Текст книги "Солдат из Казахстана (Повесть)"
Автор книги: Габит Мусрепов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
VIII
В спокойной гордости скользит голубой теплоход, оставляя за собой серебрящийся треугольник кипящей воды. Весело бегут к берегам волны и, сбросив там искрящийся на солнце кружевной наряд пены, возвращаются вспять. Стоит полный неги, сверкающий майский полдень. Бурый лохматый дым парохода, сходный с растянутым караваном верблюдов, долго висит над рекой, медленно тая и превращаясь в вереницу фантастических чудовищ и зверей.
Это стремительное и уверенное движение к морю нашего теплохода, несущего на бортах имя родной республики «Казахстан», кажется мне символичным.
– Казахстан! – наслаждаясь певучими звуками этого слова, вслух повторяю я.
С верхней палубы теплохода он расстилается перед моим взором, как бескрайний степной океан.
– Казахстан!
Его аулы, его табуны… Вот постройки новой железной дороги. Вот в пустой степи, рыча, вгрызаются в землю экскаваторы, и сплетенные из стального кружева подъемные краны вытягивают свои длинные шеи. Вот в дикой степи поднимаются высокие здания, скрытые строительными лесами. Да, Казахстан – это великая стройка. Мы строим за себя, за отцов, за дедов и прадедов, мир их душе!
Вплотную к реке по правому берегу зеленеют прямоугольники огородов русских поселков. Слева бегут казахские степи с колхозными аулами, с бесчисленными табунами коней, с удивленно торчащими там и здесь верблюдами.
Пароход везет в низовья зерно, замысловатые и непонятные части каких-то машин, двух темно-серых ахалтекинцев и двух одногорбых великанов верблюдов.
– Ну и кони! Весь мир на них можно объехать! – восторгается молодой казах. – Весь мир! А ты дальше Уральска бывал? – поддразнивает товарищ.
– Нет, ты вот на кого посмотри! Вот, гляди! – восклицает третий казах, с восхищением глядя на величавые «корабли пустыни». – Сорок дней по горячим пескам без глоточка воды, без единой травинки!
– Наши, туркменские, – вмешался попутчик в огромной белой бараньей папахе.
– Как так ваши? – поднялся человек в черном бархатном бешмете.
– Конечно, наши.
– Как же ваши? Нашего колхоза верблюды! Я председатель колхоза «Кайракты»!
Он назвал наш колхоз, и я сразу насторожился.
– Вот чудак! Да откуда они родом? – возражает первый.
– А, родом! Ну, родом-то, может быть, и ты из казахской земли, откуда-нибудь с Боз-Аты, а на самом деле только туркмен!
– Ну и что ж? Ты, может, тоже родился в туркменской долине Сорока колодцев, а по всему видать, что ты только казах!
– А ты почем знаешь, откуда я?
– А ты почем знаешь?
Они рассмеялись, поняв, что оба они родились на тех землях, которые издавна заселены обоими народами и в течение веков были предметом раздора между ними, а теперь превратились в место тесного дружеского слияния двух культур.
Вот уже они сидят на полу, и каждый развязывает свой ковровый хурджун[6]6
Хурджун – ковровый перекидной мешок.
[Закрыть].
– Кушай, кушай, мой дорогой туркмен!
– Пей, пей, пожалуйста, мой дорогой казах!
Я представляю себе их спускающимися верхом с двух сторон к степному колодцу лет двадцать тому назад. Между ними встали бы века дикой вражды, реки крови, пролитой за чужие обиды и за чужую пустую, ненужную славу. Пустыни и степи были бы недостаточно широки для того, чтобы этим двоим мирно разъехаться. В богатом свежей водой колодце оказалось бы слишком мало воды для них и их коней. Сперва они обменялись бы насмешками и оскорблениями, потом взялись бы за дубинки.
Теперь сидят они рядом, беззлобно шутят, вместе смеются над тем, из-за чего прежде схватились бы насмерть.
Я наблюдаю за ними и жду, когда они возвратятся к теме «только казах», «только туркмен». Если в них уже нет и следа этой дикой старинной вражды, то что же означают их слова?
Я понял это, лишь вслушавшись в дальнейший разговор: быть «только казахом» или «только туркменом» означало уметь делать только то, что умели делать отцы и деды, то есть быть владыкой степных табунов и покорным подданным степи. Но обоих это уже не могло удовлетворить.
– Вот погляди, что сложено там, – говорит казах. – Машины! А что за машины, что с ними делать, не знаем ни я, ни ты.
– Верно! – вздохнул туркмен. – Глаз видит, а ум не берет. Или вот – забрался на пароход, двенадцать рублей заплатил, а как, почему он идет, не знаешь!
Сокрушенно причмокнув языками, они с огорчением покачивают головами. Меня восхищает то, что оба они не хотят оставаться тем, чем были их деды. Меня тянет к ним, как магнитом, и я подхожу к ним.
– Вот они должны все знать, – указал на меня казах, который назвал себя председателем нашего колхоза «Кайракты». Что-то знакомое, но забытое было в его лице, хотя эти нависшие усы и серебристую седину я видел в первый раз. И вдруг, представив себе его без усов, я узнал в нем милиционера, который когда-то доставил меня в детдом, а в день нашего отъезда снова встретился с Шегеном, когда мы прощались с городом.
Я с благодарностью схватил его за руку.
– Э! Э! Э-э! – вот единственное, чем прерывал он мой подробный рассказ о благородных стремлениях и подвигах моего друга и, когда я закончил, воскликнул – Эх! Вот ведь каким ты стал нынче! Не зря я старался!
Он обнял меня и прижался влажной щетиной к моему лицу.
– Ты въедешь в колхоз на этом ахалтекинце! – сказал он, видно желая погордиться мной, как произведением собственных рук.
– Нет, ведь я еду к матери в Гурьев, – огорчил я его.
«Казахстан» дал широкий круг по воде и пристал к берегу. Бывший милиционер, теперь председатель колхоза, стал выводить своих породистых лошадей и верблюдов.
В толпе, ожидавшей у пристани, промелькнула фигура молодой женщины с ребенком и рядом синяя кепка, плотно надвинутая на голову щупленького мужчины. Я вздрогнул и замер у выхода. Два встречных потока людей двигались с парохода и на пароход, толкая меня и бранясь за то, что я встал не на месте. Многоголосая толпа пассажиров, напирая на выходящих и, словно в водовороте, крутя юную мать с ребенком, ворвалась на нижнюю палубу. Женщина поднимала ребенка почти над своей головой, спасая от напора толпы, малютка беспомощно попискивал. Муж, оттертый толпой от женщины, что-то издали кричал ей. Огромный тюк на мощной спине входящего пассажира прижал молодую мать к стенке. Я оттеснил тюк в сторону, высвободил женщину и взял из ее рук ребенка.
– Господи, ты ли, Кайруш? – Она сразу узнала меня.
Раскрасневшаяся, пышущая всей свежестью молодости, она была изумительно хороша. В детстве Акбота была пухленькой, широколицей, с мягким носиком и твердыми кулачками. Теперь лицо ее из кругленького стало овальным, нос приобрел благородную прямизну, сама она похудела и стала стройной.
Черные глаза ее взглянули в упор на меня. Я молчал, опустив глаза.
– Кайруш, это ты? – переспросила она уже неуверенно.
– Видишь сама, Акбота…
– Ведь говорили, что ты превратился в Костю…
– А разве тебя нельзя назвать нежно – Бота?
– Но говорили, что ты никогда не приедешь в аул, что ты бросил мать, – сказала она, с упреком глядя на подошедшего мужа.
Я понял, что именно от этого низколобого, неприятного человека и пошли эти слухи. Я был готов раздавить его тут же. Он, видно, тоже понял меня, глаза его воровато забегали по окружающим лицам, он поспешно поставил на палубу свой чемодан и мешок, взял у меня ребенка и передал матери. Потом, подняв свои вещи, мотнул раздвоенным подбородком вперед и крикнул:
– Эй, катын[7]7
Катын – жена.
[Закрыть], пошли!
– Какой маленькой куколкой была ты, Бота! – тихо сказал я.
– Эге, опоздал ты этой куколкой забавляться! – внезапно крикнул мне в самое ухо ее муж и поспешно скрылся за поворотом. – Эй, катын! – послышался снова его окрик.
Акбота сдержанно сверкнула глазами, молча пожала мне руку и покорно пошла за ним.
Она раньше меня достигла своих двадцати лет!
Я ехал один в четырехместной каюте. Идя к себе, я увидел, что туда же впускают Акботу с ее мужем. Я решил остаток пути провести на палубе и больше не встретил ее ни разу. Изредка до меня доносился детский плач, тогда я переходил на другой борт. Если я замечал сухопарую узкую спину тщедушного повелителя Акботы, я искал себе новое место.
IX
В юном возрасте видишь так много, что не сразу можешь во всем разобраться. Впечатления захватывают тебя, как набегающие одна за другой волны. Ты натыкаешься все на новое и на новое, и каждый раз непременно тогда, когда мысли твои еще заняты чем-то предшествующим. А мысли твои никогда не бывают свободны, потому что пищей для них служит все, на что бы ты ни взглянул. Молодой ум все хочет обнять, все познать и освоить и хватает все жадно и поспешно, чтобы не опоздать схватить следующее, что попадается на его пути.
Едучи к матери, я старался думать о ней, о нашем свидании, но новые места и встречи захватывали меня И тянули в море богатого и широкого мира, как волны, которые уносят от берега неопытного пловца. Когда в Гурьеве я сошел на пристани и приближался к знакомому мосту через Урал, я снова вернулся мыслями к матери. Однако и тут подкарауливали меня новости: знакомого деревянного моста, вечно дрожащего под колесами нагруженных возов, как не бывало – на его месте высился железный. С него открывался широкий вид.
Приземистый и бесцветный прежде Гурьев теперь поднялся и вырос, по обоим берегам Урала возвышались стройки, сверкали стеклами корпуса новых больших зданий, и знакомая река как бы осела и присмирела. Гул катящихся через мост машин сливался с тонким певучим звоном электрических циркулярных пил, с разноголосым стуком на стройках.
Вдали на широкой серебряной скатерти моря стояли, дымя, пароходы и раздували белые паруса многочисленные рыбацкие суда.
«Казахстан!» – пропело опять мое сердце.
Мать я нашел на стройке многоэтажного здания: она подавала на текущую ленту транспортера кирпичи.
– Апа!
Увидев меня, вернее, узнав мой голос, она уронила кирпич, и он раскололся возле ее ног. Она прильнула ко мне, и только в ее объятиях я вдруг почувствовал, как много думал о ней – и ничего-ничего для нее не сделал.
Я еще не знал, в чем счастье матерей, в чем святая обязанность сыновей, но вдруг мне захотелось создать для нее все, чего она не видела в жизни, – достаток, тепло и покой. Я целовал ее руки. Как заскорузлы и грубы были ее рабочие пальцы по сравнению с моими, не знавшими такого труда! Как морщинисто стало лицо, покрытое мелким налетом бурой кирпичной пыли, подчеркивающей каждую складочку кожи! Я хотел бы дать ей что-то такое, о чем она не мечтала в жизни.
Мать обнимала меня и, глядя на мои широкие плечи, радовалась моему здоровью, моим молодым нерастраченным силам, а я про себя повторял, как клятву, что я для нее сделаю «все, все, все», а что означало это «все» – я еще не мог представить себе. Я только был уверен, что это будет безгранично и сказочно.
– Маленький мой! – лепетала мать, прижимаясь к моей груди головой, а «маленький» нагибался, чтобы она могла достать и погладить волосы на его голове.
Дома у матери было по-старому, но вместе с тем на всем лежал отпечаток новизны. Аул еще чувствовался в жизни матери, но город, уже завладев ею, ставил свою отметку на всем ее быту. Это сказывалось и в одежде, и в обуви, и в обстановке.
Посмотреть на меня и на радость матери приходили соседки, такие же работницы, как и она сама, но разговор их не вертелся вокруг удоя коров и вокруг очага, как прежде. Они говорили о «нашем» заводе, о «нашей» стройке, о «нашем» завкоме и клубе.
Совсем по-иному выглядел и мой старший брат, который на верхнем этаже той же стройки складывал стену из кирпичей, подаваемых матерью на транспортер. Он стал суровее, деловитей. Он был бригадиром строителей и говорил о социалистическом соревновании, о плане и выполнении норм.
Вечером в честь моего приезда сошлась вся семья. Я был центром внимания, но стеснялся рассказывать о себе. О чем я мог рассказать? О своей профессии парикмахера, о том, что тоже умел перевыполнять планы по бритью и стрижке, что даже за это был премирован?
Я только сказал, что окончил учение и призван в армию.
В то время ходило немало тревожных слухов о предстоящей большой войне, и я скрыл от матери, что иду добровольцем. Она встревожилась, но брат мой утешил ее, сказав, что, раз я окончил школу, меня должны послать на командирские курсы, где я буду учиться еще, может быть, несколько лет, прежде чем попаду на войну.
Разговор перешел на аул, на знакомых. Я рассказал про встречу мою с теперешним председателем нашего колхоза, но умолчал о том, что больше всего царапало мое сердце, – о своей встрече с Акботой. Но мать вдруг сама обратилась ко мне:
– Ты помнишь, Кайруш, Акботу? Ее на днях выдали замуж.
– Как на днях? У нее уже ребенок!
– Это ребенок ее покойной сестры. Она была первой женой ее мужа.
Мать рассказала длинную запутанную историю о том, как муж Акботы, бухгалтер горторга, после смерти жены прибрал к рукам ее родных, а потом завладел и самой Акботой. Для меня было ясно только одно, что Акбота раньше меня достигла своего двадцатилетия! Какое мне дело, что муж подделал документы и прибавил ей несколько лет для того, чтобы взять ее в жены? Мне оставалось одно – сократить свой отпуск и бежать поскорее прочь.
В день моего отъезда мать собрала родных и знакомых и устроила семейные проводы. Передаваемая из рук в руки, традиционная голова барана уже направлялась к старшим, растопырив опаленные уши и зажмурив глаза, словно предчувствуя неотвратимость предстоящей расправы.
Из – за приотворенной двери протянулась рука с чашкой кумыса. Все оглянулись.
– Тебе, тебе, мой Кайруш, – подсказала мне мать.
Я поднялся с места, подошел и принял пиалу из маленькой пухленькой женской руки. За дверью было уже темно, и я не видел лица женщины. Взяв чашку правой рукой, левой сжал руку, которая подала мне чашку, и почувствовал напряженное биение ее молодой крови. Я выпил. Горячая рука только раз ответила мне коротким пожатием и ускользнула, оставив в моей ладони маленький, свернутый в треугольник листок бумаги.
С этим талисманом и с выпитой чашей дружбы, а может быть, даже любви и верности, я опять покинул родные края и уехал.
Именами святых предков и всех древних батыров благословляла меня в дорогу мать. Это согревало мое сердце. Но еще горячее жег талисман, хранившийся на груди возле сердца, – записочка, содержавшая всего четыре слова: «Не забудь, не забуду». А что нам обоим не забывать – это было понятно только двум нашим сердцам.
Часть вторая
I
Колей Шурупом мы явились в пограничную часть в один и тот же день. Вот скоро будет уже два года, как мы с ним спим на соседних койках и дружим неразрывно. Товарищеская выручка в боевой обстановке – непреложный закон красноармейца, но, если двух бойцов связывает братская дружба, она еще больше усиливает их стойкость и мужество. Это хорошо понимал наш начальник заставы, который обычно высылал нас с Колей в дозор вместе.
Мы поверяли друг другу затаенные мечты и стремления. За эти два года я узнал все, что можно узнать о жизни Коли, он – о моей. Нашу дружбу скрепило еще одно: оба мы были боксерами с одинаковым стажем, в одном весе и тренировались вместе; поэтому мы и заслужили на заставе кличку «Аяксы».
И вот мы обменялись прощальным товарищеским ударом перед расставанием. «Мыкола», как за украинский акцент звали Шурупа наши товарищи, врачуя полученную мной ссадину над левым надбровьем, восторженно восхвалял удары моей правой руки, хотя ссадина была получена мной, а не им. «Ох, этот Коля!» – так любят о нем говорить знакомые девушки.
Завтра, после очередной смены, нам предстоит расстаться. Коля едет в распоряжение штаба дивизии. Надолго ли, для чего – он не знает и сам. Попытки его выяснить что-либо у начальника или комсорга остались без успеха. Однако комсорг заикнулся о том, что поучиться всегда хорошо. Поэтому мы решили, что, вероятно, расстанемся не на дни, а на недели и, может быть, даже месяцы.
Как раз в тот день я получал свой месячный отпуск. Незадолго перед этим мне удалось поймать одного за другим двух шпионов. Первого я словил без всякого шума, и его хозяева с той стороны границы были вполне уверены, что на этом участке границы есть безопасный проход. И через два дня тем же путем они пустили второго, более ценного: первый был лишь «пробным шаром». Отпуск, полученный мною за этих двух прохвостов, я должен был провести в одном из санаториев на берегу Черного моря. Но одна идея, внезапно озарившая меня, заставила попросить у начальника разрешения вместо санатория съездить домой, в родной Гурьев.
И вот мы с Колей задумались над раскрытыми чемоданами, словно затрудняясь тем, как уложить наши небогатые пожитки.
Каждый боец, уходя из родных мест в армию, захватывает с собой что-то личное и дорогое. Отдавая себя целиком на службу отчизне, он хранит сокровище в глубине своего сердца. Так и я пронес в себе через эти два года тревожную и сложную загадку: куда исчезла моя Акбота?
Загадку эту загадал мне низколобый щуплый человек в знакомой противной синей кепке. Это было еще в Уральске, на пятнадцатый день моего пребывания в армии. Наша рота возвращалась с занятий. На спине каждого – полоска пота, на плече – громоздкая серая колбаса шинельной скатки, на ногах – запыленные сапоги, а на устах – бодрая песня.
У ворот городка перед нами мелькнул какой-то «гражданский», но я, как и многие другие, не обратил на него внимания. И вдруг, едва мы поставили в пирамиду винтовки, меня окликнул дежурный.
– Вас дожидается у ворот родственник, – сказал он, – целый день ждал, бедняга!
Только подойдя и вежливо откозырнув гостю, я узнал в нем мужа маленькой Акботы. Глаза его уставились на меня со злостью, и выражение лица было такое, словно он собирался вонзить в меня свои золотые клыки.
– Где жена? Где моя жена? – прохрипел он.
– Какая жена? – произнес я, растерянно соображая, что его слова могут означать какое-то несчастье, случившееся с Акботой.
– Какая жена? Которую ты украл! – крикнул он в исступлении.
Я стал объяснять ему, что бойцы Красной Армии не умыкают женщин и что, помимо устава, этому препятствует также отсутствие женской половины в казарме. Я уже понял, что Акбота убежала от него, и радостное сознание этого факта, может быть, придало моим вежливым аргументам оттенок насмешки. От этого он совершенно взбесился и бросился на меня с кулаками.
Для меня, неплохого боксера, отразить удары его длинных, но жиденьких рук было просто. Однако отвести его подальше от городка оказалось не так уж легко. Он приседал, визжал, валился с ног, упираясь. Пришлось попросту сграбастать его в охапку и оттащить шагов за сто от городка, на пустырь, куда выносился мусор. Придержав его без усилий за галстук, здесь, в стороне от людей, я сказал ему несколько ласковых слов и пустил на волю.
В тот же вечер я нашел у себя на койке первое письмо от матери, написанное братом. На четырех страницах, вырванных из тетрадки, содержалось едва ли более полусотни слов. Каждое слово, как ископаемый ящер, извивалось вдоль целой строки, почему-то с обязательным переносом последней буквы каждого слова в новую строку. Я впервые увидел, как враждебен мозолистым рукам моего старшего брата карандаш. Но более дорогого письма, чем это, я еще не получал.
Между прочими новостями мать сообщила, что Акбота исчезла из дому в тот самый день, когда я уехал из Гурьева. Если бы я тогда знал!
Со щемящей сердце болью я вспомнил, как вскочил с пароходной койки, увидев мелькнувшую перед окошком каюты женскую фигурку в шелковом голубом платке на плечах. Это было уже поздним вечером, и свет из каюты освещал лишь узкий квадрат в общем мраке палубы. Большинство пассажиров уже улеглось. «Акбота!» – воскликнул я про себя и вылетел на палубу, но никого не встретил и лишь усмехнулся собственной глупости и самоуверенности. Но как было бы радостно сознавать, что Акбота плывет со мной на одном пароходе, бросив мужа понятно ради кого.
Письмо матери подтверждало, что я был тогда прав.
Несколько дней после нежданного гостя и этого письма я жил, гордый мыслью о том, что Акбота меня любит и ради меня покинула мужа. Я сам заметил, что поступь моя в эти дни сделалась увереннее и тверже. Каждый день я настойчиво и требовательно смотрел на дежурного, ожидая, когда же он наконец сообщит, что меня у ворот городка ожидает «родственница», и восхищался необычайной решимостью и смелостью Акботы. Но вдруг я подумал: где же я ее здесь устрою? Она же не винтовка и не вещевой мешок.
Но мне не пришлось искать в казарме места своей жене. Дежурный не сообщал мне о посетительнице. Печальная неизвестность скрыла мою Акботу.
И вот далеко от родного края, на новых местах, я несу свою повседневную службу по охране границы. Изредка я получаю от матери письма, но в них нет ни слова об Акботе. На мои вопросы мать отвечает одно и то же: «Я ничего о ней больше, мой милый, не знаю». Девушка же, которая вместо занятого работой брата иногда пишет легким красивым почерком материнские письма, подписываясь буквой «С», уж наверное никогда и не знала мою Акботу.
Вот загадка, над которой я продолжаю раздумывать. Может быть, здесь и не так уж много настоящей любви и верности, может быть, главную роль играет юношеское самолюбие, но все-таки я не в силах отвлечься от головоломки: «Куда же, в конце концов, она девалась?» Казалось бы, время должно было вылечить меня от этой навязчивой мысли, но вышло наоборот: чем дальше, тем чаще я возвращаюсь к ней, и все милее и милее мне становится нежный образ исчезнувшей Акботы.
Позавчера, когда я шел с поста в казарму, мне показалось, что между розоватыми облаками зари вдруг блеснул яркий луч желанной разгадки. Мне пришел в голову совершенно новый, а следовательно, наиболее убедительный вариант.
Этот вариант заключался в том, что та неведомая мне «С», которая пишет материнские письма и которая утешает меня в неизвестности, окутавшей Акботу, и уверяет, что я найду в ауле и в городе много красивых девушек, не могла быть никем иным, кроме самой Акботы!
Я разложил все письма, полученные от матери и подписанные буквой «С». Отдельные строки дышали милым и целомудренным лукавством, невинной и ревнивой женской хитростью. Я понял, что каждая такая фраза и строчка допытывалась о моем чувстве – серьезно оно или нет? Почему-то я вспомнил, что мое двадцатилетие наступило.
Тогда-то я и пошел к начальнику за разрешением провести свой отпуск у матери. «Еду повидать мать», – сказал я и своему Мыколе и товарищам. И вот я стою перед раскрытым чемоданом, проверяю глазами, надежно ли убраны письма, а сердце кричит: «К Акботе! К моей Акботе!»
Коля взглянул на часы и позвал:
– Пошли…