Текст книги "Каторжный завод"
Автор книги: Франц Таурин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
За три года, проведенные в Нерчинских заводах, подпоручик Дубравнн проявил себя как отменно прилежный к службе офицер и дельный, знающий инженер. Ему поручались и разведка руд, и постройка судов, и спуск их на воду. Под его наблюдением были построены новые цехи на Забайкальском чугунолитейном и железоделательном заводе.
А после того как он, состоя в должности помощника управляющего заводом, закупил годовой запас провианта со значительной выгодою против установленных сметою цен, за ним утвердилась репутация чиновника особо честного и заботливого к интересу казны.
За эту операцию получил он именную благодарность от генерал–губернатора, и, когда понадобился опытный инженер для ревизии хозяйствования на заводе титулярного советника Тирста, выбор его высокопревосходительства пал на подпоручика Дубравина.
И с какой стороны ни взять, крайне необходимо было подпоручику отлично выполнить генерал–губернаторскоо поручение.
Глава вторая
НАСТЯ–ОХОТНИЦА
1
Уйти надо было незаметно.
Настя знала, что лупоглазый Брошка, ходивший в денщиках у подпоручика, караулит ее на выходе за околицу слободкп. Вот уже несколько дней следит он за каждым ее шагом.
Смешной барин!.. Алексей Николаич… Нашел, кого в дозор определить… Да и к чему?.. А человек он, видать, хороший, ласковый… И глаза ласковые, синие… что Ангара в ясный полдень… Да ведь барин. И ничего уж тут не переменишь. Не судьба… Счастье не курочка – не приманишь, не конь – в оглобли не впряжешь…
Настя разостлала холстину на чисто выскобленном столе. Положила краюху свежеиспеченного хлеба, пяток пупырчатых огурцов, завязанную в тряпицу щепоть соли.
Выглянула в сени.
– Тетя Глаша, давай утицу!
– Несу, Настюша, несу. Да не выстудила еще.
Тетя Глаша, маленькая, сухонькая, словно перекатывается через порог. Серый платок у нее повязан узелком на лоб, и концы платка, как рожки, торчат над темным, словно из узловатого корня вырезанным лицом. В руках у тети Глаши обжаренная утка.
– Вот, выстудитъ‑то не успела.
– В котомке остынет, – говорит Настя. – Заверни, тетя Глаша. Я сейчас.
Настя выходит в сени, по лесенке, сбитой из ошкуренных березовых жердей, проворно поднимается на чердак. Здесь вкусно пахнет свежими вениками. Много их заготовила Настя впрок, на зиму. Пригибаясь, проходит Настя к слуховому оконцу. Отсюда виден береговой конец слободки.
Так и есть! В конце проулка, как жарок на опушке, торчит из‑за плетня рыжая голова Ерошки. Сторожит…
Вот глумной! Будто и пути в лес – только что по проулку… Через запруду и по той стороне малость подальше будет. Ну, да ведь ног не занимать – свои, молодые.
– Ай надолго уходишь? – спросила тетя Глаша, подавая Насте завернутую в холстинку еду.
Настя бережно уложила узелок в котомку.
– К ночи вернусь.
– А припасу на два дни берешь?
– Женихов прикармливаю, тетя Глаша, – засмеялась, котомку за плечи, ружье в руки и за дверь.
И разговор окончен.
Тетя Глаша только вздохнула вслед: «Ох, и девка!.. Бедовая… – и покачала головой и сокрушенно, и сочувственно: – Да ведь только и воли, пока в девках…»
Настя прошла огородом, осторожно ступая, чтобы не подавить переползающие межу. огуречные плети. По дороге сорвала шляпу подсолнуха, не совсем еще поспелую, но уже начавшую чернеть по ободку, и тоже ее в котомку. Через лаз в плетне перебралась в соседний огород, а оттуда в проулок – не тот, в котором притаился Ерошка, а другой, и мимо длинных из вековой лиственницы срубленных заводских амбаров спустилась к берегу, к самой запруде. По дороге встретила одного из казаков, на той неделе гонявших ее по березняку. Насупила брови, ожидая наглой ухмылки или острого словца, и приготовилась дать сдачи. Но, видать, парни крепко запомнили подпоручиковы советы. Казак только молча покосился на нее, а что вслед посмотрел откровенно завистливым взглядом, этого Настя уже не видела, как и не слышала, когда он вполголоса помянул крепким словом вставшего поперек дороги подпоручика.
На запруде, как всегда в знойный день, свежо тянуло от воды, умеряя жару, и Настя прибавила шагу. Гребень запруды порос травой.
Посередине, где пролегала дорога, трава была примята копытами лошадей и прорезана колеями, но по обочинам росла густо и привольно, не страшась засухи. Идти по траве было мягко и в охотку.
Настя вспомнила про сидящего в дозоре Ерошку, оглянулась. На выходе из косого проулка, там, где обычно он ее караулил, никого сейчас не было. Видно, заметил ее и побежал вдогон. Настя усмехнулась. Беги, беги!.. К запруде вплотную подступила тайга. Ищи ветра в поле – охотника в лесу…
Вот и лес. Не всякому он приветлив, а иному и страшен. Ходить в лесу – видеть смерть на носу: либо деревом убьет, либо медведь задерет. А Насте лес – и семья, и школа, и нива, и дом родной…
Все в лесу ей знакомо, понятно, близко.
Вот опушка. Это как сенцы у дома. Мохнатые сосенки–подростки и тонкие белоствольные березки словно выбежали из лесу встречать ее, да гак и остались здесь. Не хочется им идти назад в сумрачную тишину – под солнышком, на ветру, на свету – веселей. Здесь и трава гуще, и цветов богаче. Сюда с берега залетают стрекозы, а возле цветов вьются с жужжанием шмели и звенят пчелы. Сюда прибегают босоногие слободские ребятишки собирать притаившуюся в траве сочную и пахучую, красную, как капельки крови, землянику.
Настя обходит сторонкой лужайку, сплошь заросшую алыми, мохнатыми гвоздиками, – как стоптать такую красоту – и по еле заметной, наверно, ею же проложенной тропке входит в лес. Тропка вьется то крутыми, то пологими поворотами, огибая стволы деревьев: медно–красные – сосновые, серо–бурые—лиственничные, белые с черными подпалинами – березовые! Нога то скользит по усохшей хвое, то шуршит в прошлогодних побуревших листьях. То и дело тропка скрывается либо в кустах багульника, густо одетых мелкими негнущимися темно–зелеными листиками, либо в пышных зарослях папоротника, среди которых там и тут возвышаются хрупкие кустики жимолости с не успевшими еще посинеть продолговатыми ягодами.
Тропка незаметно, но упорно вздымается в гору и выводит Настю на берег уже на значительной высоте. Отсюда, с крутого яра, почти отвесно уходящего в воду, все как на ладони.
Пруд, широкий у запруды и горловиной вклинивающийся в распадок, как треугольное голубое зеркало, врезан в зеленую рамку берегов. По пологому скату противоположного берега, пересекаемые узкими проулками, протянулись улицы заводской слободки с рядами крохотных домиков и зелеными пятнами огородов. Посреди слободки площадь. В одном ее углу поблескивает золочеными крестами деревянная церковь с невысокой колоколенкой, в другом приткнулась лавка купца Шавкунова. А над площадью, угнездившись на покатом холме, – здание заводской конторы с далеко видной красной крышей и высоким желтым забором.
К перегородившей долину и подпирающей пруд неширокой полоске запруды прилепилось неказистое серое строение, откуда доносятся скрип и вздохи огромного водяного колеса. Ниже запруды, по берегу круто петляющей речки Долоновки, разбросаны приземистые, курящиеся дымками заводские цехи и мастерские. Среди них выделяется грузная бурая башня доменной печи, будто подпертая отвалами темно–сизой руды.
Свежий ветерок тянет в глубь распадка, и даже здесь, на опушке леса, воздух отдает горечью заводского дыма.
Настя стоит задумавшись… И, словно стаяв в жарких лучах чуть начавшего клониться к закату солнца, все – только что столь ясно зримое – расплывается, заволакивается призрачной дымкой и проступает перед глазами уже таким, каким было увидено давно–давно, много лет назад. Тогда семилетняя Настёнка в такой же жаркий день, выйдя с отцом по грибы, первый раз очутилась здесь, на этом крутом яру…
Пруда не было. По широкой долине между кочковатыми, поросшими жидким березняком берегам петляла речка. Не было ни плотины, ни домны, ни мастерских. Из того, что есть сейчас, был, пожалуй, только конторский дом на бугре да на месте теперешней Долгой улицы десятка два домишек…
Недосуг Насте простаивать на яру и ворошить в памяти прошлое и прожитое. Надо идти. Ее ждут. И, бросив еще взгляд на слободку, на дом с красной крышей, где синеглазый подпоручик сейчас,! надо быть, расспрашивает о ней прибежавшего с известием Ерошку, Настя трогается я путь. Ноги сами идут – дорога знакомая. А мыслями вся ушла в прошедшие годы, в далекую пору детства…
2
…На всю жизнь врезалась в память дорога. Длинная зимняя дорога. Морозный воздух щипками хватает за щеки, парит изо рта у людей, заиндевевшпе морды лошадок и скрип, неумолчный скрип полозьев по стылому снегу…
Сколько времени ехали, Настёнке не под силу сообразить. Уже потом, из разговоров отца с матерью, узнала, что ехали без малого три месяца – восемьдесят шесть дней. А лучше. сказать – суток. Потому что выезжали с ночлега до свету, а приезжали к ночлегу затемно.
Ехали длинным обозом. Возок, в котором ехали Настёнка с матерью, шел в середине. И ни начала ни конца обоза не углядеть. Протянулся он до самого края, где выбеленная снегом земля сходилась с блеклым зимним небом. И только когда в пути переваливали пригорок, видно было, что у пестрой ленты обоза есть и начало и конец, хоть и очень далеко от Настёнкиного возка и до первой подводы, и до последней.
Настёнка с матерью ехали в лубяном возке. Отец сам соорудил его. Отец у Настёнки – мастер первой руки. Начальство отличает его против остальных мастеровых. Ему дозволено взять с собою семью и выделена под скарб отдельная подвода. Таких, как отец, мастеров, что едут с семьями, в обозе не наберется и десятка. Прочие мастеровые едут в далекую Сибирь без семей. Большинство из них либо холосты, либо бобыли, а семейным обещано, что семьи прибудут летом но теплу. Каждому из мастеровых поручено по три груженых подводы. На возах разный инструмент, полосовое и кровельное железо, гвозди, огнепостоянный кирпич для горнов и вагранок и прочий припас, нужный при строительстве чугунолитейного и железоделательного завода.
Самым тяжелым из всего, что пришлось перенести в пути, были ночлеги. В тесную избу набивалось столько народу, что стены распирало. Женщин с детьми укладывали на печку и на полати. Там было до того душно и чадно, что и тепло, о котором так мечталось в стылом возке, не радовало. Настёнка крепилась, а ребятишки поменьше – были среди них и грудные – не только стонали и плакали, но и в голос кричали.
Уже к концу дороги, на одном из ночлегов, умерла годовалая Дунюшка. Настёнка еще дома, в Невьянске, нянчилась с ней – жили по соседству. И когда ночью Настёнка проснулась от громкого причитания и спросила в испуге, почему плачет тетя Катя, и ей сказали: «Дунюшка померла», – никак не могла понять, осмыслить этой первой па ее пути смерти.
Как это померла?.. Вечером лежала у матери на коленях, разбросав похудевшие за дорогу ножонки, и смотрела во все стороны круглыми черными, как спелая черемуха, глазками. Она и не плакала. Ее голоса не слышала Настёнка в общем хоре ревущих и хныкающих. А вот померла…
– Маманя, а я помру? – спросила у матери.
И мать, усталая, измученная длинной, потерявшей где‑то свой конец дорогой, ответила с хмурой покорностью:
– Все помрем, доченька. Спи‑ка, спи…
Долго не могла заснуть Настёнка и все думала: зачем живут люди, если все равно всем помирать?..
В углу перед иконой теплилась лампадка. В прогорклом от чада махорки, от прелых испарений мокрой одежды и обуви воздухе пламя лампадки то совсем сникало, втягиваясь в фитилек, то на миг разгоралось, бросая блики света на темную, залощенную временем поверхность иконы.
Настёнка, не отводя глаз, смотрела на изможденное бородатое лицо. Это был бог, которому она молилась много раз в день и который все знал и все мог. Он знал, почему умирают люди, и мог сделать так, чтобы они не умирали. Конечно, мог… А вот Дунюшка померла, и маманя сказала: «Все помрем…» И маманя тоже говорила, что он добрый и что он один за всех.
Рано пришли к Настёнке недетские мысли.
…А с годами все чаще и чаще подступали раздумья о неустроенности и несправедливости окружающего ее мира.
Окна их маленького дома выходили на площадь, в глубине которой на бугре возвышалось огромное, против всех прочих строений, здание заводской конторы. Едва ли не через два–три дня после того, как поселились они в новеньком, только что срубленном доме, на площади секли пойманных беглых.
Мать не пустила Настёнку на улицу. Неровен час, еще стопчут на переполненной народом площади. Взобравшись с ногами на лавку, опираясь острыми локотками на широкую, отдающую свежим смоляным духом колоду подоконника, Настёнка смотрела в окно. Что творилось за спинами толпившихся людей, ей не было видно. Доносились только резкие выкрики и стоны да временами приглушенный ропот, пробегавший меж народа.
Но когда экзекуция кончилась и сквозь расступившуюся толпу почти волоком повели сеченых, Настёнка заглянула в лицо одному из них, которого вели под самыми их окнами. Лицо было перекошено от злобы и стыда, боли и обиды.
Настёнке стало страшно. Она забилась в свой угол, где за синей ситцевой занавеской стояла ее кроватка, и до вечера просидела там сумрачная и притихшая.
И только после ужина спросила отца:
– За что их секли, тятенька?
– В бегах поймали.
– А почему они убегали?
– От хорошей жизни не побежишь.
– И кто побежит, всех секут?
– Знамо дело, не помилуют.
– А если ты побежишь, и тебя, тятенька, сечь будут?
Отец усмехнулся и погладил ее по голове.
– Куда я от вас побегу…
…Убежать не убежал, а все равно оставил Настёнку по десятому году…
Матвей Скуратов по наследству был мастером при водяных колесах.
Не то дед, не то прадед его ходил в подручных самого Ивана Ползунова, и с той поры от отца к сыну передавались тайны сего мастерства.
Под наблюдением Матвея Скуратова возведена запруда на реке Долоновке, под его началом и в немалой степени его руками построены водоподводный ларь и водоналивное колесо.
Начальник строительства завода—корпуса горных инженеров полковник Бароцци де Эльс – отличал Матвея Скуратова среди прочих мастеров и не раз говаривал: «Если за работами наблюдение имеет сей Матвей, я могу спокойно идти пить свой кофе». Отец, посмеиваясь в усы, рассказывал дома о высоком доверии начальства. Когда же подпертая запрудой Долоновка заполнила приготовленное ложе и огромное – четырех сажен в диаметре – водяное колесо завертелось под напором воды, полковник всенародно пожал руку Матвею Скуратову. Это Настёнка видела своими глазами. И не только руку пожал, а выдал в награду годовой оклад жалованья – двадцать пять рублей серебром – и представил к утверждению в первый унтер–офицерскпй чин – горным урядником третьем! статьи.
Представление было удовлетворено генерал–губернатором Восточной Сибири, и Матвей Скуратов получил первую лычку на суконный погон.
Сам‑то он не очень этим прельстился, но хозяйка его, Аксинья Пантелеевна, была рада чрезмерно. По чипу урядника третьей статьи годовой оклад составлял сорок восемь рублей, то есть без двух целковых двое против прежнего.
После этого вскорости и домишко свой поставили. И место хорошее приказал господин полковник отвести Матвею Скуратову – на главной улице, почти насупротив заводской конторы.
Как перебрались из казармы в свой дом, мать повеселела и словно расцвела.
– Слава богу, довелось пожить в достатке и уважении. Дай бог здоровья заводскому начальнику!
– Мы‑то, Аксюша, в достатке, – сказал отец в ответ, – а глянешь вокруг, как люди живут, так и честной кусок в горло не идет.
– Что люди? —не соглашалась мать. —Меньше зелья пить надо да бродяжить. Ты, Матвей Корнеич (она с первого дня замужества так уважительно называла своего мужа), не чужими трудами живешь, а своими. И каждому дорога не заказана.
– Кому какая дорога, не сразу разглядишь, – заметил отец вполголоса.
Но мать последнее слово оставляла за собой:
– У кого глаза не застит, разглядит, а кто свои с утра зельем зальет – винить некого.
Отец не перечпл. Дома он был смирный и в спор без нужды не вступал.
Одевала мать Настёньку чпсто, и с нею охотно играли две девочки, что жили напротив, в небольшом флигеле, во дворе заводской конторы. Младшая была ровесница Настёнке, и мать девочек – чиновница Аргунова, – увидев однажды в руках у слободской девчонки книжку и, к удивлению своему, убедившись, что читает эта девчонка весьма бегло, сказала Аксинье Скуратовой, чтобы та посылала дочку к ним во флигель.
К Аргуновым ходил на дом учитель из заводской школы. Но сестры учились лениво. Чиновница решила попытать, не пойдет ли дело на лад, если у дочек перед глазами будет пример, достойный подражания.
Настёнка не только бегло читала. Она умела писать и знала таблицу умножения. Всему этому научил ее отец. Мать вначале косилась и недоуменно вздыхала: зачем девке грамота? Но потом привыкла, что каждый вечер отец час, а то и два уделяет дочери. А теперь, когда благодаря этой самой грамоте Настёнка стала вхожа в господский дом, окончательно уверилась в пользе просвещения.
– Дочка‑то наша к Аргуновым запросто ходит, как ровня, – похвалилась Аксинья мужу.
– И нп к чему, – возразил муж. – Вороне соколом не бывать.
– Зря, Матвей Корнеич, перечишь. Там худому ее не научат. К Аргуновым учитель каждый день ходит. Все лучше, чем со всякой голытьбой по огородам шастать.
– Против ученья кто же спорит. Только барская дружба коротка.
И опять отец оказался прав. Но ему уже не пришлось в том убедиться…
Как‑то раз на исходе осени – по утрам уже заморозки ударяли – не пришел отец к обеду. Отзвонили полдень в железный лист на рудном дворе. Мать накрыла на стол, вынула из печи чугунок со щами, а отец не шел. Никогда такого не случалось. Во всем, и в большом и в малом, соблюдал он порядок.
Мать хотела уж послать за ним Настёнку, когда в окно стукнул сосед, идущий с работы.
– Матвей велел сказать, недосуг ему отлучиться. Снесли бы ему харчи туда.
