355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габит Мусрепов » Солдат из Казахстана (Повесть) » Текст книги (страница 1)
Солдат из Казахстана (Повесть)
  • Текст добавлен: 5 мая 2019, 22:00

Текст книги "Солдат из Казахстана (Повесть)"


Автор книги: Габит Мусрепов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)

Габит Мусрепов
СОЛДАТ ИЗ КАЗАХСТАНА
Повесть

– Вы ничего не утаите, а я ничего не прибавлю.

Идет! Я ничего не утаю, а вы уж не прибавляйте.

Мы договорились на этом.




Часть первая

I

бегу и бегу. Степной ковыль то мягко хлещет меня по босым ногам своими пушистыми хвостами, то колет иголками.

Жара… Такая жара, что даже сама твоя тень старается спрятаться под тебя от солнца. Вокруг все так тихо и неподвижно, как только может быть в знойном полуденном царстве кузнечиков и кобылок, повсеместно и неизменно поющих свою скрипучую песню.

Я бегу, боязливо озираясь. Бегу потому, что решил удрать в город. А озираюсь потому, что страшусь погони и кары. Большое стадо коров, которое было доверено мне и которое я покинул на берегу реки, быстро начало разбредаться по золотистому полю некошеных хлебов.

Мне ровно десять лет. Я уже сознательный гражданин и даже активист; меня целых три раза допускали на собрание в красный уголок, очевидно полагая, что и я помогу разобраться в сложном вопросе – что же такое колхоз и как его организовать по-настоящему? Не помню, что я сумел понять. Помню только, что каждый раз после собрания я почему-то просыпался в углу за огромной печкой, где утром мой черный, розовоносый пес Алтай будил меня грустным повизгиваньем, словно дружески укоряя за то, что я засыпаю в общественном месте.

Вот этот-то самый «активист» и удирал теперь в Гурьев, боязливо оглядываясь назад. В ушах отчетливо звучали внушительные слова Кара-Мурта, который торжественно предупреждал «активиста», доверяя ему стадо:

– За пропажу теленка – на сорок ночей в сарай! Понимаешь?

Усы его выглядели прямо-таки грозно. Именно за эти усы его звали прежде Кара-Мурт[1]1
  Кара-Мурт – Черноус.


[Закрыть]
, а с этой весны, когда его начали звать «председателем», усы стали выглядеть еще более грозно. Мне он казался единственным властелином наших широких степей, о края которых опиралось небо.

В действительности Кара-Мурт не был председателем колхоза по той простой причине, что и колхоза-то по-настоящему еще не существовало. Да и вряд ли кто-нибудь в нашем ауле выбрал бы его в председатели, – Кара-Мурт всегда был как раз тем, о ком поется в казахской песне:

 
Оттого слезами залит наш печальный край,
Что в любом степном ауле есть свой Адракбай…
 

Это было в те далекие годы, когда в казахской степи только начиналась коллективизация и когда всякие Адракбаи, спасая свои стада и табуны, пытались повернуть в свою пользу каждое начинание молодой советской власти. И вот однажды вечером, когда люди вылезли на крыши низких глиняных домов, чтобы отдышаться после трудов и весенней духоты, этот наш Адракбай прискакал откуда-то на сытом своем скакуне, осадил его у домов, разбрызгав грязь, и, размахивая плеткой, закричал на весь аул:

– Съездил! Слава богу, договорился! Аула Кайракты нет больше на свете, есть колхоз «Кайракты», а я ваш председатель!

По дальнейшим объяснениям Кара-Мурта выходило так, что теперь весь аул – и люди, и все добро – будет находиться в полном его распоряжении. И хотя с этого дня пошли бесконечные споры о том, что такое колхоз и как его организовать, женщины нашего аула, в том числе и моя мать, стали называть Кара-Мурта «председателем», а аул – «колхозом». Дети обычно повторяют слова матери, а те, у кого нет отца, – и подавно. Поэтому для меня Кара-Мурт стал таинственным «председателем», который может сделать все, что захочет, и в моих глазах он стал еще дороднее и выше ростом, а все остальные сошли на нет перед его грозным величием.

Теперь мне казалось, что его проницательный взгляд давно уже заметил мое постыдное бегство и что он мчится за мной в погоню на своем сером в яблоках орловце.

Я отчетливо представлял себе его распаленное гневом лицо. Редкие щетинистые усы его при этом обычно растопыривались, напоминая ноги раздраженного бурого тарантула, бесцветные глаза впивались в тебя ледяным взглядом и словно проглатывали живьем. Из-за ряда коричневых зубов, перемешанных с золотыми, вылетали тогда нелестные слова, относившиеся к твоему «низкопородному» рождению. Воспоминания об этом не предвещали мне никакого добра.

Еще раньше, в минуты праздных размышлений, я не раз пытался представить себе, что означает эта угроза: «На сорок ночей в сарай», и мысль неизменно переносила меня в кирпичный сарай самого Кара-Мурта, полный муки, баранины и всякого добра. Случалось, в момент слабости я почти желал попасть в этот сарай изобилия. Временами мне даже казалось, что в сарае председателя было бы уютнее и спокойнее, чем дома, в особенности если бы в этот сарай засадили меня не одного, а с подружкой.

Не без. некоторой стыдливости я должен признаться, что в те дни я любил семилетнюю пухленькую Акботу[2]2
  Акбота – имя, составленное из двух слов: «ак» – белый и «ботa» – верблюжонок.


[Закрыть]
. Она отвечала мне полной взаимностью: то ущипнет за щеку, то обоими кулачками толкнет в грудь, то покажет язык и тотчас скроется в юрту. Она улыбалась сердито, сердилась с улыбкой, и мне всерьез казалось, что в ней есть что-то от козленка. Я любил ее всей душой и торопился скорее достичь двадцатилетнего возраста, чтобы посвататься к ней. Для этого случая были намечены мной и сваты. Например, заведующий красным уголком, который был человеком весьма опытным в этих делах и поддерживал всякую аульную лирику, или завмаг райпотреба. Этот на свадьбах умел произносить самые пылкие речи: старик берет в жены молодую – он найдет в этом извечную тягу человечества к юной весне; женится молодой жигит на женщине в годах – он повернет все наоборот и начнет говорить о стремлении юности поскорее познать мудрость зрелости. Свадьба двух молодых людей рождала в его воображении сказки Шехерезады и вереницу рассказов о собственной молодости, словно он хранил юность в течение долгих веков и по меньшей мере раз семьдесят был влюблен. Все знали его рассказы, привыкли к ним и прощали их, как люди прощают друг другу маленькие слабости.

Словом, сваты у меня были твердо намечены, и я питал невольное уважение не только к ним самим, но и к их коровам, которых мне приходилось пасти. Самое главное теперь заключалось в том, чтобы поскорее добраться до необходимого возраста. Не раз я мечтал, что как-нибудь утром проснусь сразу двадцатилетним жигитом. Но иногда фантазии подобного рода совершали головокружительные повороты: а вдруг Акбота раньше меня достигнет своего двадцатилетия и выйдет замуж за кого-нибудь из «активистов»? Девочке это проще. Правда, я старше ее на три года и даже, как старший, дважды в жизни поколотил ее. Потом мы с ней вместе ревели. Но она, будущая моя жена, всегда казалась мне хитрее меня.

В те времена мы еще не знали закона, по которому восемнадцать лет являются гражданским совершеннолетием и юноша включается в списки молодых избирателей – становится жигитом. Неписаный казахский закон возглашал: «Ты жигит, когда исполнится двадцать лет с той поры, как ты издал свой первый крик на земле…» И вот, чтобы добраться до этого рубежа ранее Акботы, я пустился бегом в странствия по просторам жизни.

Нет, я, конечно, шучу. Причина тут крылась в другом.

Я почти не помню подробностей своего детства. Оно пролетело, как брошенный мяч, стукнулось о стену, отскочило, подпрыгнуло на месте и замерло. И вот мне уже десять лет. Я стою перед стадом коров, расползающихся по берегу реки, как гусеницы по дереву. На песке лежит моя собственная утренняя тень, длинная, удивительно отчетливая, и, как я сам, удивленно глядит на первое мое столкновение с жизнью. На ней тот же вислоухий малахай, тот же отцовский чапан, что и на мне, и в руках моя пастушья палка, полученная от старшего брата, который ушел на строительство в Гурьев. Рассмотрев свою тень, я показался себе в отцовском чапане вполне солидным человеком и с гордостью зашагал к реке, опираясь на длинную палку. Но Кара-Мурт подъехал ко мне и ясно высказал мысль: «На сорок ночей в сарай». Это вдруг подкосило всю мою гордость, и я заплакал, а тень моя, словно передразнивая, тоже стала тереть глаза.

До этого дня все шло хорошо. Я был достойной сменой старшему брату. Все мои коровы к вечеру неизменно оказывались на своих местах. Я никогда не сбивался со счета. Но сегодня, считая и так и этак, я не мог досчитаться одной молоденькой телки. Хуже всего было то, что пропавшая телка принадлежала самому Кара-Мурту (как, впрочем, и добрая половина нашего «колхозного» стада). Вор ли, волк ли был повинен в этой пропаже – так или иначе, телки не хватало. Я великий мастер считать и не мог обсчитаться. Может быть, это произошло, когда я улетел в какой-нибудь дальний край на пылком скакуне мечтаний. Проклятая телка сгинула, будто ее и не было, опасность немедленного заключения в сарай нависла над моей головой, и я пустился в бегство. Может быть, я бежал от страшной угрозы Кара-Мурта, а может быть, на моих ногах бежала к городской новизне застоявшаяся веками аульная жизнь, однообразная, как спящая степь, где синие волны миража рождают моря, до которых вовек не добраться. Кто знает? Может быть.

Так или иначе, я пустился бежать вдоль реки Урал, но с вершины ближнего холма оглянулся назад. Брошенное мной стадо плавало, как в море, в высоких хлебах. Надо было вернуться и выгнать их и уже потом со спокойной душой снова пуститься в путь. Я так и сделал.

Пока я очищал свою совесть, изгоняя коров из хлебов, солнце уже перешло зенит и косо взглянуло на мою маленькую фигурку. Я скинул прилипший к телу чапан, подвернул повыше отцовское кавалерийское галифе и дал ходу. Сердце мое колотилось о ребра, и я испытывал восторг перед собственной решительностью, толкнувшей меня к столь смелому дерзанию, как побег из аула в город… Правда, к этому примешивалось также и чувство страха перед грядущей неизвестностью.

Солнце палило меня, а над головой легко покачивающимся столбом летела туча комаров.

– Во-от он, во-от он! Он тут! Тут беглец! – кричали комары, подавая весть обо мне «председателю».

Впереди мне уже мерещился ровный гул могучего дыхания синего Каспия. Торопясь в его объятия, река Урал выпрямляла свой путь, но, ударяясь о волнистые холмы, отступала снова в долину.

Под вечер, когда пылающее солнце лениво спускалось за море, обжигая его серебристую зыбь, вся моя кожа словно одеревенела от комариных укусов и связывала движения. Над морем возник пугающий свинцовый сумрак, похожий на громадное темное чудище. Под его непомерной тяжестью море опускалось все ниже и ниже. Сквозь мрак кое-где проглядывали одинокие звезды, напоминая о волчьих глазах, светящихся в темноте. Я, правда, никогда их еще не видел, но умел ярко вообразить. Как только эта коварная мысль о волках и об их колючих глазах коснулась меня, они тотчас же стали чудиться мне почти за каждым кустом.

Метнулась испуганная сова. Синевато-розовый отблеск ее крыльев почему-то напомнил мне черта. По авторитетному свидетельству аульных старух, наша степь кишела чертями, которые расплодились по преимуществу с той поры, как не стало муллы Огапа. Теперь они каждую ночь хороводят возле его могилы, торжествуя свою победу над ним. Я не знал точно, где находится эта могила; знал только, что она где-то здесь, возле самого города, и потому каждый миг я рисковал на нее наткнуться. А ночь все сгущалась. Попятившись от какого-то чудища, может быть от куста, я с высокого берега плюхнулся в реку. Могучее течение завертело меня и помчало, как щепку. Мой малахай слетел с головы и понесся впереди меня. Я едва успел его ухватить. Меня несло прямо в Гурьев. Комары отстали, для волков и чертей я тоже стал теперь недоступен, но вода захлестывала меня. Кое-как я выбрался ближе к берегу и, промокший, побрел, шлепая по воде.

Все ближе чувствовались глубокие меланхоличные вздохи старого Каспия. В ночной тишине все явственней доносились удары прибоя и рокот отходившей волны. Большого черного чудища, которое перед вечером поднималось над морем, уже не было видно, и я с облегчением подумал, что оно все-таки утонуло.

Когда наконец у бесконечно длинного моста я вышел на берег, город спал мирным сном. Издали доносились дрожащие гудки рыболовецких судов. Возле какого-то деревянного ларька я опустился на теплую землю и тут же заснул.

II

Разумеется, и во сне я по-прежнему продолжал бежать. Впереди меня мчался мой двойник, который дразнил меня и кричал: «Беглец, беглец!» Я гнался за этим нахальным мальчишкой, настиг его наконец, повалил, сам упал на него и проснулся.

Шумный рой синих мух взлетел с моего лица.

– Убирайся вон! И откуда взялся такой сорванец? – свирепо шипел на меня лавочник, отворяя ларек, у которого я примостился на отдых.

В городе пахло копченой рыбой. Солнце, стыдливо щурясь, гляделось в сверкающую гладь утреннего спокойного моря. Оно только поднялось над уже трепещущей маревом степью, и длинные золотые ресницы его выглядывали из-за серых деревянных домов.

Урал дышал на город мягкой прохладой.

Ларек стоял на краю пропахшего рыбой базара, и резкий запах рыбы начал лукавую, обольстительную беседу с моим желудком. Мои ноги, которым вчера досталась такая работа, превратились в какие-то палки и, казалось, скрипели при каждом движении. Я встал и произнес единственное слово, которое мне было твердо известно по-русски:

– Зьдрясти…

– Пошел ты… – красноречиво ответил мне по-казахски лавочник.

Тогда, несмотря на его неприветливость, я перешел на родной казахский:

– Зачем говорить «пошел»? – начал я. – Сначала дай мне воды и кусочек хлеба, потом покажи, где школа для бедных.

Глаза наши встретились. Лавочник был не казах и не русский, а какой-то неведомой мне народности. По выражению его глаз, однако, я понял, что до него дошел жалобный смысл моих слов.

– Вон вода! – указал он мне волосатой рукой на реку.

Я смутился. Действительно, быть у реки и просить напиться – смешно! Видимо, я улыбнулся от застенчивости или от неодолимого стремления что-нибудь все-таки выпросить у него. Я не знаю, насколько привлекательней стала моя опухшая и грязная физиономия от этой улыбки, но лавочник сморщил нос и звучно, с презрением сплюнул.

– Создаст же великий бог такую рожу! – сказал он по-казахски, несколько искажая слова.

Он с огорчением покачал головой и сокрушенно причмокнул.

Собственная его физиономия тоже вряд ли могла быть названа привлекательной. Длинный, синеватый, в каких-то пятнышках нос, широкий с вывороченными губами рот и иссиня-черный раздвоенный подбородок – все это напрашивалось на всякого рода нелестные сравнения, которые в детстве легко приходят на ум. Я был готов достойно ответить ему, но он, сделав свое заключение о моей физиономии, отвернулся к прилавку и вытащил большую стеклянную банку с красной икрой. Он еще не начал торговлю и потому был не в духе.

– Ну пошел! – повторил он в сердцах.

– «Говори с человеком тепло, и ты угодишь аллаху больше, чем мулла, проповедующий холодно», – ответил я казахской пословицей.

Пословица явно ему понравилась.

– А ты, видать, новичок, что не знаешь обычаев, – сказал он достаточно ласково для своего мрачного вида. – Кто же станет тебе подавать, не начав торговли? Карманы-то есть у тебя? – внезапно спросил он.

– Есть карман.

– Ну, засунь туда руку… Не левую, правую!

Я покорно засунул руку в карман своего галифе, не понимая, чего он хочет.

– Деньги, деньги давай, ну живей! – скомандовал он.

– Денег нету, – в грустном недоумении сказал я, вытянув перед ним пустую ладонь.

– Вот балбес-то! А ты понарошку – как будто платишь! Давай сто рублей!

Он сжал мои пальцы в кулак, потом разжал их и, взяв воображаемые «сто рублей», привычным движением волосатых пальцев ловко пересчитал мне «сдачу».

– Этак ты, клоп, совсем пропадешь! – дружески заключил он, подавая мне кусок хлеба, копченую воблу и немного икры на конце широкого ножа.

По узким ухабистым улочкам уже ползла разношерстная базарная толпа. Торговки, отвоевывая друг у друга каждый вершок, с кудахтаньем занимали на длинных прилавках места, раскладывали свои товары. Мой торговец вышел из своего ларька и горделиво, по-петушиному, озирался.

Я побрел по базару и, наученный торговцем, не раз с надеждой сунул правую руку в карман, но никаких ста рублей там так и не было. Уже удаляясь от базара к реке, я услышал за собой ласковый оклик:

– Эй, сыночек! Сиротка мой бедненький! Эй!

Оглянувшись, я увидел в крайнем ряду старушку с деревянным ведром. Когда я приблизился, она скинула мешок с ведра и налила в деревянную чашку айрану.

– Пей, милый, – сказала она, дрожащей костлявой рукой протянув мне чашку.

Она сидела, поджав под себя правую ногу, а левое колено поставив торчком, точь-в-точь как сидит моя мать, такая же жалостливая, как и она.

– Ты вместе с Борашем бродяжничаешь? – спросила старуха.

– Вместе, бабуся, – сказал я, всхлипнув, и заревел, уже не в силах сдержаться от жалости к самому себе.

– Непутевые вы, бедняжки! – упрекнула старуха с теплым сочувствием. – Мачеха – мачеха, конечно, и есть. Мужику баба в доме как будто своя, а детям всегда ведь чужая. Разве Борашик ушел бы из дому, если бы мать была у него родная!

Старуха взгрустнула вместе со мной и вытерла красные веки ладонью.

– Как у него нога-то, пошла на поправку? – спросила она.

– Совсем уже поправилась, – бойко ответил я, не имея никакого понятия о Бораше и о его ногах. Мне просто хотелось сказать старухе что-нибудь приятное, и я рассказал ей целую повесть о выздоровлении мальчика.

– Приходите вместе. Скажи ему, я больше не сержусь на него, – заключила старуха, погладив меня по голове.

– Хорошо, бабуся, – сквозь слезы выдавил я и, мягко отстранив гладившую меня руку, так согревавшую сердце, пустился бежать от этого доброго существа.

Прикрепленное к двери голубого киоска длинное зеркало поразило меня жутким видом какого-то маленького, невообразимо грязного оборванца с опухшей физиономией. До этого дня я не раз любовался своим отражением в воде. А тут передо мной невозмутимо стоял какой-то незнакомый парнишка, в котором я лишь с трудом узнавал кое-какие черты своего лица. Неужели я мог настолько перемениться за одну ночь?

За спиной что-то резко щелкнуло, как длинный пастушеский кнут, и на голову мне посыпались остриженные черные и рыжие волосы. Обернувшись, я увидел толстого парикмахера с приглаженной на косой пробор прической и отвисшим животом, хохотавшего над тем, что он вытряхнул на меня простынку, которой завешивают посетителя. Я по-уйгурски ткнул его головой в тугой живот и, отскочив, помчался.

Я побежал к реке. Все тело горело и невыносимо чесалось от комариных укусов, требуя обработки всеми десятью ногтями. Бережно сложив свою одежду под крутояром и недоверчиво обозрев окрестности, я вошел в воду.

– Это ты там лежал под ларьком, как покойник? – услышал я голос.

Я оглянулся. Двое парнишек вразвалку спускались к реке. Один был высокий, стройный подросток, до пояса голый, другой – моих лет и хромой.

– Я пока еще не покойник, – откликнулся я и выжидательно поглядел на них, готовясь, как полагается, к драке. Одиночество делает человека осторожным и решительным. Я не очень-то их испугался. Выхватив из воды какой-то твердый предмет, оказавшийся костью верблюда, я ждал нападения.

– Ого! Вот так малый! Уже точно, что наш! – мирно отозвался старший из них и, ловко приплясывая, начал спускать с себя подобие коротеньких штанов, а вслед за тем с трогательной нежностью принялся раздевать младшего своего товарища. Затем ловким ударом ноги он скинул свои одежды с обрыва, поразив меня великолепной небрежностью, с которой он относился к своему достоянию.

