Текст книги "Солдат из Казахстана (Повесть)"
Автор книги: Габит Мусрепов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
IX
Наша дивизия вступила в бой месяц назад. Трудные дни отступления сменились неделями упорных схваток с врагом.
Фашисты бесились: те сравнительно небольшие расстояния, какие в Европе они привыкли проходить в течение двух-трех дней, здесь задерживали их надолго.
Шаг вперед, шаг назад… Уже целый месяц мы меняемся с ними окопами и блиндажами.
И вот сегодня, в день праздника годовщины Октябрьской революции, я со своей группой сижу в комфортабельном блиндаже. Еще вчера здесь сидел гитлеровский командир полка или даже дивизии, какой-нибудь «фон». Сегодня расположился здесь гражданин из колхоза «Кайракты» из-под Гурьева, казах, старший сержант Кайруш Сарталеев, и бреется перед зеркалом в серебряной оправе, которое впопыхах оставил ему этот важный фашистский чин. Оставленные «фоном» на столе все принадлежности для бритья вызвали у нас веселое желание побриться для праздника. Мягко водя по щекам барсучьим помазком, я хорошо ощущаю, какого наслаждения лишил я хозяина дома. Он, очевидно, любит комфорт. Тут брошено много всякой всячины, отнюдь не обязательной на войне.
Я только что скинул со стенки портрет самого фюрера, смотревшего на меня с угрюмой злобой. Гитлер, очевидно, убежден, что в этом взгляде есть нечто повелительно-гипнотизирующее. Я слыхал, что один из царей тоже был уверен в своей способности останавливать взглядам кровь в жилах людей. Но эта уверенность была создана в нем придворными льстецами, которые делали вид, что страшно пугались. В окопах фашистов мы не раз натыкались на портрет Гитлера, и я уж не ошибусь, когда доберусь до него самого! Да кто из советских бойцов не мечтает об этой встрече! И мечта все-таки сбудется.
Блиндаж, очевидно, вначале был нашим. На это указывает его прежний вход, который фашисты засыпали, проделав себе новый, с другой стороны. Но что удобно противнику, то не годится для нас. Мы снова закрыли фашистский вход и открыли наш, старый.
Побрившись сам, я, вспомнив свою профессию, взялся за бритье Зонина, руки которого созданы для более весомых вещей, чем безопасная бритва.
– У их благородия женщины очень в почете, – неожиданно сказал Зонин. – Видишь, сколько понавесил!
Над ложем «фона» действительно расположились в изобилии разномастные «фрау». Всем им, судя по фото, не хватало материала на платье.
Ушаков осмотрел хозяйство блиндажа, оставленное знатным немцем. Здесь был чемодан, набитый мехами; была шкатулочка с часами, брошками, кольцами – вероятно, след пребывания «фона» в каком-нибудь ювелирном магазине; целая коробка дамских тонких чулок и несколько полотенец с украинской вышивкой. Каждая из недостаточно одетых дам, украшавших стену блиндажа, очевидно, ждала для себя подарка.
В том, что все эти вещи остались в наших руках, виноват, конечно, нерасторопный денщик. Когда сегодня ночью совсем рядом с блиндажом загремело наше комсомольское «ура», когда в немецком тылу Володя открыл «октябрьский салют» из ручного пулемета и каждый из нас в честь годовщины швырнул по две-три гранаты в ближайшие блиндажи и окопы, – наш «фон», разумеется, поспешил ретироваться, а солдат не успел. Навстречу нам он поднял обе руки.
Петя вытащил откуда-то офицерские зимние сапоги, утепленные пухом.
– В чем же он побежал? Я серьезно боюсь за его здоровье!
Сегодня мы все веселы. Это наша группа, пробравшись к вражескому штабу и подняв тут солдат, отвлекла немцев и подготовила успех полковой атаки – удара имени двадцать четвертой годовщины Великого Октября. Хорошо!
Немцы не любят штыка, особенно ночью, когда штыками их выковыривают из окопа. Они не гасят огней и всю ночь пускают ракеты. Пройти через освещенное поле совсем не легко, но уж если мы пробрались достаточно близко для штыкового удара, то можно не сомневаться, что немцы свои окопы сдадут.
Я с удовольствием брею Семена. Мне нравится этот громадный, сильный человек, я всегда любуюсь его широкими плечами, его выпуклыми мускулами. На этих плечах он легко поднимает груз, под которым и конь погнется. Эти руки делали тракторы в Сталинграде. Теперь, поднимая врагов на штык, они швыряют их в кучу. От ударов Семена вражеские тела взлетают в воздух, как пушинки.
Сейчас он сидит, весь сжавшись, стараясь не заметь меня нечаянно локтем: он всегда опасается кого-нибудь задеть и ушибить.
– Ну, хватит, товарищ старший сержант, уже хватит! Все равно из такой лошадиной физиономии приличного ничего не выйдет, – жалобно протестует он, не подозревая, как симпатична его «лошадиная физиономия».
– Самая подходящая, Сема. Кто из немцев увидит ее в бою, тот навеки запомнит.
– А может, усы отпустить, грознее будет?
– Усы?
– Да. Тогда и сам черт побоится!
– Нет, Сема, не надо. Тогда ты покажешься много старше, а мы должны возвратиться с войны такими же комсомольцами, какими ушли из дому. Такими нас будут ждать наши матери, девушки.
– Ну ладно уж, брей, – соглашается Семен.
– А ты, Сема, тоже дома любил девушку?
– Я? – Он никогда не ответит, не повторив часть вопроса. – Любил, конечно… А я и сейчас люблю…
– Расскажи, Сема, а?
– Рассказать?!
– Расскажи, – попросил я его, закончив бритье и не жалея на него фрицевского одеколона.
– Ну что же… У меня, значит, не очень складно вышло, – застенчиво начал Семен. – Я, конечно, влюбился в маленькую девчушку, совсем вот в такую…
– Почему «конечно»? – перебил Ушаков.
– Почему? А куда же мне большую! Я сам, слава богу, со сверхзапасом… А потом – ведь оно само собой получается, разве думаешь раньше! Она книгами у нас на заводе командовала… Я у нее однажды в библиотеке взял книжку о тракторах. Ну, с тех пор и пошло: хочешь не хочешь, нужно не нужно, идешь каждый день за книгой. А она, злодейка, возьмет да подсунет вдруг «Петра Первого» или «Степана Разина». Тут в день ведь не справишься. Вот и читаешь всю ночь, чтобы скорее отнести на обмен. Потом догадалась, что нужно. Пошли Земфиры, Мери, Тамары да Тани… Читаю и вижу: библиотекарша сама вроде них, с каждым днем все больше похожа, с каждым утром становится лучше и лучше, что же тут делать? С работы, где я стал прямо горы ворочать, бегу в библиотеку, отношу Тамару, беру Земфиру… А она, черноглазая, смотрит, смеется.
– А как ее звать-то? – спросил Ушаков.
– Звать-то? Ниной… Она, значит, смотрит, смеется: «Вы, Сема, должно быть, влюбились, такие все книжки берете». Видит, конечно, а все-таки спрашивает… Ну, что тут ей скажешь?..
– Ничего, – шутит Петя.
– Вот именно! Я ничего и не сказал. Я говорю: «Мне тут одно место понравилось в книге. Хочу еще раз прочитать получше». – «А можно узнать какое?» Я спешил да бух ей: мол, сорок вторая страница… Она сейчас же эту страницу открыла, глядит и смеется, видит – парень соврал. Однако книжку мне дала. А раз было так, что я ее не застал. Ну, можешь себе представить, как пусто там было, в библиотеке.
– Как в окопе.
– Ну, что ты! Тут мы все вместе, а там… Ух, я и носился по городу! Как паровоз. Обшарил парк, пересчитал весь народ, который шел из кино, бегал вдоль Волги… Нигде!.. И все-таки разыскал ее. Поздно, а разыскал – танцевала в клубе…
– С кем? – перебил Ушаков.
– С кем? Ну, с подругой… Танцуй она с кем-нибудь из ребят, я его отучил бы от этого занятия навеки! Ну, стою не дышу и гляжу, как танцует. Не девушка – воздух! Мне, сам видишь, танцевать противопоказано. А тут так и хочется закружиться.
Вспомнив эту картину, Семен вздохнул. Увлеченный рассказом Семена, Петька совсем на него навалился.
Когда товарищ рассказывает такую трогательную историю о себе, то хочется, чтобы она скорее пришла к счастливой развязке. Тут ведь не книга, не выдумка, а судьба твоего боевого друга, которому ты желаешь Во всем удачи, желаешь всем сердцем, как самому себе. Поддавшись этому чувству, и я загорелся вдруг нетерпением.
– Ну, а где же сейчас твоя Нина? – спросил я его.
Может быть, я должен был угадать по печальным глазам Семена, что спрашивать не надо, но я все-таки спросил. Ведь судьба наша стала общей. Надо делить с товарищем не только его удачи и радости, но и печаль.
У каждого из нас осталось дома что-то, чем мы жили и чем хотели жить дальше. Остались матери, Планы, дела и мечты, остались любимые девушки. То, что до войны согревало, теперь просто жжет. Недели и месяцы, полные напряжения и опасностей, позволяют лишь на миг отдаться воспоминаниям, и каждый раз в этот миг делается вдруг нестерпимо грустно. Так вышло и с Семеном, и мы сами его толкнули к этому своими расспросами.
– К сестре поехала в отпуск, в Одессу… Теперь уж кто знает…
Он мрачно махнул рукой.
Может быть, среди тысяч беженцев беспомощно и одиноко двигалась эта маленькая черноглазая Нина, мечтая добраться до Сталинграда, на который фашисты уже направляют один из железных зубцов своих вил. Если бы заглянуть в гущу этого многотысячного потока и увидеть в нем эту песчинку! Только увидеть, чтобы Семен утешился, что она не осталась у врага. Да, мы их встретили много – черноглазых и синеглазых, красивых и некрасивых, но бесконечно милых сестер… Они шли в стоптанных, разбитых ботинках и вовсе без обуви, с окровавленными ногами.
– Будем искать ее и найдем! – говорю я с уверенностью Семену.
Я вынул блокнот и записал имя и фамилию маленькой библиотекарши из Сталинграда. На этом мы прекратили нашу печальную беседу.
Вошел Володя. Он был вызван в штаб, и я знал, что у него есть секрет, из-за которого он будет ходить смущенным до вечера, пока не придет политрук и не разоблачит его перед всеми… Володя как-то особенно ласково вручил нам всем письма и опустил глаза. Но Ревякин уже рассказал мне, что эпизод с Володиным итальянцем попал в сообщение Информбюро и напечатан во всех газетах. Я знаю, что вместе с почтой Ревякин дал ему и газету, но Володя нам ее не показал.
С этой почтой я получил письмо от старшего брата из холодных, залитых водой и уже подмерзающих окопов под Ленинградом. Мой брат, как старший, всегда заботливо старается поддержать во мне боевой дух. Поэтому он пишет всегда немного напыщенно, немного смешно. Он, видимо, не подозревает, что здесь, на юге, золотая осень тоже уже отошла и что здесь окопы далеко не мечта жизни. В прошлый раз он писал, что в его окопе выросли осенние грибы. Это значит, что они уже долгое время держатся, не отступая ни шагу назад. Теперь он мне пишет о том, как он привык к тяжелой окопной жизни и лежит неделями в холодной земле, поливаемой моросящим, мелким дождем. Он, как довольно легкое дело, описывает бой с прорвавшимися танками.
«Первый твой враг – страх», – пишет он мне. Это показывает мне, что мой брат, чтобы меня поддержать, многое упрощает, а сам еще не свободен от страха. Впрочем, и я ведь никак не могу освободиться от этого неприятного чувства. Надо – и лезешь к черту на рога, а сам замираешь. Но только одно и спасает – когда разозлишься. Но разозлиться можно в бою, а в разведке нельзя даже злиться, душу не отведешь! Приходится думать и за себя и за товарищей, да еще не выказывать страха перед другими – ведь ты командир!
Брат, видимо, дерется неплохо: на маленькой фотокарточке, аккуратно приклеенной к его письму, я вижу две медали и орден. Он о них ничего не пишет: смотри, мол, сам! Усы его торчат мужественно и храбро.
От письма брата я возвращаюсь мыслью к Володе, от него – к брату. Один смотрит на меня немного хвастливо, другой смущенно. И смущение его происходит оттого, что он прежде других попал на страницу газеты. Он считает, что корреспондент должен был описать всю нашу операцию у моста. Он думает, что товарищи будут ему завидовать. Я понимаю, что его надо освободить от чувства неловкости.
Петя оказался прямее меня. Пока я размышлял о том, как лучше и деликатнее заговорить с Володей на эту тему, он подошел и просто сказал:
– Что дуришь-то, комсорг? Давай-ка газету!
Мы окружили Володю, весело зашумели, стали его поздравлять. Я хотел сказать, что слава Володи делает честь нам всем, как вдруг раздался стонущий тяжкий грохот дальнобойных орудий, и тотчас же залаяли вблизи минометы… Это было сигналом, что минуты солдатской лирики кончились…
Нас вызвали к политруку. В сборе был весь взвод.
Как удар тяжелого снаряда, обрушились на нас слова Ревякина:
– Москва в опасности!
Мы – бойцы. На войне мы всегда в огне. Но боец не полено, он не просто горит в огне, а рождает огонь. Перед ним карта его участка, но он не забыл и карту страны. Бойцы знали, что всей стране угрожает грозная опасность. Но той опасности, о которой сказал Ревякин, мы просто не ждали. Нам трудно было поверить…
Над нами ожесточенная артиллерийская дуэль, от которой трещит небо. Куда ни выглянешь из окопа, всюду вздымаются черные фонтаны выброшенной земли. Но мы в этот час ничего не слышим, не видим. Для нас это только повторение страшного сочетания трех простых, ясных слов: «Москва в опасности».
«Москва в опасности!» – гремит небо над нами.
«Москва в опасности!» – перекликается грохотом взрывов земля.
Эти слова так просты, что, как бы ни хотел укрыться от их ясного смысла, не скроешься. Они бьют прямо в сердце.
Ревякин говорит с нами спокойно. У него чуть сдвинуты брови, покрасневшие от бессонных ночей и от ветра глаза серьезны. Но он полон уверенной надежды, и мы всем существом слушаем его.
Ревякин говорил об обороне Москвы. Он как бы чертил схему оборонительных линий, которые проходили везде – под Москвой и по территории, занятой нынче врагом, по степям Украины и болотистым лесам Белоруссии; они проходили здесь, на юге, и на далеком севере. На дыбы подымались города, заводы и рудники. Хлопком стрелял Узбекистан, зерном – Сибирь.
Линия обороны проходила по Балхашу и Лениногорску, по Джезказгану и Чимкенту; она проходила по Караганде, дававшей уголь вместо занятого врагами Донбасса, по стихам поэтов и песням наших степных акынов. Она проходила по сердцам миллионов советских людей, потому что она защищала сердце Советской страны.
«За Москву! За Москву! За Москву!» – грохочут удары орудийных расчетов.
С нас сразу слетело то праздничное настроение, которому мы отдались после нашей ночной победы, исчезли вся шутливость, воспоминания о доме, о личных делах.
Политрук принес нам черновую запись речи Сталина, произнесенной на параде сегодня утром. В штабе дивизии радист сумел ее записать. Только завтра она попадет в газеты, но наш Ревякин всегда успевает связаться с радистами и узнать все новости, прежде чем их наберут в типографии нашей «дивизионки», как называем мы попросту свою небольшую газету.
Досадуя, что нет еще полного текста речи, мы стараемся сберечь то, что передал нам политрук, но все поголовно запомнили спокойные слова надежды и уверенности: «Победа будет за нами».
Политрук взглянул на часы и решительно поднялся с места.
– Воздушная разведка отметила большое движение танковых колонн, – сказал он. – Перед вами стоит задача проникнуть сегодня в фашистский тыл, пункты будут указаны из ВВС. Скопления танков должны быть занесены на карту. Понятно? Идемте сейчас к командиру.
Мы пошли, но огонь фашистской артиллерии усиливался: мины били по переднему краю нашей обороны, тут и там стали падать снаряды на наши окопы.
– Неспроста! – проворчал Зонин.
– Что неспроста? – спросил я его.
– Такой артналет. Я думаю, мы не успеем.
– Почему не успеем?
– Они сейчас сами пойдут в атаку…
Один из снарядов упал шагах в ста от нас.
– Ложись! – скомандовал политрук.
И тотчас же три других снаряда просвистели над нашими головами и легли чуть-чуть сзади. Если бы мы не успели упасть в окоп, нас разорвало бы в клочья. Комья земли падали на нас сверху. Со стороны переднего края слышалась трескотня пулеметов. Она нарастала с каждой минутой. Так, бывало, в затихшей спящей степи затрещит кузнечик, подхватит другой, откликнется третий, четвертый, и вот уже вся степь до краев заливается сухим треском.
Пули пролетели над нашими головами. Со всех сторон, куда ни взгляни, поднимались черные тучи взрывов. Все прижались к земле перед этим вихрем… Мы не могли подняться. Земля дрожала от гула взрывов, и вдруг откуда-то, словно из самой земли, раздался нарастающий рокот танковой колонны фашистов.
Нет, не один я подумал тогда, что все-таки мы легкомысленные мальчишки. Весь наш разговор и все мои размышления во время бритья, все ребячьи мысли показались вдруг пустым зубоскальством в такой тяжелый момент.
Я тогда не мог еще осознать, что наше мимолетное веселье и наша теплая солдатская грусть за товарища были признаками юности и живости человеческого сердца. Я еще не понимал тогда, что этими чувствами мы словно смыли с себя копоть предшествующих боев, что улыбка, усмешка и шутка, дружеский вздох сочувствия придавали нам силы для новой борьбы. А борьба предстояла большая.
Мы прислушивались к нарастающему гулу.
Семен оказался прав: мы опоздали в разведку. Средь белого дня фашистские танки шли на прорыв обороны, в атаку…
– Танки! – крикнул Володя.
– Гранаты, бутылки готовь! – скомандовал политрук.
Он первым выскочил из окопа и побежал занимать оборону на рубеже, охраняющем штаб дивизии.
X
Гневно и тяжело вздыхает ударами взрывов Ростов. Все, что фашисты сумели на юге скопить, они две недели подряд опрокидывали на него в артиллерийском огне. Вторую неделю город бьется, ощетинившись всеми своими стволами. В него попадает каждый снаряд, выпущенный немцами, а он вынужден раскидывать свои по всем направлениям широких пространств: по дорогам, по лощинам, оврагам, по садам просторных окрестностей, которые всю жизнь питали его, тянулись к нему сплетением дорог и жили его жизнью. Густой, душный дым тяжелым облаком обволок все небо.
Грохот взрывов и рев моторов сливаются над городом в сплошной и невнятный гул. Целые орды вражеской артиллерии наседают на него. Цель достаточно велика, чтобы каждый снаряд попал в нее, безразлично – днем или ночью.
Обстрел давит на слух, на зрение, на кровеносные сосуды. Люди разговаривают отрывистыми выкриками, помогая словами, мимикой, движением рук, выражением глаз.
Мы долгое уже время видим войну каждый день, но нынче она встала перед нами во весь рост. С грохотом она валит стены больших домов, рассыпает в мусор кварталы, пляшет огнем.
Но в наших сердцах сегодня не только сознание этой опасности, нависшей над Ростовом. Мы ощущаем тяжелые тучи, которые движутся на Москву. На наших плечах лежит тяжесть сурового ленинградского неба, пропахшего пороховым дымом.
Тревожный набат Москвы слышен по всей стране, он отдается в окопах, в биении солдатских сердец… Тяжело читать в сводках названия городов: Волоколамск, Клин, Малоярославец, Тула, Калинин.
Нашему взводу часто поручаются мосты: нас посылают всегда на наиболее ответственные участки. А мост – это самое узкое место на широких полях войны. На какой-нибудь ничем не замечательный мост иногда за сутки обрушивается столько металла, сколько не всякий завод может выдать за месяц.
Но на этот раз мы у моста не одни. На небольшом предмостном пространстве расположилось множество подразделений. Нас поддерживает и артиллерия, установленная на том берегу у моста. Десятки пулеметов скрещивают свои трассы на подступах к переправе: в каждой рытвине, в каждом логу засел миномет… Вся земля вокруг взрыта, как картофельное поле: ее ковыряли и ковыряют снаряды, ее рыл и роет шанцевый инструмент – солдатская боевая лопатка. Повсюду воронки, окопы, траншеи. Постройки вдоль моста разрушены. У самого берега, под откосом, – укрытые блиндажи. Сейчас мы подводим конец траншеи к бетонным водопропускным трубам, по которым будут сообщаться обе стороны большака.
На этот раз мост оказался нужным как нам, так и немцам. Фашисты рассчитывают после занятия города пустить по нему на Кавказ свои танки и всю свою армию вместе с техникой. Но наше командование лучше знает, почему мы должны еще сохранять этот мост. Очевидно, скоро должно быть наше контрнаступление. Потому, против обыкновения, ни одна сторона не бьет по мосту.
На этом узком участке сравнительно тихо.
Отставив лопату и вытерев пот со лба, я закручиваю цигарку. Вместе с листком газеты, от которого я отрываю кусок на закрутку, выпадает маленькая газетная вырезка. Заметка рассказывает о трудовых условиях нефтяников Гурьева. Она говорит о родных мне местах, где люди в тылу трудятся, помогая нам строить победу. В ней рассказывается о молодой казашке, которая вместо мужа-фронтовика стала на выкачку нефти. Заметку эту я вырезал еще третьего дня и достаю ее, сам не думая, каждый раз, когда хочу закурить. Каждый раз я невольно прочитываю несколько строк. Эти строчки о родине питают мое сердце теплом. Так каждый из наших бойцов любовно вылавливает в очередной газете крупинки вестей о родных местах.
По мосту в строгом порядке отходят последние наши части, чтобы занять новый рубеж, создать новый заслон у ворот Кавказа. В закрытой машине по дороге мимо нас проезжает маршал Семен Михайлович Буденный. Я сразу узнал его. Грозные усы его и орлиный взгляд вмиг заставляют вспомнить все, что ты знаешь о подвигах Первой Конной. Он задержал машину, молча всмотрелся в нашу работу. Сунув поспешно в карман недокрученную цигарку, я вытянулся во фронт и почувствовал, что краснею. Как быть? Подбежать, доложить? В такой обстановке старший сержант вдруг сунется с докладом к маршалу? Чепуха. Разве можно!
Очевидно, убедившись, что наша работа направлена не на разрушение моста, он кивком головы приказал ехать дальше. Машина пошла через мост.
Мне вспомнился известный эпизод, как в восемнадцатом он с обнаженной саблей в руке впереди своей Конной ворвался средь белого дня из Батайска в Ростов, тогда занятый тоже немцами, и отнял у захватчиков город, который теперь он вынужден покидать. Теперь он направил свою машину в Батайск. Не этот ли эпизод вспомнил и он, когда сейчас, как мне казалось, грустно проехал по мосту? Я желаю ему такого же победоносного возвращения, как в восемнадцатом году.
Я вытащил из кармана смятую цигарку, выбросил и принялся сворачивать новую. Ко мне ласково подошел Зонин. Он любит нас всех, и мы все относимся к нему особенно тепло после его рассказа о маленькой девушке из Сталинграда. Мы все запомнили ее имя – Нина. Он теперь как-то слился с этим своим рассказом, и даже во время жарких боев о нем думаешь лишь неразрывно с этой маленькой девушкой. Я уже знаю заранее, зачем он подошел, и готовно протягиваю ему свой кисет со сложенным по-солдатски номером старой газеты. Из середины газеты опять выпадает моя заветная вырезка. Семен, подняв ее, ласково улыбнулся.
– Все бережете, товарищ старший сержант…
Я не думал, что кто-нибудь из моих товарищей обратил внимание на эту вырезку, тем более такой нелюбопытный и обычно молчаливый Семен. Но оказалось, что этот парень не только заметил, но понял мое отношение к этой скромной газетной заметке.
– Я тоже нередко думаю: как-то сейчас в Сталинграде? – грустно сказал он. – Должны же ведь наши ребята прислать нам хорошие танки, не хуже немецких.
