращался домой после беспокойного дня и, заставая Костю, отдыхал в разговорах с ним, как отдыхают иные у телевизоров: Костя легко включался любым наводящим вопросом – так телевизор включается нажатием кнопки. Здесь было просто более современное – дистанционное – управление. У Тани этот обнаженный механизм их общения вызывал досаду, но оба постоянных собеседника, казалось, считали, что так оно и должно быть. Костя внешне охотно начинал что-то объяснять, Валька внешне охотно слушал, если ему надоело, легко переключая Цветкова на другую тему. И вот уже Костя увлекся, вот уже ему самому стало любопытно, и он уже с жаром что-то Денисову объясняет, и тому тоже небезынтересно... и все пошло, покатилось, и уже пора ужинать или чай пить, или Петька пристал с вопросами, а Таня...

Где же быть Тане? Таня все на кухне, моет, подтирает, стряпает, Танино присутствие в комнатах получалось необязательным, она оставалась на кухне, посылая вместо себя профессора Цветкова с его экзотическими разговорами. Для Петьки они были чаще всего непонятны, но захватывающе интересны и, значит, полезны; для мужа, так подозревала Таня, разговоры эти и в самом деле служили лишь десертом, забавой, изюмом и орехами, которые не стоило труда разгрызать: они сами просились в рот, смиренно уговаривая их попробовать, иначе чем было объяснить их присутствие в доме? Не пища духовная, не капля нектара с цветка, потребная для того, чтобы путем упорных трудов переработать ее в собственный мед знаний, мудрости и печали, а готовый фабричный продукт, для удобства потребления расфасованный по двухсотграммовым банкам, – вот что такое были для мужа вечерние беседы с Костей...

И Денисов с веселой иронией относился к Костиным делам и занятиям. И даже когда все философическое, насмешливо называемое Денисовым высокой духовностью, связанное с плетением изысканных словесных кружев, с цитатами из авторов, читанных Цветковым в детстве, а большинством читающей публики открываемых лишь сегодня, стремительно начало входить в моду, Денисов устоял, моде не поддался, ни одна волна никаких захватывающих «всю Москву» увлечений, чаще, всего временных и неглубоких, не сумела его увлечь. Вынырнув, он мог бы благополучно отдаться следующей и так и плыть и плыть по жизни, читая, обсуждая, осуждая, то есть ничем не отличаясь от всех прочих, постоянно пребывать в состоянии комфортабельного чувства увлеченности тем, чем заняты и как будто бы даже «болеют» наиболее думающие, совестливые люди.

Нет, Денисов не давал себе труда притворяться, он относился не только отчужденно, но даже с некоторой брезгливостью, так чувствовала Таня, к тем поветриям моды на то или иное популярное духовное блюдо, которое жадно распробовали в тот момент многие его приятели. Однажды Денисов объяснил Тане, что это чувство внутренней отгороженности, неподдаваемость моде идут у него не столько от характера, сколько от семьи, из каких-то глубин, заложенных с детства. Вполне вероятно, пояснил он, это была генетика, или, как выражались в старину, порода. XIX и XX века русской истории были прожиты и пережиты его бабками, дедами, прадедами, и они выстояли, немало сделав для своей страны; кое-кто из них вошел в историю, скромно, одной строкой, среди тысяч других русских интеллигентов. А теперь их потомок и наследник стал всего лишь одним из миллионов малоизвестных научных работников, однако в границах ему доступного, вполне возможно нешироких границах, но его собственных, утверждал Денисов твердо, он старался оставаться самим собой, что бы ни происходило вокруг.

В позиции мужа было как будто бы свое достоинство. Проявлялась эта его позиция в пустяках и в серьезном. Так, Денисов никогда не торопился ничего посмотреть, не просил Костю ни о каких билетах, не бросался читать только что вышедшую книгу, не рвался непременно попасть на премьеру. И все это шло не от равнодушия, а от спокойной, казавшейся часто несовременной и даже примитивной убежденности в том, что каждый прежде всего должен быть занят своим делом и уметь делать его хорошо.

Так, история давняя, Денисов отверг, например, отошедшую теперь моду на иконы и все божественное в интерьере. Когда приятель Кости художник-реставратор предложил Цветкову задешево продать громадную икону и Костя повез их ее смотреть, Денисов посмотреть согласился, но, увидев на ярко-красной, масляно-окрашенной стене, примыкавшей к уборной, большую, почти до потолка, в золоченом окладе прекрасной сохранности богоматерь с младенцем, только взглянул на Таню, и им не нужно было ничего говорить друг другу. Денисов тотчас же отказался, несмотря на все Костины восторги: «Покупай, Валентин, интерьерная вещь, у тебя все стены в доме голые!» У них на Кисловском, куда они тогда недавно переехали, действительно были голыми все свежеоклеенные и потому выглядевшие необжитыми стены, только потом, с годами, все свободное пространство захватили книжные полки, а тогда Денисов и впрямь был озабочен проблемой интерьера, но, когда втроем возвращались домой и Костя продолжал удивляться, почему они отказались купить такую дивную вещь, может денег в связи с ремонтом нет, и предложил дать в долг, Денисов только раздраженно обронил: «Это неприлично!» Может быть, и в самом деле был в нем от природы заложен какой-то механизм, который точно знал границу того, что человек может себе дозволить?

Никакие насмешливые взгляды, ухмылки вослед, дружеские попреки в том, что Денисов ретроград и отсталый человек, не могли его сбить – Денисов только улыбался в ответ, продолжая оставаться равнодушным к тем ситуациям, в которые множество его приятелей включалось со страстью и вдохновением неофитов. Валентину – так, во всяком случае, он себя держал – было демонстративно безразлично любое о нем мнение, если это мнение не касалось главного – основных его занятий. Эта подчеркнутая поза в Таниных глазах нередко смотрелась вызовом Цветкову. Скорей всего, именно Цветков своим постоянным присутствием возбуждал у Денисова желание оттолкнуться от той, иной жизни; скорей всего, он даже бравировал этой своей позицией, в чем-то себя невольно обедняя, но, должно быть, у Денисова не было иного выхода. Как ни странно, нарочитая эта позиция с годами оказалась плодотворной: при полной внешней несвободе и повязанности домом, вечно набитым чужими людьми, Денисов сумел сохранить независимость от тех разноречивых и так быстро сменявших друг друга увлечений, которыми были заражены его многочисленные приятели. Или Тане все это лишь казалось? Возможно, она искала оправдания для того, что при желании так легко было бы назвать известной ограниченностью? Может быть, по своей вечной привычке усложнять, она и здесь облагораживала то, что вовсе не заслуживало столь сложных объяснений? Порой она думала, что увлечение мужа антимодой ничуть не лучше Костиного увлечения модой. Унижение паче гордости... был в поведении Денисова и этот оттенок, и то давнее его желание оставить оголенными стены в квартире, не лучше ли оно выглядело жалкого стремления заполнить их великомученицами? Голые стены вызывающе кричали о духовном достоинстве. Истинное достоинство обычно безмолвствует – вот что смущало Таню.

Что же стояло в итоге за поведением Денисова? Кто его знает. Важно лишь то, что для собственного душевного равновесия Тане необходима была именно такая гипотеза. От противного... С Костей, как Таня ни старалась, подобная гипотеза не проходила. Цветков постоянно примеривался к мнению о себе. Тане подумалось однажды, что этот кто-то, к чьему мнению Костя был так неравнодушен, была давно уже не Таня, и не его коллеги, и не студенты, чьим расположением Костя особенно дорожил, а некий фантом, то есть грандиозная иллюзия представлений о себе таком, каким он выглядит со стороны и каким ему вследствие этого следует пребывать, не разочаровывая понапрасну окружающих.

Персонифицированная группа, так принято было называть это явление в Таниной науке, стала хранителем и блюстителем устоев его жизни, устоев смешных, недавно возникших, не имевших за собой сколько-нибудь длительной культурной почвы, земли, основы. На этой недавно намытой самыми разными веяниями земле Косте хотелось играть роль Учителя. Тем самым эта роль тоже превращалась в фантом. Наставник, Мастер в средневековом, старонемецком смысле этого слова, что-то от Гёте, Томаса Манна, от ушедшей в прошлое высокой европейской культуры, поддерживаемой лишь немногими счастливцами из тех, кто способен вкушать ее плоды, хранитель квинтэссенции духа человеческого... Мастер, Избранник, со всей традицией поклонения, благоговения и авторитета, которые связаны в нашем представлении с этими словами.

...Впрочем, все эти соображения пришли Тане в голову, разумеется, не описываемой нами ночью и не по поводу отношений Кости и мужа. Их отношения, а лучше сказать – противостояние, были для нее подсказанным жизнью примером на тему, о которой Таня в последнее время начала размышлять. Размышляла же Таня, опять-таки выражаясь по-научному, о роли фантомов, то есть выдуманного, воображенного, в формировании поведения личности.

Таня с грустью подозревала, что фантом, когда-то давно, видимо в ранней юности, Костей воображенный, уже отделился от него и постепенно вступал в свои права. Он уже сам кроил и перекраивал Костю, – так порой казалось Тане.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю