Текст книги "Рай в шалаше"
Автор книги: Галина Башкирова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
...И рождаются научные гипотезы о повелительницах и подчиненных, выходят статьи и монографии о феминизации, социологи подсчитывают проценты, одобрительно похлопывая молодчину женщину по плечу. И ученые дамочки вроде Нонны, подмалевывая глаза, аплодируют мужским гипотезам, подтверждая от своего имени, что к тому все оно и идет...
5
Их тесный двор, каменный мешок с огромным, полувысохшим тополем, разрывался от материнских криков. «Ваня, Ваня!» – это мать звала Петиного приятеля из квартиры напротив. «Федя!» – надсадно кричала уже не Федина мать, а папа, крик отца – последняя стадия возмущения, после него настанет тишина: отца Федя боялся. Муж пришел за Таней. «Пошли чай пить, – сказал он, – надоели они мне, все спорят». А в кухне и впрямь до сих пор не то чтобы спорили, но вяло перекидывались Цветков и Нонна. Денисов налил Тане чаю, подвинул варенье и вдруг обернулся к гостям:
– Вам не надоело? Сколько можно играть в слова? Предлагаю мысленный эксперимент...
Забавно! Денисов взорвался по тем же канонам, по каким шли все их споры, он не возмутился, ах, как бы Таня его зауважала: «Хватит, вы мне надоели!» Неужели уже не мог, не умел, разучился? А сама Таня разве отважилась бы сейчас, не повышая голоса, тихо и деликатно сказать Нонне: «Милая, вы мне несимпатичны и ваши намерения мне неясны, но заранее несимпатичны, и потому прошу вас покинуть мой дом». Не скажет так Таня никогда, не догадается, что так дозволено людям друг с другом разговаривать...
Итак, Денисов взорвался, как мы уже сказали, хотя обычно, заслышав их споры, он уходил к себе работать, подчеркнуто аккуратно не хлопая при этом дверью. А тут, блестя глазами (они выпили без Тани по паре рюмок), Денисов сказал:
– Значит, так, в физике есть понятие: достоверно лишь то, что можно подвергнуть мысленному эксперименту, – Денисов поднял рюмку с любимой своей «Петровской» водкой. – Делаю допущение, что в бога вы не верите, – он поглядел на Нонну и Костю. – И потому полагаю, что я не оскорбляю ваши религиозные чувства, ибо их у вас нет. Представьте себе машину времени, отправившуюся в Вифлеем. Экспедиция выкрадывает злополучного младенца Христа и, возвращаясь домой, прихватывает его с собой. Или сама его уничтожает. Или предупреждает царя Ирода, в каком именно доме родился искомый им младенец, и тем самым избавляет Ирода от необходимости убить тысячи новорожденных младенцев. И тогда, кстати, он уже не ирод с маленькой буквы, а добрый царь.
– Подожди, подожди, Валентин, – вмешался Костя, – но насчет младенцев ты маханул, откуда ты набрал в Вифлееме тысячи, небольшой совсем был город!
– Зато рождаемость у них была высокая! – откликнулась Нонна, с заметным удовольствием вступая в игру.
– Вы можете дослушать? Я же вас не перебивал. – Денисов посмотрел на Таню то ли в ожидании поддержки, то ли желая убедиться в произведенном эффекте, но ничего, кроме недоумения, не прочитал он в Таниных глазах и потому еще больше завелся. – Что вы ухватились за младенца! Все бы вам шуточки шутить! Я не о нем, я по существу. А по существу получается: не было бы младенца, не было бы христианства – это, если верить евангелистам, не говоря уже о том, что Христа вообще могли придумать.
– Но был бы кто-то другой! – возразила Таня. – Пришла пора, возникла надобность, и Христос явился.
– Оставь, Таня, – перебил Денисов жену. – Мы не о надобности говорим, я разбираю конкретный случай. А без этого самого младенца все могло повернуться иначе. И Христа – простейший мысленный эксперимент – могло не быть, поскольку не было в нем абсолютной необходимости. Абсолютная необходимость – в появлении колеса, в теореме Пифагора, – в христианстве ее не было. Индия и Китай благополучно обошлись без Христа.
– Валя! Что ты говоришь! Это исторически неверно! – снова возмутилась Таня.
– Что значит исторически? Где ваши критерии? Я беру по более крупному счету. Что ты молчишь? Не согласна? Нет у вас критериев, ничего у вас нет, кроме разговоров. Реальна только природная необходимость, то есть то, чего не может не быть. Это же так просто! – засмеялся Денисов. – Зеленое солнце? Пожалуйста. Шестикрылые люди? Могу вообразить. Мыслящий океан? Вслед за Лемом допускаю. Но в любом из этих миров будут действовать физические законы. Закон всемирного тяготения, таблица Менделеева, таблица умножения, наконец.
...Костя мрачно слушал, Нонна была вся внимание, вся восторг приобщения. А во дворе все выкликали детей по домам, знакомые ежевечерние крики, в которых и Таня обычно принимала участие. Теперь уже звали Антона из пятого класса «Б», параллельного с Петькой класса; конопатый, веселый Антон что-то гудел снизу в ответ неразборчивое, мальчишки постарше возбужденно кричали свое, гитарное без гитары. Бабушка, неукоснительно соблюдавшая режим, укладывала сейчас Петю спать, а Петин отец в это время продолжал развивать свою удивительную гипотезу.
Интересно, почему Денисов вспылил, думала Таня, не в первый и даже не в сотый раз вынужден он слушать их разговоры. Почему он так непримирим сегодня? Природная необходимость не доказательство истины, Денисову ли это не знать, и есть вещи, которые не под силу и самому могучему уму, Денисов обязан помнить теорему Геделя: есть в логике неустранимые парадоксы – утверждения, которые нельзя ни доказать, ни опровергнуть. Мир мог бы стать безнравственным, но нравственность от этого не перестала бы цениться, и оттого, что в какой-то иной культуре похвально было бы быть злым, добро не исчезает.
Но Денисов упорствовал: давление научной парадигмы – так это модно теперь называть... Это означает, что на мысли человека, его восприятие, образ жизни влияет сложившаяся в науке ситуация, то есть парадигма. Денисов утверждал сейчас то, что принято в его парадигме, вернее, не то, что принято, а так, как принято. То, что принято, было как раз другое, противоположное. Все божественное сейчас в моде; Денисов снова, как в случае с иконами, шел против моды, посягая на то, на что не принято было посягать, что молчаливо не отрицалось. Звезда над Вифлеемом, происхождение Спасителя, аргументы в пользу реальности его существования, анализ четырех евангелий, «низкое» происхождение Христа из захолустной Галилеи («подумайте сами, это все равно как если сказать, что дом Романовых, допустим, произошел из Бердичева, нонсенс, для евангелистов невыгодная деталь») – все эти факты горячо обсуждались, после долгих десятилетий забвения снова занимали умы, но не в религиозном, скорее в историческом, любопытствующе-скучающем аспекте. И перевод первой фразы Нагорной проповеди «блаженны нищие духом» – об этом тоже принято было поговорить меж людьми, не изучавшими ни одного из древних языков, не знавшими толком ни истории религии, ни вообще религии, ни просто истории... В гостях разговаривали о новых находках в районе Мертвого моря, на пасху красили яички и высевали овес, всей компанией на машинах ездили в загородные церкви слушать рождественскую службу. Это было распространено, модно и неизбежно в каких-то кругах, и различить, где мода, где искренность, а где пустая праздность, уже бывало трудно. Все это так, но, похоже, Денисова не это раздражало и не со всем этим собрался вступать он в полемику, хотя подсознательно совсем не случайно выбрал именно этот пример. Он не выносил безответственности, бездоказательности суждений, можно было бы даже сказать резче – безграмотности в том смысле, в каком сам он понимал грамотность. И тут Денисов был полностью человеком своей парадигмы. Таня хорошо знала это его свойство, все время натыкаясь на вешки, границы, дальше которых заходить небезопасно. Но то, что знала и чувствовала Таня, было непонятно со стороны: с Денисовым ее коллеги брались спорить всерьез, не понимая, что тут спорить не о чем, тут сходились разные способы мышления, и договариваться, следовательно, тоже было не о чем и незачем – общей платформы не существовало. Обе стороны были слабы, у обеих были изъяны, но обе упорно не признавались в неполноте и несовершенстве своего знания.
Почему мы делаем вид, что нам все известно? – думала Таня. Почему мы без конца утомляемся работой по убеждению себя в собственной правоте, почему?.. Даже вечером, даже когда устали, даже если не любим друг друга и не заинтересованы в истине. Какая истина нужна Денисову, зачем? В чем он хочет убедить Костю, зачем так хочется ему поставить всех на место? На какое место? Лучше бы сейчас с Петей задачи решал, укладывал бы его спать, разговаривал бы с ним не спеша... Но нет, не получается, и годами идет молчаливый, сегодня прорвавшийся разговором поединок с Цветковым – бесплодное, разрушительное занятие, ибо ничего, кроме взаимного отчуждения, оно не приносит.
...– Валентин Петрович, я не совсем догадываюсь, к чему вы ведете? – спросила Нонна. – Это все любопытно, но вы знаете, я думаю...
– Любопытно? – возмутился Костя. – Это чудовищно! – Цветков поморщился, как от боли.
– Ты преувеличиваешь, Костя! Дослушайте до конца. Ты о чем задумалась, Танюша? Я говорю о том, что без физических законов мир вообразить нельзя, – вернул Таню к разговору муж, – а вот без Нагорной проповеди можно, и без апостолов, и без того, чтобы слабость торжествовала над силой.
...Да, думала между тем Таня, парадигма вовсе не такое уж страшное чудище. Вырваться из нее, конечно, трудно, почти невозможно, но, как библейский Иона (коль скоро муж заговорил о библейских временах), можно ведь приспособиться уютно жить и в чреве кита, отрешившись от того, что существует еще и огромный вольный океан, с волнами, бурями, опасностями, нелегким воздухом свободы...
Парадигма, мудреное слово, – это свобода от свободы, рабство, причем привычное, мелкое, что-то вроде уличных сплетен, с которыми так или иначе, но приходится считаться: все мы живем в чреве улиц, городов, институтов, заводов, лабораторий. В науке, как на улице, все обо всем точно известно. Известно, что верен только воспроизводимый эксперимент, все остальное туфта. И на улице то же самое. Про эту известно, что она гулящая, про того, что он примерный сын, те хорошо живут, а эти плохо. Все просто. Телепатия плохо, эксперимент – хорошо. Точность – критерий. Неточность – подозрительна. Ничего, как в любой сплетне, не откладывается на завтра для выяснения истины. Приговор улицы окончателен сегодня...
– Представляете, – продолжал тем временем Денисов, – убрали бы младенца вовремя, и мы бы тихо беседовали сейчас совсем в другом мире, сидели бы в каком-нибудь там шатре, обсуждали совсем другие проблемы.
– Систему распределения аспиранток в гаремы старших научных сотрудников, – желчно вставил Костя.
– Ну что ты, ей-богу, я же серьезно!
– А я голосую за матриархат, – весело сказала Нонна.
– А ты, Танюша? – спросил муж. Таня промолчала.
– Нет, представляете, – вдохновился Денисов, – совсем другой облик мира, и в этом мире ничего нашего, европейского, из чего все мы вышли, вообще не было – ни крестовых походов, ни Византии, ни склоки между католичеством и православием, ни костров инквизиции, ни готических соборов, ни Лувра и Эрмитажа, потому что не было бы ни Рафаэля с его мадоннами, ни Боттичелли, ни твоего, Танюша, любимого Мемлинга, – ничего. И в концерты слушать Моцарта мы бы не ходили, но все равно расшибались бы в лепешку, чтобы достать билет на Рихтера. Правда, Гайдна и Бетховена Рихтер бы нам не изобразил, играл бы себе в другой цивилизации на балалайке или домбре, или как там это называется...
– Валя, перестань наконец! – взмолилась Таня.
– Почему же, Танюша, я всего лишь перечисляю. И Достоевский не печалился бы о слезинке ребенка, и князь Андрей не увидел бы неба Аустерлица, другое было бы для нас небо, другим смыслом наполненное. И всевозможные Федоровы, Бердяевы да Соловьевы занялись бы при своих неплохих мозгах совсем иной, более плодотворной, так сказать, деятельностью.
– Как ты, однако, зол, Денисов, – сказал Костя, – я за тобой не замечал.
– Вот тебе и раз, я же еще и зол. Жму руку, Вова. Помилуй, я просто пытаюсь представить Европу без христианства, и отлично получается. Ибо оно не необходимо, необходимо лишь то, что не могло не случиться. И истинно только то, что необходимо. Дважды два истинно, H2O – тоже. А Христос... случайная история, его могло не быть, и вся традиционная европейская нравственность летит тогда к черту, и вся наша привычная картина мира тоже – случайная мутация, не более того. – Денисов замолчал, и все молчали. Он не выдержал, полюбопытствовал: – Ну как? Правда просто?
– В литературе твой простой случай уже описан, был уже человек по фамилии Базаров, – сказал Костя.
– Твой Базаров идиот, он умел только лягушек резать. Решают не лягушки, а философская необходимость.
– Валентин Петрович правильно говорит.
– Нонна, не вмешивайтесь не в свой разговор, – брюзгливо перебил ее Цветков. – Значит, ты полагаешь, что оперируешь философскими категориями, любопытно...
– Дорогой, – обрадовался Денисов, – а ты до сих пор не понял? Танюша знает, без философии я не стал бы экспериментатором экстракласса, в этом ты мне, надеюсь, не можешь отказать?
– Это не аргумент, – ответил Цветков мрачно.
– Допускаю, – миролюбиво согласился Денисов, – вполне, но вот тебе аргумент: стал бы я сутками сидеть в лаборатории, если бы не был уверен, что логика эксперимента – это логика мира.
– Вот это уже серьезнее, это аргумент: на что человек тратит жизнь.
...А Таня молчала: может быть, впервые за десять лет мужчины выясняли отношения, странным, диковинным образом доказывая друг другу нечто, что шло над всеми их разговорами, аргументами, над Костиным неодобрительным молчанием. Они доказывали друг другу свою необходимость, полезность и правоту. Все так, но наука, к которой принадлежали они оба и которой оба – каждый на свой лад – верно служили, неуловимо менялась в последние годы; та самая парадигма, уличная молва, зашаталась, засомневалась в своих оценках, похоже было, что в этой самой парадигме, в самых недрах ее, нарождались новые общие места, копились качественно иные сплетни.
Денисов верил только в эксперимент, и Наталья у них в лаборатории, и Виктор, и Ираида Павловна ничего, кроме эксперимента, не признавали, а их мудрый, старый, дышащий на ладан шеф лишь посмеивался в ответ, когда они на совещаниях побивали друг друга цифрами и фактами, и только молодо играл бровями, словно пытался намекнуть, что возможны и другие пути, другие способы изучения человека. Он изредка взглядывал на Таню и тут же отводил глаза, чтобы, не дай бог, она не поняла его намеков, которые он делал скорей самому себе, вполне достойно соблюдая все правила игры в сугубо инструментальную, оснащенную техникой эксперимента науку об изучении природы человека. Внешне шеф согласен был расщеплять эту природу на кусочки и изучать их по отдельности, условившись с коллегами полагать, что эти отдельные кусочки, собираемые вместе, как в игрушечном конструкторе, и есть живой человек со всеми своими тайнами, радостями, болями и страданиями... Они, старики, договорились об этом слишком давно, когда Тани еще на свете не было, и объявили все это наукой психологией, и игру эту придется продолжать до тех пор, пока... пока не изменится общая парадигма. Но ведь она уже менялась не раз и не два, и уже были времена, когда неприлично было ссылаться на эксперимент. Был период в истории науки, когда убедительным казалось лишь то, что подкреплялось авторитетом Аристотеля. Эксперимент же, любой, искренне презирался. Он считался опасным, даже вредным. Микроскоп для XVI века – это дурной тон, это все равно что сейчас встать, допустим, на семинаре у Капицы и объявить: «Я в это верю, потому что видел это во сне». В XVI веке смеялись над безумцами, которые говорили: «Я видел это в микроскоп». В микроскоп, какая наивность! Какая лженаука!
Но парадигма в последние годы и впрямь пошатнулась, это почувствовали старики биологи, об этом догадывается молодежь, которая не зря потянулась к гуманитарии, это предвещал Бахтин, написавший, что современная наука нуждается не в точности, а в глубине. Может быть, Таня как-то и переиначивала для себя слова человека, чьи работы, чей жизненный подвиг безмерно уважала, но точность в науке перестала выигрывать, это ощутили многие, и не случайно, видимо, так болезненно защищал ее Денисов. Ему без точности не обойтись, его область знаний на этом построена, но, защищая свое, кровное, он в запальчивости безмерно расширял границы, науке подвластные...
Так, может быть, слишком тяжеловато, то есть по-своему, по-научному, думала Таня, слушая денисовские пассажи о шатрах, домбрах, кочевьях – цивилизации, сложившейся по восточному типу.
Денисов между тем пил рюмку за рюмкой, и Костя от него не отставал, и Нонна... Может быть, они слишком много выпили, а Таня, задумавшись о своем, этого не заметила?
...И тут пошел дождь, громкий, обильный, и не слышны стали шумы за окном, и замолк Денисов, и тут раздался гром, редкий в середине сентября.
– О богохульник, о безумец! – воскликнул Цветков. – Ты навлек на нас громы и молнии, гнев господень. Что с ним сегодня, Танечка?
Дождь шумел, бил в стекла, воду заливало в форточку. Таня пошла закрыть окно в своей комнате. И в комнате своей показалось Тане что-то не так. Тахта была не прибрана: подушка вздыблена вверх, пододеяльник торчал из-под пледа. Может быть, это Нонна отдыхала, вернувшись? Вряд ли, у нее была своя постель в кабинете Денисова. И кресло не так развернуто к окну, словно в спешке его толкнули небрежно, и занавески задернуты. Утром Таня их раздвинула, она глядела в окно, провожая Петьку: мальчик с ранцем, бегущий в мир, где мать никто, из этого окна Петю дольше всего видно... нет, она просто устала, кажется все, наверное... не может быть. А почему не может быть? Почему Денисов так смутился, когда ее увидел? Зачем так наступателен в разговоре? Захотел понравиться аспирантке? Отгородиться от жены? Все невозможно в его словах для Тани, и все оскорбительно, и Денисов это знал, – младенцы, убить, Иуда, Ирод, слезинка ребенка...
А дождь все шел, не успокаивая, и совсем темно стало за окном, и от слабости кружилась голова. Наконец Таня поднялась со своего старенького скрипучего кресла: ей уже важно было понять, что же на самом деле происходило сейчас на кухне.
...А на кухне происходило все то же. Дождь успокоился и стучал в стекла печально и размеренно, словно собрался на всю жизнь. Костя совсем сник, Денисов был оживлен и смотрел победителем, Нонна глядела на него с прежним восторгом, так показалось Тане. И снова длился тот же разговор: Голгофа, Варавва, Гефсиманский сад, – слушала Таня, как в тумане... брак, семья, ваши цифры, ваши разговорчики, ваша нравственность, выпьем еще, хрен с вами, за вашу нравственность...
Таня глядела на мужа так внимательно, как не глядела, возможно, со времен знакомства: неужели это могло произойти? И почему именно с этой девицей, малопривлекательной, ординарной? Впрочем, что понимают в таких делах женщины? Да ничего. Неужели все-таки это случилось? Поспешно, воровато, и они, наверное, еще разговаривали при этом, и сейчас Нонна вела себя легко и непринужденно. Наверное, даже предупредила Денисова: «Будем считать, что ничего не произошло», и он согласился, как-нибудь так, в своем стиле: «Вот и чудно», а она в ответ: «Мне было интересно с вами, Валентин Петрович!» – «Практический интерес?» – поинтересовался Денисов. «Да», – наверное, ответила она. А Денисов не спустил: «Вы же в своей психологии теоретик, экспериментатор вы только в постели?» А Нонна засмеялась и выдала что-нибудь в таком роде: «Вы меня не осчастливили, между прочим, и ничего нового я от вас не узнала, и вообще я спешу, мне нужно в библиотеку, у меня там диссертации заказаны» – что-то в этом духе она обязательно ему приврала. И тут Денисов, наверное, растерялся: «Вы сами дали мне понять». – «А зачем было понимать?» – спросила Нонна.
В самом деле, зачем было мужу понимать, думала Таня, зачем... А потом он, наверное, лежал в Танином постели, закрывшись одеялом до подбородка. Таня любила цветное постельное белье, сама его шила, ситец, майя, сама обшивала тесьмой и жалела отдавать в прачечную – яркое, веселое, чтоб всегда было ощущение праздника. Она увлекалась историей русского быта и по мере сил населяла ею дом. А Валентин с этим ее увлечением боролся и даже стеснялся немного своего пестрого, не совсем такого, как у всех, дома. А тут, наверное, лежал, спрятавшись в Танин уют, в ее заботу. Таня вспомнила вдруг, как, проснувшись однажды ночью, он увидел ее сидевшей под лампой с тесьмой и очередным полотнищем на коленях и начал кричать, что она себя не щадит, нечего экономить, спать надо, а не мучиться дурью, утром ей будет плохо, за тридцать перевалило, не девочка уже, прошли те времена, все эти изыски лично ему ни к чему, деньги есть и можно купить обыкновенное белое белье, завтра же сам пойдет и купит. Он кричал, а Таня глядела на него и молчала, и только легкая гримаска страдания прошла по лицу и поспешно исчезла, и он схватил ее за руки и поволок спать, и все было хорошо.
И теперь в Танином мире эта девица... Может быть, мужу на минуту захотелось стать сильным, самоутвердиться, снизойти, одарить собой; может быть, Таня не давала ему этого ощущения превосходства, необходимого всякому мужчине? А может быть, в миллион раз проще – желание, минута, темная сила, почему бы и нет?..
И Таня ужаснулась своим мыслям и попыталась прислушаться к тому, о чем они говорили, но ничего не услышала, словно оглохла, Валька с Костей просто открывали рты, по лицу Нонны блуждала довольная улыбка, так казалось Тане.
...Наверняка эта девица поговорила с Денисовым и о Тане, высказалась, наверное, в том смысле, что жена у Денисова уже старая, а он не удержался, начал Таню защищать, что-нибудь вроде: «Интересное кино, тридцать пять не так много». – «Но и немало, – ответила, наверное, эта особа, – все позади». – «Что позади? – переспросил Денисов. – А у вас что впереди?» – «У меня? – подняла брови Нонна, Таня успела заметить в ней эту привычку. – У меня все впереди, сделаю московскую прописку и займусь своим будущим». – «А как вы сделаете? – поинтересовался, вероятно, Денисов. – Это же трудно». – «Выйду замуж». – «За кого?» – «Не догадываетесь? – и засмеялась довольно. – Валентин Петрович, миленький, для того и приехала». – «И вы знаете, как это делается?» – переспросил, наверное, изумленно Денисов. «Конечно, что я, маленькая? Вы недооцениваете провинциалок, Валентин Петрович...»
И тут, когда Таня в своем воображаемом диалоге подошла к этой фразе, ее осенило: конечно, все будет именно так, Нонна всего добьется, будет и муж, и прописка, и все остальное, а ее, Танин, дом – всего лишь начало, смотровая площадка в поисках цели, но даже на этой площадке уже обнаружены два подходящих объекта для развертывания намеченной операции.
...И сразу стало просто и пусто. И, не слыша их голосов, не слыша своего голоса, Таня сказала, как ей показалось, очень громко:
– Нам с Денисовым пора спать, Костя, а вам с Нонной пора уходить, – Таня поднялась и встала в дверном проеме в выжидательной позе.
Костя попробовал изумиться, вскочил, опрокинул чашку, чай облил ему брюки, чашка сбила рюмку с водкой, рюмку подхватил Денисов, сразу возник маленький переполох, казалось – предметы в доме тоже удивились, и Нонна насмешливо глядела на Таню всепонимающими, как казалось Тане, глазами. Она тоже встала, словно принимая вызов.
– Но как же так, Танечка? – снова попробовал удивиться Костя.
– Так! – ответила Таня и засмеялась освобожденно.
И когда Цветков с аспиранткой ушли под дождь, взяв денисовский зонт, Таня, прибирая на кухне, ни о чем не жалела. Пусть ей все примерещилось, привиделось, вообразилось, было или не было, как узнаешь, пусть! В жизни, которую они незаметно для себя создали, такое возможно – вот в чем печаль. Танина каравелла уже не плыла, а, медленно накреняясь на один борт, зачерпывала мутную воду – случайных разговоров, ненужных связей и знакомств. Ее экипаж... «Я сегодня, пожалуй, буду спать одна», – сказала Таня, и ее экипаж не удивился столь поразительной перемене курса. «Как знаешь», – ответил ее экипаж, хотя терпеть не мог спать порознь.
«Как знаешь...» Не с этих ли вежливых слов начинают тонуть каравеллы?