![](/files/books/160/oblozhka-knigi-soldat-iz-kazahstana-povest-292037.jpg)
Текст книги "Солдат из Казахстана (Повесть)"
Автор книги: Габит Мусрепов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Я думаю, даже если любимый ею человек найдется и если она будет снова счастлива с ним, Вася все-таки возвратится сюда.
В день выписки из госпиталя, когда уже были оформлены все документы, мы еще добрый час собирались и подгоняли обмундирование, пока не долетел до нас знакомый гудок «ее» синей машины. Вася выскочил вон несмотря на то, что не успел подобрать себе сапоги.
В последней беседе с маленькой Гулей я попросил у нее разрешения нам обоим изредка писать о себе и справляться о ней. Она записала адрес в мою книжку.
Рассчитывая договориться с комиссаром о Васе, я надеялся на искренний интерес моего друга к разработке карагандинских недр. Я думал, что, если Вася поговорит с Тарасенко, они найдут общий язык и договорятся. Я стал рассказывать комиссару про Васю.
– Скажи ты, пожалуйста, а! Пусти бабу в рай, она за собой и корову тащит! – воскликнул Тарасенко с таким дружелюбным упреком, что я перестал сомневаться в успехе своего нового предприятия.
Тарасенко разоблачил меня, но тем не менее Гришин был вызван в кабинет комиссара и получил, как и я, закрытый пакет.
Так же, как и прибыли, ночью, но только мягкой, летней, покидали мы Караганду, с трудом отрывая взгляд от величавых терриконов, покрытых морем огней. У окна вагона еще раз мелькнуло лицо Гули. Она махнула нам своей маленькой ручкой. А глаза ее светились теплом и передавали привет всему нашему фронту и тому одному-единственному, кого мы, может быть, все-таки встретим.
Ведь бывают же в извещениях о смерти ошибки!
III
Если бы я был писателем, то, наверное, считал бы, что сходные положения не стоит описывать. Особенно избегал бы я повторений в описании таких неприятных и тяжелых для бойца операций, как отступление.
Но особенность больших войн заключается в том, что они не считаются ни с читателем, ни с писателем и не обходятся без некоторого однообразия и повторения.
Правда, эти повторения всегда только кажущиеся. На каждом следующем этапе одна сторона находится ближе к победе, другая – к поражению. Одна слабее, другая набирает сил. Но и слабеющая сторона тоже спешит и делает отчаянные попытки разбить противника, прежде чем он вполне подготовлен к тому, чтобы нанести ответный, достаточно мощный удар.
Я добрался обратно в свою часть в один из невеселых дней нашего отступления по Кавказу. Товарищи не успели даже как следует рассмотреть меня и вдоволь мной налюбоваться. Я думаю, им хотелось бы расспросить меня о глубоком тыле, как он выглядит, чем он дышит, надежно ли и спокойно ли бьется его сердце.
Сам я ехал с мыслью о том, что везу из тыла уверенность в наших силах. Я видел в пути обгонявшие нас эшелоны здоровых и крепких бойцов, видел длинные и тяжелые поезда, перед которыми открывались вне очереди все семафоры. В глубочайшем тылу я видел на дорогах тяжелые стальные машины на широких гусеницах; я видел, как бог знает где, далеко от фронта, кружатся в небе, сверкая на солнце, десятки жужжащих моторами новых самолетов. Я видел поля высокой и колосистой пшеницы и даже выскакивал из переполненного вагона, чтобы коснуться ладонью ее щетинистых и тяжелых колосьев. Я вез им столько бодрящих рассказов об угле Караганды, о меди, о марганце… Впрочем, нет. Эту последнюю тему я, конечно, оставил для Васи, который прибыл со мной. Я побаивался, попадет ли он в наш взвод, но все обошлось отлично. В эти дни никто не давал пополнений, и бойцы, адресованные непосредственно в данную часть, принимались без лишнего разговора.
Обоих нас сразу направили во взвод Мирошника, и, не теряя времени, Мирошник мне приказал:
– Товарищ старший сержант, принимайте свое отделение.
Война уже уперлась в отроги Кавказа. Хмуро смотрит громада Казбека, хмуро сдвинуты под белой папахой седые брови, и грозное дыхание его отдается гулом в ущельях, раскатисто отражаясь от скал. Из каменной груди ухают пушки по наступающему врагу. Но из каждого мало-мальски удобного и достаточно широкого прохода лезет на нас с грозным хрюканьем тупое свиное рыло танка.
Тяжело раненный под Москвой, враг оправился, снова собрался с силами и тянет когти к Сталинграду, к Волге. Танки в бешенстве рвутся на Дон и через ущелья Кавказа – к Грозному.
Мое новое место оказалось среди моих старых друзей, при первой партии хорошо обученных боевых собак. Эта понятливая, хотя и бессловесная, команда истребителей танков состояла из милых мне с детства, не очень породистых, не очень чистокровных по-арийски, но вполне нормальных разномастных дворняжек.
Вперив в меня молящие голодные глаза, они все ждут, когда я выведу их и укажу, под каким из немецких танков искать еду.
Мы сидим почти у самой дороги в замечательно защищенной со всех сторон пещере меж скал, обросшей невзрачными серенькими кустами. Мы пробрались сюда ночью и заняли эту позицию впереди оборонительного расположения заслонов. Мы – крайний арьергард отступающей армии, и мы же – передний край нашего заслона.
В нашей пещере есть свое маленькое чудо: на самом дне ее собирается в выемку родниковая вода – как раз на одну солдатскую фляжку. Вода не поднимается выше одного и того же уровня, но и не опускается ниже. Только осушишь ее до дна, как сейчас же выступит снова все та же неисчерпаемая фляжка воды.
Справа и прямо против нас расположилась немецкая пехота и через наши головы поливает огнем наше расположение. Окапываться здесь нет никакой нужды. Весенние горные воды создали здесь в течение многих веков такое множество складок, что в них можно укрыть целые дивизии.
Немцы сегодня там, где мы были вчера. За ними широкая долина с колхозными полями, а дальше – аул в дремлющих тенистых садах плодоносных деревьев.
Сережа и Вася Гришин залегли со снайперскими винтовками за большим камнем у самого входа в пещеру и не торопясь, на выбор, снимают немецких офицеров, которые даже не смотрят в нашу сторону, озабоченные подавлением огня подразделений, лежащих за нами. Им невдомек, что передний край обороны может быть к ним значительно ближе.
Левее лежат с противотанковыми ружьями Петя и еще один новый товарищ, которого я не успел узнать.
Под обстрелом нашей артиллерии по всей широкой равнине ползут фашистские танки, готовясь к очередному броску. Когда они кинутся на наши позиции, они пойдут справа и слева от нас: наше убежище между двумя небольшими высотками недоступно для танков. Мы с нетерпением поджидаем их.
– Что же ты, Костя, так долго лечился? Женился, что ли? – задал мне Володя вопрос при первой встрече. Этот вопрос задает он и сейчас.
В самом деле: женился я или нет? И на этот раз я невесело отмолчался, потому что мне кажется, что я совсем потерял Акботу.
– Перемена какая-нибудь? Измена? – добивается он.
– Нет, похуже.
Володя, который, как мне известно, не знает на свете ничего хуже измены во всяких ее проявлениях, озадаченно замолчал, боясь неосторожно задеть мою рану.
Наша артиллерия с удивительной точностью находит немецкие танки в любом их укрытии и лишает возможности сосредоточиться. Очевидно, именно поэтому танки противника двинулись к нашим позициям в незнакомом нам боевом строю: они собрались в кучу перед самым передним краем и рыча кинулись в атаку.
Танки шли справа и слева.
Нам нельзя обнаруживать нашего гнезда. Хотя оно блестяще защищено от танков, но на нас может наброситься многочисленная пехота.
Отроги Кавказа усеиваются горящими танками. По танкам бьют и наши противотанковые пушки и ружья. Каждому радостно в числе своих трофеев считать хоть на один танк больше.
Но немецкие танки снова и снова появляются из-за горизонта и лезут на склоны все выше и выше.
К вечеру немцы открыли наше убежище. На нас обрушились тонны снарядов. У входа в пещеру выросла куча каменных осколков. Не успев прожужжать, пули цокали о камень, ломали ветки ближайших кустов. Достаточно было поднять на штыке каску, чтобы фашистские снайперы начали бить по ней из нескольких точек.
Наше пулеметное охранение было вынуждено замолкнуть, чтобы не быть раздавленным прежде времени и суметь оказать нам поддержку, когда на нас ринется гитлеровская пехота. А она уже скоро пойдет.
– Обходят справа, – второй раз говорит Вася Гришин.
– Слева тоже, – отвечаю я. – Сунуться не посмеют – они не знают, какие тут силы.
Я ошибся. Невдалеке с какой-то танцевальной легкостью вдруг нахально вскочила на ноги небольшая группа автоматчиков. Мы встретили их огнем.
Теперь они знают о нас несколько больше. Они знают, что у нас тоже есть автоматы.
Обойти нас слева им не удается: там мы прикрыты огнем нашей передовой линии. Автоматчики перебежками стали спускаться в лощину. Они скопились там, но при каждой попытке выбраться на другую сторону валились обратно в лощину, где мы и сами хорошо доставали их нашим огнем.
Правая сторона у нас более оголена. Немецкие автоматчики залегли там уже значительной группой. Можно не сомневаться в том, что они крадутся к нам, как охотник к кустам, под которыми сидят перепелки.
Надвигается самый тяжелый момент. В полукольце окружения небольшая группа из девяти бойцов встречает целую роту, и мы погибнем, если не выдержим, поспешим, не учтем расстояния или, наоборот, упустим момент. Должен быть точный расчет. Врага нужно не отгонять, а уничтожать на подступах к нашей позиции.
Расстояние между нами все сокращается. Труднее всего отсчитывать это расстояние и эти секунды. Дрожишь не оттого, что тебя пробирает страх, а от напряжения, которое нужно в себе сдерживать еще две долгих секунды.
– Полтораста… Сто тридцать… Сто двадцать шагов…
А нужно подпустить еще на двадцать… Это и есть тот самый миг, когда, как живую, вспоминаешь Анку из заветного фильма «Чапаев», перед «психической атакой» белогвардейцев. Это тот миг, с которым боец встречается почти в каждом бою.
Я опасался за свой негустой тенорок, боялся, как бы в такой нервной обстановке отданная мной команда не прозвучала тревожной неуверенностью. Солдат отлично воспринимает тон команды: ее звучание рождает в нем или уверенность, или тревогу.
И моя команда: «Огонь!» – прозвучала так твердо, как будто передо мной стояли полки, а не отделение в девять бойцов.
Надо отдать справедливость – ряды немецких автоматчиков не дрогнули ни от этой команды, ни от косящего огня нашего пулемета и автоматов. Они лишь прибавили шагу, продолжая усиленно поливать нас огнем. В это же критическое мгновение на нас спереди, прямо в лоб, бросилась вторая группа фашистов.
Я до сих пор вижу яростный блеск в глазах моих товарищей, когда – один против десятка врагов, – почерневшие от клокочущей злости, мы намертво впились в свои автоматы.
– Ни шагу назад! – напомнил я товарищам твердый приказ верховного командования. Это был приказ родины. Честный боец нарушить его не мог.
Немцам тоже было запрещено отступать, но совсем другими средствами. В этом мы убедились воочию в тот же день.
Атаковавшие нас автоматчики, прижатые к земле нашим огнем, залегли перед самым нашим укрытием, не дальше чем в двадцати метрах. Мы стреляли теперь по лежащим. И тут-то именно произошло в первый раз то, что в дальнейшем мы видели неоднократно: солдат, лежавший за камнем в трех десятках шагов от нас, вдруг с криком вскочил, отшвырнул автомат и побежал в нашу сторону, подняв обе руки. Он с размаху упал в наше каменное гнездо. Я вовремя удержал Володю от выстрела. Но вдогонку перебежчику ударили выстрелы сзади. Он был ранен в спину, в плечо и в пятку.
Он был совсем не из тех «арийских» блондинов, смуглый, худой, невысокого роста венгр. Он понимал, что ему будет трудно выжить с тремя пулями в теле, и, может быть, именно потому он спешил передать нам свои заветные думы. Он говорил торопливо, и каждый звук из его губ вырывался с нехорошим свистом. Он часто облизывал губы сухим языком. Я протянул ему фляжку и пока что оставил его в покое.
Группа, брошенная нам в лоб, залегла и долго не поднимала голов, а те, кто лез справа, отползли назад и исчезли в лощине.
– Ждут ночи, – сказал Володя.
– А он говорит другое, – указав на перебежчика, сказал Вася Гришин, который неплохо знал по-немецки. – Он говорит, что все это – венгры и румыны. Они не пойдут вперед, пока им сзади не поддадут немецкие пулеметчики. В атаке они больше ищут такого укрытия, чтобы их не доставали огнем ни мы, ни немцы.
– Как, как? О чем он говорит?
Пока Гришин пытался уточнить ответ, мы все увидели на деле: из двух точек по залегшим автоматчикам скрещенным огнем ударили немецкие пулеметы. Каждый автоматчик оглядывался назад с явным выражением злобы и бежал вперед, чтобы нарваться на наш огонь. Ничем не защищенные от него, гонимые смертоносным кнутом немецкого пулемета, они гибли без смысла и цели – беспомощные, растерянные, жалкие существа. Вся эта группа автоматчиков погибла, не причинив нам вреда и даже не зацепив края нашей пещеры своим беспорядочным, бесприцельным огнем.
Если народ не видит для себя смысла в войне и не хочет ее, его можно заставить погибнуть. Но заставить его побеждать – невозможно.
Венгр все еще лепетал и, слабо жестикулируя в пояснение, отвечал Васе на его вопрос.
– Я мечтал попасть в плен еще с осени прошлого года, – переводил нам Гриша. – Я знаю, что нам, венграм, в России не нужно ничего… Правда, наши тут тоже бесчинствуют, грабят… Человек с оружием и без идеи легко превращается в бандита, а гитлеровцы грабеж поощряют… Я христианин. Я перед смертью вам не солгу. Венгр войны не хочет… Давно не хочет…
Он скривился от боли. Ему делалось все труднее говорить. Слова стали вялыми, словно ленивыми. Перевод Гришина становился отрывистым. Вася все с большим трудом улавливал смысл иностранной речи и наконец умолк, как священник, читающий «отходную» над умирающим, невольно умолкает, заметив миг наступившей кончины.
Ночью меня вызвал к себе наш командир. Только тут я заметил лишний кубик на петлицах его гимнастерки.
– Товарищ старший лейтенант, старший сержант Сарталеев по вашему приказанию явился! – по форме отрапортовал я ему.
Мирошник с улыбкой пожал мне руку и кивнул, приглашая сесть.
Он и Ревякин сидели в хорошо защищенном каменном углублении. Завесив плащ-палаткой уголок, они даже зажгли коптилку, при свете которой Мирошник, почти припадая глазами к бумаге, старался прочитать бледные буквы только что полученного приказа. Я подал ему электрический фонарик, взятый у нашего умершего венгра, и рассказал об этом происшествии, которое укрепило бодрость наших ребят.
Мирошник сообщил обстановку. Общая линия нашей обороны опять изогнулась, и назавтра ее выпрямления не ожидалось. Правда, об этом он не сказал, да и кто же когда говорит! Но только плохой солдат не чувствует, какой день ожидает его завтра. Лучше не спать совсем, чем уснуть в неизвестности насчет завтрашней боевой обстановки.
Наша задача была еще сутки держать эту развилку горных дорог. Еще в течение суток наша позиция остается важной, после чего, если будем живы, мы можем оставить наши укрытия и подтянуться вслед за всей частью ближе к сердцу Кавказа. Значит, мы опять отступали, и это было хуже всего.
Я вспомнил свою последнюю перед ранением ночь. Какая прекрасная это была ночь, несмотря на ее непроглядный мрак, на мороз, на метель! Как легки и радостны были тогда все наши движения! Тогда мы наступали.
Я отдал Ревякину письмо комиссара пересыльного пункта Тарасенко. Ребята просили меня, когда я уходил, узнать сводку.
– Что сводка! – сказал политрук. – Сегодня у нас ее нет, с приказом не прислали. Обождем до завтра. На Сталинград лезут, гады! – сказал он со вздохом.
– Тут им и зубы сломить! Разве советский народ отдаст Волгу? – ответил Мирошник. – Как думаешь, Костя, отдаст?
– Что вы, товарищ старший лейтенант! – сорвалось у меня даже с каким-то испугом.
– Ну да, и я говорю – не отдаст! – подтвердил Мирошник. – Нашу задачу я сейчас так понимаю: оттягивать больше сил. Стоять до последнего. Виснуть у них на плечах как можно тяжелее. Итак, Сарталеев, сутки держись… Надо продержаться! – закончил он и оборвал на полуфразе.
Дальше не стоило говорить. Все было ясно. Каждый из нас понимал, что для нашего взвода выпадет завтра очень тяжелый день.
Командир протянул мне руку.
Я взглянул на Ревякина, и в моей голове мгновенно возникли слова, которые я сейчас напишу и отдам ему: «В случае смерти прошу считать меня…».
Но, протянув руку, Ревякин меня перебил:
– Завтра, товарищ старший сержант, когда возвратимся в часть, вы получите орден, который вас заждался… И завтра же будем принимать тебя в кандидаты партии.
Уставом не предусмотрено обниматься с политруком, но я его обнял.
Мы попрощались, и в темноте, по камням, от куста к кусту, я пополз обратно к себе в гнездо, где с нетерпением ждали меня ребята.
В одном месте низко свиставшие пули заставили меня крепко прижаться к камню и переждать. Я лежал и представлял себе завтрашнее партийное собрание. Оно произойдет в просторном зале, где вместо колонн – скалистые утесы, а потолком служит темно-синее кавказское небо. Я буду принят в партию под его яркими и большими звездами.
Я добрался до своей пещерки в тот момент, когда Петя привел туда новую свору четвероногих истребителей танков. Пока все еще было темно и тихо. В лощине, ближе к дороге, лежали наши наблюдатели. Боящиеся темноты немцы изредка пускали осветительные ракеты. Кое-где раздавались одиночные выстрелы. Боевой день закончился.
Он доказал нам, что наше отделение сможет простоять здесь еще один день и еще один, а может быть, и все три дня. Это обойдется Гитлеру в семьдесят два часа задержки. И она не будет для немцев отдыхом.
IV
– Костя, где теперь твоя жена?
– Все там же.
– А что она пишет?
– Это не от нее…
Отдых и переформирование близятся к концу. Мы вымыты, выбриты, одеты, как говорится, с иголочки. Свежо и приятно пахнут и новое белье и новая гимнастерка с непривычными погонами. Сапоги поскрипывают; они на таких толстых подошвах, что в них мы вполне дойдем до Берлина.
Вася, в новой форме с орденами и медалями, отдохнувший, определенно красив. Несколько дней отдыха настроили его лирически, и он рассеянно задает праздные вопросы. Несмотря на свою обычную аккуратность, он забыл выбросить истоптанные ботинки, которые валяются у него под койкой, разинув пасть, как молодой бегемот; даже наш бережливый старшина отказался принять их в обмен и оставил Васе «на память».
Я продолжаю читать письмо, но от неожиданности вопроса строки расплываются, и каждое слово, убегая от меня, как муравей, вместе с Василием тоже спрашивает меня: «Где же твоя жена?»
В самом деле, где же моя жена?
Я уже окончательно свыкся с мыслью, что Акбота моя жена. В этом меня убеждают и товарищи:
– Здравствуйте! Как же ты сомневаешься, когда она пишет такие письма? Так пишет только жена, факт!
Никто из наших ребят не женат, и никто не знает, как пишут жены к мужьям, но все одинаково уверены, что именно только так должна писать жена своему мужу.
И мама больше сокрушается об Акботе, чем обо мне. Она считает, что такая работа, как война, мальчикам дается легче, а каково бедной девочке Акботе? Сообщив мне номер ее полевой почты, мама убеждена, что я съездил «туда» и устроился вместе с моей Акботой. Она спрашивает, пьет ли Акбота чай с молоком, как любит. Единственно, что она отчетливо представляет себе, – это то, что на войне нет айрана и кумыса. Она наказывает мне получше заботиться об Акботе. Ей кажется, что раз мы на одной войне, то это вроде как в одной колхозной бригаде.
А я, кроме номера полевой почты да очень приблизительного представления о должности Акботы, ничего и не знаю…
– А от кого же тогда? – второй раз настойчиво повторяет Вася.
– От Гули, из Караганды.
Вася вспыхнул, отвернулся и снова принялся что-то писать, усиленно двигая правым плечом.
– Вот, значит, какой Ферганский канал будет! А? Видал, товарищ старший сержант? Видал, а? – восклицает Самед Абдулаев, узбек, только что пришедший к нам в числе пополнения. – Видал ведь?
– Ну конечно, видал… – оторвавшись от собственных мыслей, подтвердил я.
Мы вместе смотрели кинохронику, где был показан грандиозный канал, который Узбекистан создавал в то время. Таким же образом мы присутствовали при торжественном обещании узбекского народа повысить урожайность и перевыполнить план по хлопку. Самеду не терпится, чтобы мы еще раз подтвердили свое восхищение делами его родины.
– А клятву какую дали по хлопку, а? – продолжает Самед.
Я подтверждаю все и добавляю ему в тон:
– А наша Караганда теперь стала на смену Донбассу.
Самед, став вдруг серьезным, несколько раз утвердительно кивает мне головой.
Вася, поняв, что я ответил Самеду строкой из письма Гули, вдруг повернулся ко мне:
– А что она пишет о новом заводе, которым тогда увлекалась?
– Скоро кончат строительство.
Вася ожесточенно рвет очередной листок бумаги, очевидно признав изложенные на нем мысли недостойными. Вокруг него валяются разорванные и скомканные клочки, как будто он пишет роман. Карандаш его постукивает по столу, словно стучат из соседней комнаты.
Я догадываюсь, что Вася пишет письмо Гуле. Он, конечно, задумал ей написать лирическое письмо, но смело могу утверждать, что он попытается сделать это в виде признаний в любви к Караганде, будет перечислять богатства ее недр и лирика получится геологическая.
Вошел Ушаков, позванивая медалями. На нем словно улыбается даже пилотка.
– Вот, ребята, я дал крупный план! – сияя белым рядом зубов под молодецкими черными усами, объявляет он. – Иди, Вася, на «крупный план»!
– А ты почем знаешь, какой ты «дал план»? – усмехается Гришин.
– Сам оператор сказал! Говорит, гвардейский значок на экране будет с ладонь.
Да, товарищи заслужили быть показанными крупным планом на экранах своей страны. С первой же ночи нового, сорок третьего года до этого отдыха шли мы в огне неустанных наступательных боев. Шли пешком, ехали на машинах, на танках, на наших и на чужих, догоняя убегающего врага.
Хорошо для нас начался новый год! Как радостно он улыбнулся солдатам! Как весело сверкали серебряные вершины Кавказа, когда, поторапливая бегущих, шагая через трупы погибших врагов, каждый боец прокричал: «С Новым годом, старик Кавказ!»
В утренней синеватой мгле величаво поднимался седой Эльбрус, судья и память истории. Он был свидетелем того, как советские люди отстаивали Кавказ, он видел, как мы выметали фашистские полчища из всех лощин и ущелий.
Мы уже знали к этому дню, что на сталинградское ожерелье наглухо надет стальной обруч, который все туже врезается в глотку фашистской армии. Мы понимали, что отрезанный от всей остальной орды гитлеровский табор под Сталинградом считает свои последние дни. Артерии были уже перерезаны и не питали больше издыхающую голову гада, хотя она продолжала еще скалить зубы и огрызаться.
Мы встретили Новый год в штабе майора Крюгера, в уже далеко не блестящем обществе его шести офицеров, скромно сидевших у печки под охраной наших бойцов.
Чтобы поднять падающий дух солдат, которые начали терять веру в свою непобедимость, господин майор решил встретить свой последний Новый год с иллюминацией. Разноцветные огни ракет и трассирующих пуль, как серпантин, взлетали над деревушкой, в которую господин майор отошел перед самой встречей Нового года.
Еще вчера они в панике удирали от всепожирающего огня «катюш». А сегодня вдруг решили беззаботно и лихо отпраздновать Новый год в деревне, от которой остались одни обломки.
– Храбрость, что ли, хотят показать? – сказал Петя, вместе с которым мы были вызваны к Ревякину.
– По-моему, просятся в плен, – возразил Ревякин. – Сходите, друзья, проверить, какая у них обстановка.
Мы вышли в разведку. Месяц назад мы с боем оставили эту деревню. Здесь нам известен каждый камень. Пробраться среди развалин нам было не сложно, и через полчаса мы уже могли доложить старшему лейтенанту Мирошнику, что и солдаты и офицеры – все пьют.
– Захватим нахалов! – сказал Мирошник, глядя на пьяную иллюминацию позабывших всякую осторожность фашистов.
Ревякин с нашим отделением – с запада, Мирошник с двумя другими отделениями – с юга, приблизившись на расстояние всего сотни метров, ударили разом из пулеметов и с криком «ура», потрясшим всю округу, пошли в атаку. Ошалелые гитлеровцы, прекратив свои упражнения с огоньками, стали без выстрела кричать: «Капут! Капут!»
Немецкие солдаты сидели под каждой развалиной, но вместо того, чтобы отстреливаться, поднимали руки.
И вот Мирошник сидит за новогодним столом, накрытым на подветренной стороне русской печки, в сущности – прямо на улице, потому что избы уже не было, оставались всего две стены, даже без крыши. Впрочем, для новогоднего пиршества обломки были убраны и пол для господ немецких офицеров чисто выметен нижними чинами.
В углу за печкой на этом чистом полу сидели устроители праздника. Неловко согнув колени, все шестеро господ офицеров, протрезвевшие от новизны положения, застенчиво отворачивались от стволов двух автоматов, упорно глядевших в их сторону. Что и говорить, неприятное ощущение, когда на тебя вплотную глядит этот тупой нос. В центре группы сидел сам майор Крюгер и бросал недружелюбные взгляды белесых глаз на нашего старшего лейтенанта.
На темной улице, сгрудившись в темную кучу, как бараны у колодца, сидели пленные немецкие солдаты.
– Мы добровольно сдались… Я сам бросил оружие! Я сам бросил свой автомат! – кричали они Васе Гришину.
– Мы воевать не хотим! Мы вам не враги! – перебивали они друг друга.
В другой группе пленных, охраняемых одним Сергеем, вдруг началась какая-то свалка. Ругались на всех языках Европы.
– Что там у тебя? – спросил я Сергея.
– Рассчитываются, – спокойно ответил он, не сдвинувшись с места.
В центре группы уже лежали на земле двое избитых гитлеровцев. На них указывало множество рук, и многоязычная толпа кричала: «Фашист! Фашист!» Глаза кричавших горели ненавистью.
Черный лохматый румын с артистической ловкостью изобразил жестами и мимикой, как эти валявшиеся теперь на земле пулеметчики гнали его в бой, подталкивая в огонь, а сами сидели в укрытии. Затем, приняв надменный вид, он высокомерно и медленно подошел к лежавшим и, не глядя, наступил на одного из них. Не успел я остановить его, как он, не меняя позы, выкрикнул по-немецки: «Встать, румынская свинья! Вперед!»
Я хотел схватить его, но он тотчас отскочил и снова, крутясь как черт и бешено жестикулируя, стал объяснять мне что-то на непонятном языке, показывая то на себя, то на немцев. Впрочем, инсценировка была понятна и без слов. «Вот как они поступали с нами!» – говорила она.
– Это он демонстрирует фашистскую «дружбу народов», – с усмешкой заметил Сергей.
Опасаясь за целость этих двух немцев, которые могли пригодиться для расспросов в штабе, я приказал Сергею позаботиться, чтобы их союзники не выражали им больше своих «дружеских» чувств. Это нам напомнило эпизод с венгром.
С этого дня мы не знали уже остановок. Мы шли вперед, оставляя позади все более и более широкие пространства, освобожденные от гитлеровцев. С каждым днем приходили к нам вести о том, что теперь их гонят по всем фронтам. Среди зимы бежали они по ими же опустошенным степям и погибали в снегах. Мы гнались за ними, но отставали от них, и вот по пути стали нас обгонять тяжелые «трехоски» с молодыми бойцами в новеньком обмундировании. Нас обгоняли танки с красными звездами, с надписями: «На Берлин!», «Смерть фашизму!», «Вперед, до победы!».
Мы с завистью провожали глазами этих ребят.
Сами мы были брошены на очистку тылов.
Следующая наша остановка была у того источника, где когда-то сердобольная Мери, украдкой от старших, подняла оброненный Грушницким стакан. Но с нами не было ни Печориных, ни Грушницких, у нас свои герои нашего времени и у нас свои Мери.
Вот этих-то героев нашего времени и приглашают нынче сниматься в кино крупным планом.
Вася пошел к выходу. Он, бедняга, так напрягал свою мысль, что глубокая складка легла у него меж бровей. Я вижу, что он опять не удовлетворен своими трудами и, конечно, не написал ни одной мало-мальски пригодной строчки. Это может отразиться на качестве «крупного плана». Я больше не стал его мучить и передал письмо Гули, которое адресовано нам обоим.
Сергей превратил свой отдых в мучение. В одной из занятых нами деревень немцы бросили много разных награбленных вещей, в том числе холст, кисти и краски. Это разоблачило слабость нашего землемера. Сережа оказался любителем живописи. Эту страсть он открыл в себе только тогда, когда уже учился в техникуме. У него на руках после смерти отца в это время оказались мать и две маленькие сестренки. Надо было их содержать, и он не имел возможности поступить в художественную школу. Увидев кисти и краски, он стал сам не свой, и хотя нам в те дни представлялось, что наступление наше не утратит взятого темпа до самого Берлина, он все-таки захватил с собой эти вещи.
Теперь он расплачивается за это. Отдых достается ему тяжелее боев: он сидит перед холстом с утра до ночи.
Первую из его картин мы единогласно одобрили и подарили ее директору курорта, где сейчас расположилась вся наша часть на отдых и для пополнения.
На этом полотне Сергей написал картину бегства немцев. Широкий степной пейзаж, и повсюду, как блекло-зеленые тыквы, валяются немецкие каски со свастикой. На переднем плане – мертвая голова с темными провалами глазниц и эмблемой смерти на каске, а перед ней сидит ворон, словно желая убедиться, что тут на его долю глаз больше не осталось. Воровато косясь на голову и на ворона, сгорбленные, закутанные во что попало, скользят в стороне тени немецких солдат, живо напоминающие бегство французов в 1812 году.
Сергей тотчас же взялся за вторую картину, которая пока еще не окончена. Володя, пристроившись за спиной художника, критикует его.
– Что это за символизм? Утренние лучи всегда сперва падают на вершины гор. Ты что – позабыл, как они горят на снежных вершинах? Как застывшие молнии!
– Ну, ну, хорошо. Этот пункт признаю, – соглашается Сережа.
– А это не признаешь? – вызывающе указывает Володя концом кисточки на знакомое всем нам ущелье над Тереком. – Не признаешь?
Сергей обращает к нам взоры, словно прося поддержки против безжалостного критика, который считает его реализм символизмом.
– При чем тут толпа оборванцев и нищих? – спрашивает Володя.
– А пленные, помнишь?
– Долой с картины гитлеровцев! Чего ты за них уцепился? Ты наших ребят изобрази! Чтобы солнце в глазах сияло, чтобы шли вперед!
Мы все принимаем посильное участие в творческих страданиях бедного художника: одному не нравятся краски, другой хочет всю нашу жизнь на Кавказе, всю эту зиму выразить на одном полотне.
Темой этой картины, которую мы ему задали, было «Прощанье». Это мы сами, наш взвод, перед тем, как весь фронт рванулся вперед в наступление. Терек – крайний рубеж, который мы долго удерживали в руках.