III

Взяв на руки хромого парнишку, старший спустился к реке. Я подумал, что это братья, и вспомнил своего старшего брата: он тоже был где-то здесь, в Гурьеве. Как его здесь найти?..

Подросток, бережно опустив в воду младшего, обратился ко мне:

– Что это, волки тебя терзали?

– Комары злее волка! – ответил я.

Все тело мое в расчесах. С завистью глядя на гладкую темно-коричневую кожу собеседника, я рассказал свою историю.

– Зудит? – спросил младший, сочувственно коснувшись моего плеча бледными тоненькими пальчиками.

– Ой зудит! – подтвердил я.

– Давай-ка, Борашик, побороним! – И старший принялся обрабатывать меня всеми десятью ногтями.

– Как тебя звать? – спросил он.

– Каиргалий, – бойко ответил я. – А тебя?

– Меня Шегеном, а это Бораш, Боря. Мое имя никак не придумаешь изменить, чтобы было ласково. Зови меня просто – Шеген-ага: я ведь постарше обоих вас буду.

Шеген стал вертеть на все лады мое имя, подыскивая ласковую форму: Каиргалий, Кайруш, Каир…

– Нет! – убежденно сказал он. – Из этого ничего не выйдет. Мулла испортил твое имя, а такому парню, как ты, нужно хорошее имя.

Он приставил ладони к своим ушам, как это делают муллы при наречении новорожденных, и торжественно произнес:

– Отныне имя твое Костя. Как Костя пойдешь по пути жизни, как Костя будешь отвечать перед аллахом и его пророком!

– А мать что скажет? Костя ведь русское имя…

– А где твоя мать?

– В ауле, в Кайракты.

– Ты что же, собрался домой возвращаться, к мамке? – спросил Шеген, вдруг прекратив свои операции на моей спине.

– Не-ет! – не очень уверенно возразил я. Мне не хотелось его огорчать.

Шеген с новым усердием вернулся к «боронованию».

С этой минуты я стал Костей.

Бораш был бледным, нежным, как девочка. Его добрые глаза, иссиня-черные, как у новорожденного теленка, удивленно глядели на все новое. Он легко впадал в восторг и в обиду. Глядя на него, легко было понять, как с ним разделывалась мачеха. Он был не способен к тяжелому труду. В выражении его лица был оттенок какой-то сердечной печали, который не исчезал даже в улыбке. Я передал ему, что сказала старушка, торговка айраном. Бораш улыбнулся, но искра радости, на мгновение просиявшая в его глубоких глазах, тут же угасла.

– Ишь какой ты избалованный! Хватит! Хватит с тебя, иди! – воскликнул Шеген и шлепнул меня по спине.

Шеген поднял Борю и стал карабкаться на берег. Я тоже сзади вцепился в него. Он молча вытащил нас обоих, Бораша осторожно поставил на песок, а меня со смехом швырнул так, что я отлетел на несколько шагов.

С утра Урал хмурился, но теперь он ласково подставил солнцу открытую грудь. Возле моста плескались бесчисленные ребятишки рабочего поселка и четвероногие их друзья – собачонки. Детский галдеж над рекой сливался с криками чаек.

Шеген был худощав, бронзовое тело его упруго и гибко. Громко смеясь, он открывал ряд белых зубов. На высоком лбу не отражалось и тени недовольства жизнью. Видимо, чувство независимости и ощущение свободы были главной радостью его жизни. С завистью оглядев его, я решил непременно стать точно таким же, как он.

Шеген внимательно осмотрел мои израненные в бегстве ноги. При этом он рассуждал, как философ:

– Во-первых и прежде всего, нам нужна голова, – торжественно изрекал он. – Без нее жизнь темна, как могила муллы Огапа или как страница корана. Во-вторых, нужны ноги. Ноги нужны для того, чтобы кого-нибудь догонять или от кого-нибудь удирать, смотря по тому, что полезней. В-третьих, всю твою исцарапанную шкуру надо содрать и покрыть тебя новой.

И Шеген объявил, что отправляется за нужными мне лекарствами. Бораш с восхищением смотрел на удалявшегося Шегена.

– Он тебя вылечит в два дня! – с непоколебимой уверенностью воскликнул он.

– А что у тебя с ногой? – спросил я, ощупав его больное колено.

– Мачеха столкнула меня с крыши, и я свалился на плуг. Шеген меня непременно бы вылечил, да у нас во дворце холодно, вот и разболелась опять.

– А Шеген почему удрал из дому? – спросил я.

– Он не из дому, а от муллы. Три недели он не умел произносить, как надо, арабское Алеф-ки-кусинь-ань… Ну, три недели его и пороли, пока не сбежал… Уж год живет здесь, а я с ним – месяц…

Вдвоем с Шегеном они меня красили йодом и сверху обмазывали какими-то разноцветными мазями. Мне нравилась такая забота, я блаженствовал, окруженный их дружеским вниманием.

Мы пошли на базар.

– Я – цирк, а Боря у нас – настоящая опера. Слышал бы ты, как он поет «Зауреш» или «Айнамкоз»!

– Я тоже умею петь «Зауреш»! – сказал я.

– Ну нет! Как поет наш Бораш, так никто не умеет, – прервал мое хвастовство Шеген.

Ему самому минуло уже пятнадцать лет. Он был закален и гибок. Он мог пройтись колесом через весь базар, легко превращаться в слепого, в глухого. Улыбка его чаровала каждого, в ком не зачерствело сердце. Он знал много рассказов, вызывающих слезы и смех.

– Руки не протягивать! – предупредил он меня, когда мы пришли на базар.

Базарный народ сам щедро платил им за их искусство – за пение Бори и за ловкие штуки Шегена. Им перепадали и пирожки, и шанежки, и рыбешка.

– Опера ты моя! – воскликнул Шеген, обняв Борю одной рукой, а меня другой. Но я так и не понял, что такое «опера».

С базара они привели меня в свой «дворец». Это была просторная пещерка в обрывистом береге Урала, образовавшаяся от выемки глины на постройки. Пол «дворца» был устлан свежим камышом. Здесь было довольно просторно, ровный свет проникал из входа. В особом гнезде, вырытом в стенке, стояли в ряд пятнадцать книг. Я сосчитал их с первого взгляда. Считать – это привычка пастуха, без которой он может остаться в большом убытке.

– Умеешь читать? – спросил Шеген, поймав на книгах мой взгляд.

– Нет. Умею считать.

– Это плохо.

Обида загорелась во мне. Я хотел спросить, не думает ли он, что неграмотный грамотным не товарищ, но удержался.

Эти первые городские дни протекали для меня в сплошных столкновениях с чужими привычками и чуждыми мне понятиями. Здесь нельзя было ступить ни шагу, чтобы не споткнуться обо что-нибудь «городское». Мое ревнивое стремление ни в чем не отстать от моих друзей то и дело ставило меня в нелепое положение. Я злился на себя и завидовал товарищам. Шеген это сразу заметил и твердо сказал:

– Три дня сроку, чтобы ты научился радоваться и злиться вместе с нами, а не отдельно сам по себе!

Я обещал ему научиться. Шеген был мудрец, прошедший сквозь многие испытания жизни.

Боря поставил на огонь черный закоптелый чайник и начал петь. В его устремленных за реку грустных глазах отражалась тоска. Он пел о своей матери. Он не помнил ее, но сердце сироты подсказывало, что у него когда-то была родная мать. Этой песней он не исцелял свое сиротское сердце, а только глубже царапал его, чтобы на всю жизнь запечатлеть в нем имя матери. Мы с Шегеном зачарованно слушали.

Я вспомнил о своей матери, и губы мои уже расползались, чтобы издать первый звук тоскливого плача. Но Шеген уловил предательскую гримасу и погрозил мне пальцем. Я сдержался. Боря продолжал свою песню. Чайник накренился и заливал огонь.

Так начались мои новые тревожные дни. Мне было радостно, что я сразу нашел хороших друзей. Но в чем истинный смысл этой встречи, я еще не постиг. Я не понимал еще, что стал на путь испытаний, на котором крохотная радость способна искупить в детском сердце тысячи невзгод и огорчений.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю