Текст книги "Рай в шалаше"
Автор книги: Галина Башкирова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
– Я здесь отдыхаю, – вызов в голосе был почти незаметен, но он услышал.
– Вы сердитесь?
Она еще больше нахмурилась.
– Бога ради, не сердитесь, но это совершенно непозволительная роскошь – разрешать себе не работать. – Он взглянул на нее внимательно, и никакой мягкости уже не было в его глазах. – На вас лежит печать божественного прикосновения, у вас дар. Никуда вам от своего дара не деться. Факт неприятный сам по себе, я еще не встречал человека, которому его талант принес счастье или уж тем более украсил бы жизнь близких ему людей. – Константин Дмитриевич вздохнул и еще сосредоточеннее оглядел Таню, точно взвешивая, сколько бед у нее впереди. – Ни покоя, ни счастья ваш дар вам не принесет, могу дать расписку. Мы запечатаем конверт и вскроем его через десять лет. Хотите?
Далекие горы на той стороне двигались, спеша куда-то, и казались живыми: ущелья высветлялись на солнце и снова уходили в тень.
– Разумеется, вы можете построить свою жизнь по-другому, стать известной, печатать в газетах рассуждения о психологии, сейчас это модно, вы можете стать обозревателем на телевидении или завести уйму романов. Согласитесь, к таланту это имело бы маленькое отношение. Это была бы эксплуатация таланта, притом очень дешевая. Вы понимаете меня, Татьяна Николаевна?
Таня решительно его не понимала, она не понимала, к чему этот разговор, когда так чудно пахнет сеном, когда уже прогрелась вода и можно прыгать в волнах и можно к тому же просто поболтать. Она намолчалась за прошедшую неделю, только слушала: ей, чужой, а потому безопасной, рассказывали по вечерам длинные истории писательские жены.
– Для нашей сложной профессии вы непозволительно счастливый человек, Татьяна Николаевна. Все слишком устроено в вашей жизни, – взглянув на нее остро, – так позволительно жить математикам, физикам, так называемым технарям. Нам – нельзя.
Горы на той стороне задвигались еще быстрее, чайки затараторили свое, наверное сочувствовали Тане.
– Вы советуете мне немножечко пострадать? Если хочешь стать психологом, сначала стань несчастной. Ну, а если я не стану?
Чайки в ответ загалдели одобрительно, заполняя его долгое обескураженное молчание.
– Таня, милая, вы меня неправильно поняли, я совсем о другом. Ну не хмурьте лоб, он у вас такой прекрасный. Большой прекрасный лоб, и веснушки появились возле глаз, очень милые веснушки, совсем детские. Не хмурьтесь, это вас старит, – он снова осторожно погладил ее по руке, по плечу. Рука его казалась неживой на ее голой, почти черной коленке, только пульсирующие жилки подтверждали ее достоверность. Она поглядела на его руку – он нехотя убрал. – Когда тело сильное, оно искажает вокруг себя пространство. Именно за этот счет изменяются тела в пространстве. Это заметил Эйнштейн. Я это к тому говорю, что вы еще не осознаете своей силы. Но ваша сила уже искажает пространство вокруг вас, притягивает к вам людей. Вы не задумывались над тем, почему это происходит? Вблизи вас люди становятся лучше. Почему? Одна из загадок жизни. Но сам факт вашего присутствия обогащает. Если вдуматься, все остальные параметры по сравнению с этим глубоко несущественны.
Что ему можно было ответить? Горы на горизонте убегали все быстрее, еще острее пахло сеном, и глаза у него стали совсем печальными, и великая беспомощность открылась в них, когда он на минуту снял очки.
– Вы все еще сердитесь на меня? – Надел очки, быстро поднялся, улыбаясь смущенно: – Хотите, пропрыгаю сто раз на одной ножке? Считайте! Хотите, скажу одну важную новость? Хотите? Не бойтесь, ничего страшного. Я счастлив, Таня. Я даже не помню, когда это со мной было последний раз. Танечка, милая, вы же про меня ничего не знаете, вы думаете, я – это тысячи прочитанных книг, вытряхнутых в пустой череп. Только книги и мысли. – Константин Дмитриевич снова сел, подмял под локтем сено так, чтобы удобнее было смотреть на Таню. – Я – это совсем другое. Это как я летел к вам на самолете и боялся, что самолет разобьется и я вас больше не увижу. Это как я тяжело болел, как тушил студентом пожар. Я бесплодно рисковал жизнью, теперь я это понимаю, через пять минут приехали пожарники. Но с тех пор душа стала какая-то другая: я понял, если ввязаться в дело, надо идти до конца. Вы будете смеяться, но как бы я понял себя, если бы не пожар. Мальчишке невозможно понять, что такое отчуждение. Я есть я, и я не есть я. Я не в силах понять, как я могу превратиться в ничто, но существуют, оказывается, и другие люди и их интересы. Вам не скучно меня слушать? Пустяк, я веду на сборах отряд по азимуту, люди мне верят, а я их не выведу, я сбился с дороги. Глупость, но провал на защите диссертации с этим чувством несравним. Эти топавшие за мной люди создали меня таким, какой я есть – безалаберный, много работающий, шалый... И еще множество событий, но в эти минуты я чувствовал такое напряжение душевных сил, что формировался как личность. И как личность, знаю еще одно, сейчас вы опять начнете на меня обижаться, – несчастье гораздо богаче счастья. Впрочем, ни одна женщина со мной не согласится. Такова ваша природа. Пойдем-ка лучше купаться.
– Константин Дмитриевич, зачем вы приехали? – вопрос выскочил сам.
Неистребимая манера задавать вопросы, которые мудрая женщина не задаст ни при каких обстоятельствах. После ответов на них что-то непоправимо меняется в человеческих отношениях... как недозревшее надкусанное яблоко, оказавшееся кислым, – его не хочется доедать. Простые вопросы приближают исход. Но как было удержаться: Цветков разговаривал с ней так, будто писал очередное письмо из своего бестелесного далека. А между тем сидел рядом и уже по одному этому обстоятельству не был профессором, самым для нее умным на свете, и ни о чем серьезном научном и печально ненаучном она уже не могла думать – пусть студентам своим лекции читает об отчуждении.
Никакого отчуждения от этого малознакомого странного человека она больше не чувствовала. Всего несколько часов прошло... неужели это она думала вчера, слушая нескончаемо печальный рассказ одной здешней дамы о любви, разрывах и разводах (после ужина они сидели в Таниной комнате, мазали друг другу обгоревшие спины сметаной), неужели это она вчера с облегчением думала, что ее-то жизнь уж во всяком случае навсегда размечена и определена?
Константин Дмитриевич замолчал надолго, опустил голову, задумался, складки жестко сомкнули губы.
– Я не писал вам? На стене моего дома приколотили мемориальную доску, каждый раз, когда возвращаюсь, меня встречает отцовский профиль, искаженный до неузнаваемости. И каждый раз напоминает – больше у меня нет дома. Впрочем, об этом не пишут в письмах. Я слишком неустроенный человек, Татьяна Николаевна. Или дефект кроется во мне? Может быть, мужчине для того, чтобы быть счастливым, следует стать немножко женщиной? Ссориться, мириться, вместе обсуждать покупки, жаловаться на жизнь: «спина что-то чешется, зубы болят»? Для меня процесс общения с женщиной – прерывен. Мне хорошо или плохо в отдельные минуты. Самое ужасное, что это именно отдельные минуты, а большую часть времени женщины рядом словно и нет. Вернее, нет к ней никакого отношения. Перерыв непрерывности – женщины этого не прощают. Я понятно говорю?
Он говорил непонятно, то есть тогда, в те ее двадцать шесть лет, ей было непонятно, но какое это имело значение? Соломинки со всех сторон уютно прицепились к его старенькой тенниске, и было в них что-то милое, домашнее, трогающее сердце, что если не отменяло, то хотя бы отчасти смягчало ненужные слова, которые он продолжал по привычке произносить.
– Поздно вечером она позвонила с практики, сказала, что заболела, просила за ней приехать, ну и я... – он вертел в руках алый мак, съежившийся от жары, и медленно обрывал лепестки, словно отмеряя дозы трудной откровенности. – И я сделал предложение, минута жалости, но слова были сказаны. Телефон стоял в кабинете отца, у его постели. «Ты погубил себя!» Отец вышел из комнаты. И самое удивительное, я отчетливо понимал – отец прав. Впрочем, я не уверен, стал ли бы я тем, кем я стал, если бы не ее звонок. Вполне вероятно, ценой несчастья я заплатил за реализацию себя как личности, можно ведь и так рассудить.
...Потускневшее, жалкое лицо жены Константина Дмитриевича представилось Тане: и как она сама откупоривала бутылку вина, и как виновато разыскивала исчезнувшую в ворохе бумаг стенограмму, и как сама перетаскивала пишущую машинку...
– Впрочем, пока отец был жив, все скрадывалось: у него был ваш дар – насыщать собой пространство. Обязательный общий обед, общий чай, за ужином отец рассказывал – существовали жесткие семейные традиции. Жена до сих пор этого не понимает – не может простить, что кончилось то, что по сути не начиналось. Теперь она ездит к моим родителям на кладбище, поливает цветы – молчаливый упрек в том, что я не такой, как папа. Я холоден, я подавляю молчанием, я могу неделями ее не замечать, мне неинтересны ее платья, я прерывен... я очень трудный, об этом я вам писал, Таня. – Оборвал мак до конца, разжались складки у губ, попытался улыбнуться, быстро взглянул на нее и тут же отвел глаза: – Пойдем купаться?
И таким близким, родным ощутила Таня его в эту минуту, и перестала замечать белые штанины и раздражающе-рыжие сандалии, и беспокойно приревновала его вдруг к двум утренним ни в чем не повинным гостьям, какое они право имели так заглатывающе жадно на него глядеть, и приревновала их к нему – нашел перед кем пушить хвост! А потом сразу все вдруг ему простила, и девиц, и Катулла, и все остальные, пока неизвестные ей грехи.
Горы все еще шли куда-то, но уже побледнели, тени лежали резкие, простые, до настоящей жары оставалось совсем немного, и озеро начинало бледнеть, выцветать до вечера, когда оно снова наберет густую, тяжелую синеву.
Таня потянулась погладить его по небритой щеке. Что мелькнуло в ее лице? Он отвел руку.
– Я уеду сегодня, – сказал профессор, – вы не возражаете, Татьяна Николаевна? – И в глазах его Таня прочитала страх.
Горы на горизонте внезапно остановились. Она пожала плечами и пошла в воду.
Десять лет назад это было...
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Через несколько дней после тети Капиного юбилея позвонил Костя и позвал Таню на семинар, куда они оба ходили много лет и где собирались обычно одни и те же люди. Семинар был не то по структурной лингвистике, не то по поэтике, непонятно, но приятна была сама неопределенность его назначения, тематическое разнообразие читаемых там докладов. Живой обмен мнениями по вопросам литературы, мифологии, истории культуры – вот что привлекало к этому семинару, куда съезжались не только из разных московских институтов, но и из других городов – Ленинграда, Риги, Киева, Тарту. Математик, экономист, физик... человек любой профессии мог представить на семинар доклад, если он касался вопросов культуры. Но, странное дело, посторонних людей на этих семинарах почти не бывало: посторонние либо исчезали бесследно, либо быстро становились причастными. На этот семинар много лет назад, в один из своих приездов в Москву, привел Таню Константин Дмитриевич, и с тех пор день семинара молчаливо признавался ими как Их День, который они обыкновенно проводили вместе.
И потому после семинара (он закончился рано, около четырех) они решили пообедать в ресторане «Баку», который недавно заново открылся после многолетнего ремонта. Конечно, надо было бы еще кое с кем после семинара поговорить, следовало бы пригласить пообедать приехавшего из Ленинграда Костиного старого сослуживца, следовало бы... но Косте так хотелось побыть с Таней вдвоем. И Нонна еще некстати возникла в последнюю минуту, словно нарочно пришла, карауля Цветкова, – собранные в пучок волосы, скромный костюм, – вид примерной гимназистки. Она издали уверенно кивнула Тане, подошла к Косте, что-то уверенно начала ему говорить, он согласно и торопливо закивал, отступая, пятясь к выходу из зала, она наступала, видимо не понимая, пока Костя не оказался вблизи Тани, и тут наконец Нонна отошла к каким-то мальчикам, девочкам, которые уже были ей знакомы, но не повернулась к Косте спиной, а встала вполоборота, наблюдая, как Цветков, взяв Таню под руку, стремительно выводил ее из тесного коридора вниз, на лестницу, с тем чтобы схватить такси и скорей в ресторан. Костя панически боялся, вечной опаской тесно зависимого от прихотей общественного питания человека, что ближе к вечеру все столики в ресторане окажутся заняты.
Такси поймать не удалось, и всю дорогу Костя заставлял Таню бежать, сначала к метро, потом к троллейбусу, потом, последние сто метров, взявшись за руки, они неслись по улице Горького, задевая прохожих. А ресторан между тем был почти пуст.
– У меня куча денег, – выдохнул Костя, когда они наконец не сели – упали за столик. – Зарплата и за аспирантов получил, – давай сегодня кутить.
– Посмотри, как стало уютно! – оглядывалась вокруг Таня.
– Уютно? – Костя не повернул головы. – Да, как будто бы неплохо. Впрочем, в этих варварских украшениях я ничего не понимаю.
К ним подошел официант, восточного типа красивый молодой человек с лицом длинным и надменным, свысока посмотрел на Костю. С Цветковым так всегда получалось – в лучшем случае официанты обращались к нему со снисходительной жалостью. Так же как Тане, кстати, никогда не отвечали ни на один вопрос продавщицы в магазинах. Принципиально, словно сговорились – грандиозный бабий заговор против тонкого голоса, невидного роста, неумения себя поставить.
...Однажды Таня с Денисовым на спор обошли магазины по левую сторону Нового Арбата. Тут важна эта оговорка – левая сторона. Они различны – левая и правая стороны московского проспекта. Левая, так сказать, промтоварно-продовольственная, бойкая, толкучая, с соблазнительными витринами, с толпами народа, озабоченного покупкой одежды, сервизов, марочных вин и водок, индеек и праздничных тортов. На левой стороне «гуляли», радостно тратя деньги. По правой ходили совсем иные люди – книжники, меломаны – охотники за интеллектуальной дичью. Походки, голоса, разговоры – все здесь было другое. На правой стороне у Тани появлялся какой-то шанс, что ей ответят. На левой – никогда. Так оно и случилось. Денисов стоял в стороне и посмеивался: продавщицы Таню не замечали, тщетно повторяла она свой вопрос второй и третий раз, глухое раздражение отражалось на их лицах, только и всего. Тогда Денисов придвинулся к прилавку, и... продавщицы-красотки тут же обратили к нему любезные взоры. И в каждом магазине повторялось одно и то же: ресницы их вздрагивали, лица оживали, с них сходили усталость и скука, лица становились милыми и нежными. И открывались в них беззащитность, неустроенность, мечта... верная жена, преданная мать, рачительная хозяйка – извечное женское дело еще не было исполнено. Бородатый, импортно-кожаный Денисов появлялся у прилавка воплощенной мечтой, от него исходила уверенная мужская сила и то равнодушие, которое больше всего и убеждает в силе. Построить, свить, взрастить свое, кровное... вся горечь уходивших годов оборачивалась, наверное, против таких, как Таня, – за версту видно замужних, благополучных и еще чем-то недовольных...
И Цветков, и Таня, оба были беспомощны перед лицом московской торговой и общепитовской сети. Даже заказ в ресторане Костя не умел сделать – легко, небрежно и вместе с тем необидно давая понять, что вознаграждение впереди. Он пытался заказать сухое грузинское вино, которого в азербайджанском ресторане быть не могло, и это сразу выдавало его неискушенность, он не знал, какие блюда в каком порядке следует заказывать, то есть нарушал ритуал; было видно, что ему и Тане все равно, где сидеть, все равно, что есть, они могли позволить себе истратить много денег, но при этом получали удовольствие совсем от другого, не ресторанного, и официант это чувствовал и разговаривал с ними неуважительно, как с людьми, не понимавшими толка в удовольствии жизни. А может быть, пришло Тане в голову, Костя унижал официанта своим суетливым подлаживанием к его миру: чем больше пытался Костя быть обаятельным и любезным, тем яснее становилось, что на самом деле ему все глубоко безразлично – и пловы, и шашлыки, и марки вин, и то, что скоро начнет играть оркестр и можно будет потанцевать и повеселиться. Наконец заказ был сделан.
– И еще кувшин шербета, – добавила Таня.
– Зачем шербет? – поморщился Костя. – Сладкий сироп, не более того. Почему не минеральная вода, Танечка?
– Шербет пахнет розами.
– Ну, если жизнь для тебя еще пахнет розами, я молчу, – иронически откликнулся Костя.
– Минеральной воды у нас не бывает, – выждав паузу, еще ироничней отнесся к Косте официант и с ленцой, расслабленной походкой удалился.
– Слава богу, – вздохнул Костя, – с заказом покончено, остается терпеливо ждать. Ты мне скажи, тебе совсем не понравился доклад Голодкова? У тебя такое недовольное было лицо, когда ты его слушала...
– Знаешь, Гриша сделал слишком красивый доклад. Меня насторожил заголовок: «Роль статуарности в произведениях Пушкина». Много претензии и непонятно.
– Почему непонятно?
Таня пожала плечами.
– Ты зачем хлеб жуешь? Опять ничего не ел? – обеспокоенно спросила она.
Вид у Кости был неважный – желтоватые круги под глазами, смятое лицо, тусклый взгляд из-под очков.
– С утра у меня была лекция-четырехчасовка, в перерыве на кафедре чаем поили, с кексом. Кекс с утра, на пустое пузо, сама понимаешь.
Таня поежилась, поправила ему галстук, выбившийся из-под пиджака, серый одноцветный галстук, завязанный мелким немодным узлом. Рубашка была несвежая, но это уж как всегда, Костя такие мелочи не замечал, и бесполезно было бы сетовать и возмущаться.
– Почему ты не носишь денисовский галстук?
– Какой? Тот французский? – Костя выразительно пожал плечами. – Не знаю, милая, не хочется как-то, не идет он мне. Не сердись, – Костя погладил ее руку, – куплю новый. – Он искательно заглянул Тане в глаза. – Я тебе не нравлюсь? Некрасивый, да? Впрочем, оставим это, – он обиженно дернул подбородком. – Скажи, почему тебе не показался Голодков?
– Понимаешь, – вздохнула Таня, – сам он не знает, что говорит, твой Гриша. И это при том, что в докладе его что-то мелькало. – Таня на секунду задумалась. – Смотри, герои у Пушкина гибнут, сталкиваясь с неподвижностью, статуарностью, чем-то роковым и гибельным для личности, – идея современная, можно сказать, психофизиологическая: стресс героя – холодный антистресс возмездия. Под эту идею можно было бы собрать массу фактов.
– Танечка, умница! – Костя покровительственно улыбнулся. – Голодков ни словом об этом не упомянул.
– Естественно, Голодков филолог и говорит только филологическое.
– Но позволь, Танечка, ты несправедлива, умница моя, я тобой доволен, но ты несправедлива. Гриша говорил о способах общения у пушкинских героев, это уже какая-то попытка прорваться дальше. А., жизнелюбец и герой, сталкивается с Б., стремясь получить от него некое наслаждение – власть, славу, деньги, вещи по сути незаконные, не причитающиеся ему по праву.
– Герои всегда получают то, что им не положено по праву.
– Умница! Но у Пушкина важна закономерность – все его герои терпят поражение от всевластного, неподвижного Б. Вот в чем идея Голодкова, и ты знаешь, я полагаю...
Костя не успел договорить, появился официанте пышным блюдом зелени, с маринадами – маринованным чесноком, баклажанами, перцем, редиской, редкой в это время года, помидоры горой лежали на блюде, малиновые, сочные, совсем не московского вида.