– Пришлют, – уверенно сказал я. – Может быть, шлют уж, да первое дело сейчас Москва… Может быть, шлют на оборону Москвы.
– Да, конечно, ведь я понимаю… И нам-то не все ли равно откуда, были бы танки! А все-таки хочется видеть свои, сталинградские… – Он усмехнулся, добавив: – Будто родные…
Я его хорошо понимал. За сталинградским танком он увидал бы свой город, его дома.
Третьего дня он сказал мне, что на дороге видел в санитарной машине сестру-казашку и уверен, что это моя Акбота. Правда, его описание не убедило меня, что это она, и не желал бы я для нее нашей солдатской доли, а все же подумалось: ну а вдруг? Вдруг в самом деле по этим дорогам войны пройдет машина, из которой послышится голос: «Кайруш! Костя!» Машина, конечно, не остановится у моста, она пронесется мимо, но я согласен даже и на один только звук этого милого голоса.
Солдатская фантазия все может сделать. Вот я уже усадил их обеих в одну машину – Акботу и Нину из Сталинграда. Они уже рассказывали друг другу о нас, как мы рассказывали о них, и вдруг видят обоих нас на дороге…
Но из проходящих санитарных машин никто нам ничего не крикнул.
К вечеру вступило на посты охраны моста второе отделение нашего взвода. Мы собрались в землянке. К нам, как всегда, заглянул Ревякин со сводкой Информбюро. Опять имена подмосковных. Мы стали расспрашивать. Он не скрывал. Он сказал нам прямо и просто:
– Да, Москва продолжает оставаться в опасности. Больше того, судя по названиям пунктов в сводках, немцы стоят еще ближе к Москве, чем были раньше. На нашем фронте сейчас происходит огромная битва, гигантская битва, и эта битва идет за Москву.
Мы расспрашивали подробней, в скольких километрах от Москвы находится Волоколамск, где Малоярославец, где Клин.
«Москва снова в опасности. Немцы под Москвой опять пошли в наступление».
Эти слова подавляют своей простотой и гнетущей отчетливостью страшного смысла. Но мы знаем, что на нашем фронте, западнее Ростова, уже три дня идет разгром армии фашистского генерала Клейста, с других фронтов сводки тоже приносят в последние дни сообщения об огромных потерях немцами техники – танков и самолетов. Не из бездонной же бочки достанут они тысячи новых танков взамен потерянных! Нам надо лишь твердо держаться, пока они истощат силу наступательного порыва. Так говорит нам Ревякин.
– Сегодня за Доном, за нашей спиной лежит Москва. Не сдадим Москвы!
– Не сдадим, товарищ политрук! Умрем – не сдадим! – дружно и возбужденно кричим мы ему.
– Умирать не надо. Будем жить для победы! – заключает он и выходит.
Через десять минут меня вызывает связной к командиру взвода. Сюда явились также и другие командиры отделений.
– Охрана моста поручается нам. Может быть, через месяц, а может, и завтра он будет служить для победы нашей Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Сколько бы времени ни пришлось тут стоять, надо держаться до последнего человека, – говорит нам лейтенант.
В его прямом взгляде светится доверие к нам, вера в то, что мы не отступим. Он показывает нам расположение смежных подразделений. Мы – во втором эшелоне. В первом – третий взвод, он лежит впереди нас под снежной метелью возле шлагбаума. Наш взвод сегодня караульный. Он несет непосредственную охрану моста.
К вечеру наши части полностью отошли из Ростова. Прекратился и обстрел города немцами. Наступило безмолвие. Пахнет дымом. Огней не видно. Где-то слева, в развалинах городских предместий, может быть над трупом хозяина или хозяйки, воет собака.
Тяжело ощущать близость большого города, который только что пал и лежит под вражеским сапогом. Он лежит в бессилии и угрюмо молчит. Это молчание сильней, чем призывный вопль, будит в нас жажду мести.
И в этой гнетущей тишине, нарушаемой лишь глухими ударами отдаленного, словно подземного гула каких-то невидимых битв, мы слышим зовущий тревожный набат Москвы.