– С горячим подождать? – лениво спросил официант, понимая, должно быть, что они не торопятся.
– Разумеется, – подчеркнуто любезно отозвался Костя.
– Ну? – спросила Таня. – За что пьем?
– За наши доблести, ура! – Костя выпил, поморщился, мужественно похвалил неизвестное ему вино и начал стремительно есть. Минут пять он ел спокойно, шутливо почмокивая, вздыхая, наслаждаясь, но на большее его не хватило. Костя забеспокоился, полез в портфель, достал листок бумаги, из кармана пиджака вынул ручку. Таня, не обращая на Костю внимания, продолжала с аппетитом есть. А Костя между тем уже расчерчивал свой листок на три части – «А», «Б», «название произведения».
– Костя, уймись, я тебе положила на тарелку вкусные вещи.
– Не мешай, Танечка, я хочу договорить. Видишь, я пишу – «Борис Годунов».
– Загляни в свою тарелку, ну пожалуйста! – взмолилась Таня. – Это так вкусно!
– Распустилась совсем, – ворчливо сказал Костя, – чревоугодница несчастная, слушай, видишь, я написал – Борис Годунов... кого он у Пушкина боится? Мертвого, то есть статуарного младенца. А еще? А еще Борис как бы разбивается о статуарное молчание народа: «народ безмолвствует» – и в эту минуту безмолвие народа напоминает о близкой гибели самозванца. Идем дальше. Тебе интересно?
– Я это сегодня уже слышала!
– Нет, ты не так слышала. Дальше идем. «Полтавская битва». Авантюрист Мазепа и Петр. Петр в поэме неподвижен, статуарен, он не личность уже, а олицетворение государственности. «Евгений Онегин» – в ту роковую минуту, когда он приходит молить Татьяну о любви, слышны командорские шаги генерала. Германн в «Пиковой даме» и старая графиня. Кто она, как не мертвец, статуя? В «Медном всаднике» еще эффектней. Петр там – настоящая статуя.
– Костя, давай выпьем! – предложила Таня.
– Ты не слушаешь, бездельница, совсем отбилась от рук. Погоди, – заторопился он, – Пугачев и Екатерина...
– Костя! – перебила его Таня. – Бог с тобой, ладно. Ты мне скажи, эти А. и Б. в самом деле тебе в Пушкине что-то новое открыли?
– Почему непременно новое? – возмутился Костя. – Как ребенок, право. Для тридцати голодковских лет вполне приличное сообщение. – Костя взял горсть травы с блюда, пожевал, поморщился, поспешно запил вином, сморщился еще больше, поковырял то, что Таня положила ему на тарелку. – Это что такое? – спросил он подозрительно.
– Это баклажаны.
– А трава как называется? Горькая какая-то.
– Запомни, по-русски просто мята. Ее надо есть с сыром.
– Да, вспомнил, ты хочешь выпить? По лицу вижу. Сейчас выпьем. Зря ты только на Гришу кидаешься. – Он замолчал внезапно, приложил палец к губам, задумчиво склонил голову набок – значит, думал. – Ты знаешь, я вдруг сообразил, что Голодков прав, – Костя улыбнулся. – Напомни мне, чтобы я ему кое-что объяснил. Помнишь пушкинские стихи «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем»? Помнишь, о чем они? О женщине, которая холодна, как статуя... вот-вот, в них ключ к Гришкиному докладу. Если учесть, что Пушкин любил сравнивать последние мгновенья любви с гибелью... да, все сходится, ты права, это ты мне подсказала, все это очень глубинно, все повязано с судьбой самого Пушкина, его предчувствиями и страхами: холод, рок, столкновение с неведомым, несущим гибель, да-да, ты права, стресс человека, идущего навстречу смерти... Тебе не нравится то, что я говорю, да? Сейчас замолчу, оставим это, не будем о печальном,..
Официант принес им плов, с подчеркнутым уважением – не к ним, к еде, пище, продукту! – разложил его по тарелкам. Плов оказался вкусным необыкновенно, с травами, изюмом, подкрашенный чем-то желтым, и Косте невольно пришлось замолчать.
...Денисов, должно быть, давно покормил Петьку, вернувшегося из школы, и, наверное, сходил в магазин, но ужина Таня им не оставила, скоро придется начать торопиться домой.
– Милая, – Костя внезапно поднял голову, – знаешь, что меня беспокоит? – Он легко, одним пальцем коснулся ее руки. – Ты нехорошо настроена, какая-то ты фыркучая сегодня. Ну что тебе этот Голодков? Что делать, милая, не всем быть умными, – он вздохнул, – ум – такой тяжелый крест. Впрочем, к чему тебе мои назидания, с тобой я элементарно глуп, это факт. Кстати, я прислушался к себе и понял, что не наелся. А ты?
– Давай закажем еще плова, а может, хочешь шашлыка? – предложила Таня. – Только скажи, который час?
Костю передернуло.
– Не смотри на часы, рано еще. Давай закажем два шашлыка и два плова.
– С ума сошел! Не съедим!
– Уже сошел, ну и что? Ты разве не знала?
И они все это заказали, и еще бутылку коньяка, так попросил Костя, и все равно суровый официант их заказ не одобрил, ибо не в силах человечьих было бы столько съесть – тогда зачем переводить продукт? Они выпили вина и снова замолчали. Таня подъедала по зубчикам маринованный чеснок, лиловатый, тугой, недавно, видно, приготовленный, острый настолько, что захватывало дух. Она поймала себя на мысли, что Костя, наверное, прав, то, что она таила в себе последние недели, уже прорывалось наружу. Что ей, на самом деле, Гриша Голодков, почему она так строго его осудила, лохматого, иссиня-бледного Гришку, непомерно тощего в своих протертых джинсах? Голодкову за тридцать, жене его тоже, она сидела сегодня рядом с Таней, пухленькая, добродушная блондинка; семейство Голодковых все еще не защитилось, денег мало, двое детей, оба работают не по прямой своей профессии, в каких-то скучных институтах, и вместо того, чтобы подрабатывать деньги, Голодков сидит вечерами над Пушкиным, и жена его это одобряет, слушала сегодня Гришу, гордясь и сияя. Ну, а то, что Гриша целиком в плену у того, как принято было последние пятнадцать лет разбирать тексты исследователями, принадлежавшими к так называемому структуралистскому течению... за что тут осуждать Гришу? Всесилие все той же научной парадигмы, о которой в последнее время много думала Таня. На этой улице, в этом доме, на этом семинаре – было принято разговаривать только так. Голодков со студенческих лет усвоил и этот стиль разбора, и жаргон, и способ комбинирования фактов, и способы их подачи. Получилось грамотно, пристойно, не хуже, чем у людей... Странное чувство, но нынешний семинар показался Тане прощанием с тем, что когда-то, в дни ее ранней молодости, Таню так захватывало. А сегодня остался горьковатый привкус поминок. Поминок по любому виду разъятия как способа исследования, вдруг подумала Таня. Может быть, не случайно взлет структурализма пришелся на те же годы, что и бум в точных науках, пришло ей в голову. В сущности, в периоде «бури и натиска» лежал тот же принцип, что и в физике, – точность, препарирование на куски с тем, чтобы в срочном порядке открыть тайну, познать чудо и, познав, немедленно этим чудом воспользоваться. Для чего, собственно говоря, было разымать Пушкина, Лермонтова, Тютчева? Чтобы срочно обучиться сочинять подобное – гениальное, таинственное, невоспроизводимое? Воспроизведем! – это был пафос времени. Зачем? Это был совсем другой вопрос. Зачем ставить на конвейер Пушкина, Шекспира, зачем машинам сочинять человеческую музыку? Теперь, спустя много лет, нам это неясно и даже смешно, но шестидесятые годы прошли под знаком ускоренного познания чуда жизни. Все они, совсем тогда молодые, и впрямь ожидали неслыханных взлетов, все и впрямь жили надеждой, и в психологии после многих лет застоя так было, Таня пришла в науку как раз в это время. Это было время горячечных ожиданий и напряженной работы в надежде перевернуть, изменить лицо науки и тем самым лицо человеческое в сторону точности и кибернетического оптимизма.
И лицо человеческое отвернулось от нас, подумала Таня. Оказалось, что способ познания мира и самих себя с помощью разъятия не только не продуктивен, но и невозможен надолго для плодотворной работы ума. В этом, может быть, все дело? Скальпель, как выяснилось, отнюдь не безвредная вещь, если он касается не физических законов, а тех, по которым живут люди. Странно, но Костя не ощутил сегодня холодного ветра покинутости, оставленности, ухода. Источник уже бил где-то в другом месте или еще не бил, пробивался, копил подземные силы... что там рождалось? Таня не решилась бы предсказать, а спрашивать об этом Костю... вдруг не поймет, вдруг обидится – за себя, своих друзей, за свое прошлое, наконец... И Тане стало неловко перед ним: если ему не сказать, то кому же, если не с ним сомневаться, то с кем же? Не с Денисовым же, Денисов был бы счастлив, о, как бы муж обрадовался, если бы Таня открылась ему в своем сегодняшнем разочаровании, он бы и опоздание домой ей простил, рассматривая этот вечер как шаг к освобождению от пут никчемных гуманитарных заблуждений. Денисов был противник всей этой «муры» с самого начала, он не желал слушать, он смеялся над работами академика Колмогорова, но не потому, что это недостижимо, – потому что не нужно. Танины сомнения шли с другой стороны, их с мужем позиции не сближая. Но все равно Денисов бы радостно приветствовал отступницу!
– Ты права, Танечка, – услышала она голос Кости, – помнишь, недавно ты сказала мне, что в наших науках важна роль личности. У гуманитариев, сказала ты, нет даже иллюзии объективности науки, и потому так важен аромат личности, ее масштаб, помнишь? Ты перед отпуском своим мне это говорила.
– Это ты о Гришке?
– Конечно, я понял, почему он тебя разочаровал, поэтому – средний масштаб, нет обаяния таланта, все изъяны тотчас лезут наружу.
– Да, сразу обнажается, что это направление на излете...
– Ну зачем опять так резко, Танечка?
– Да не резко я, Костя, мне жалко.
– Кого тебе жалко?
– Гришку жалко – столько труда, самоотверженности, и зачем? Никто никогда не узнает, зачем мы работаем, зачем Гришка не спал ночей, зачем они с женой нуждаются...
– Танечка, ты меня беспокоишь, – Костя заботливо на нее поглядел, покачал головой, – просто очень, я даже заволновался. Что с тобой, милая? Что случилось? Расскажи!
– Согласись, это было бы нелепо... – пожала плечами Таня.
– Почему нелепо, ничего не понимаю...
– Рассказывать тебе... я тебе никогда ничего не рассказываю. – Костя отвел глаза. – Ты же не хочешь знать на самом деле.
– Почему опять так резко, Таня?
– Знаешь, давай лучше есть плов. Или поговорим о Пушкине. Не хочешь? Тогда давай закажем орешки, помнишь, здесь вкусные бывают, соленые такие...
– А ты красивая сегодня, – сказал Костя тихо, – эта кофточка, вот именно такой плавный воротник тебе к лицу, и цвет идет. Только глаза грустные, странно, у тебя все наоборот: когда ты веселая, глаза у тебя серые, а когда грустная – синие. Я всегда все о тебе знаю по цвету глаз. Разве я тебе в этом не признавался? – Костя посмотрел в сторону. – Не обращай на него внимания, пройдет, все проходит, поверь мне, милая, не трать на Денисова душевные силы, твои силы драгоценны.
– Ты нехорошо сейчас говоришь!
– Согласен, виноват, сорвался, давай лучше выпьем за нас с тобой. – Таня посмотрела на него, он поправился: – Чтобы в рестораны мы с тобой ходили почаще. Ты меня совсем забросила в последнее время... – Она снова взглянула на него, он, видимо, решил не дать ей заговорить: – Молчи, пей, вино хорошее, кстати; выпей, тебе полегчает. Что, хуже стало? Плакать собралась? Ну вот, совсем бирюзовые стали глаза!