– Беги, Настёнка, – засуетилась мать, – сейчас я плесну щей в горшок… Да нет, разольешь еще, снесу сама.
– Я с тобой, маманя.
Быстренько, поторапливаясь, чтобы не остыли щи, спустились к запруде, вошли в тесовый сарай с широкими, как ворота, дверями, где с грохотом и скрипом крутилось водяное колесо.
Отец в грязной и мокрой одежде сидел в углу на толстой сосновой колоде.
– И что это ты, отец, от рук отбился?
– Не шуми, мать, торопная работа. Засветло кончить надо.
В сарае было сумрачно, и мать не сразу разглядела кровавую ссадину на скуле. А когда увидела, вскрикнула и едва не выронила узелок с едой.
– Что с тобой, Матвеюшко?
– Колесом малость царапнуло.
Мать с испугом оглянулась на грохочущее колесо.
– Господи! Как ты к нему прислонился?
– Не для забавы, мать, – усмехнулся отец, – по нужде. Вншь, срочный ремонт. Ослабла плица одна, того гляди оборветься. Заклинить надо.
Ужас, с которым мать смотрела на проклятое колесо, передался и Настёнке. К этому колесу близко подойти и то страшно, а тятеньке руками за него браться да чинить его.
– Остановить бы по делу надо, – пояснил отец, отвечая на немой вопрос матери. – Да нельзя, вншь. Печь без дутья заглохнет. Приказал начальник на ходу исправлять. А то плавку загубим.
– А человека!.. – ахнула мать и спохватилась: что проку от ее слов? К чему же зря человека за сердце брать?
– Вечером сюда принеси,? – спросила, принимая ил рук отца опорожненную посуду.
Отец покачал головой.
– Не надо. Засветло управиться должен. Ночью к нему не подступиться. При свете и то, дай бог… Ну, идите‑ка. Неча вам тут страху набираться.
Мать, не прекословя, взяла Настёнку за руку и пошла к двери. Настёнка все оглядывалась на отца, будто чуяла, что видит лицо ею в последний раз…
Еще не начало смеркаться, снова застучали в окно.
Часто и громко.
– Беда! Аксинья! Беги, там твово Матвея…
– Ой, господи! – в голос закричала мать и кинулась из избы. Настёнка за ней.
В сарае на полу, в том же углу, где днем, сидя на сосновом сутунке, хлебал он щи, осторожно придерживая рукой горячий глиняный горшок, – теперь лежал Матвей Скуратов, прямой и длинный, в мокрой, прилипшей к могучему телу одежде. Руки крестом сложены на груди. Лицо и кисти рук закрыты белой холстиной.
Всю жизнь был ои мастером при водяном колесе. При. водяном колесе и смерть застигла.
Люди расступились, пропуская вдову и сироту.
Мать рухнула как подкошенная, схватилась за скрещенные на груди большие жилистые в запекшихся ссадинах рукп, нрижалась к ним лицом и замерла в безмолвном плаче. Настёнка потянула за край холстинки, чтобы заглянуть в лицо, и задрожала: лицо было залито кровью.
– Ироды! Пронлятые ироды! Загубили! Загубили! – отчаянно закричала мать, вскочив на ноги. – Будьте вы прокляты, все начальники! Чтобы всем вам сгинуть не своей смертью!
Она схватила Настёнку на руки и опрометью бросилась прочь. Никто не посмел ее удержать.
I! только когда, добежав до края запруды, она кинулась вниз и, пробив молодой ледок, исчезла под водою, стоявшие безмолвно люди очнулись и ринулись вслед.
Достали обеих. Мать мертвою, Настёпку откачали.
В один час Настёнка стала круглой сиротой.
…Враз все оборвалось и перевернулось в ее жизни.
Вместо светлого детства – горькое сиротство, Вместо отца и матери – ворчливый опекун дед Евстигней и его болезненная жена тетка Глафира. Вместо чистенького нарядного домика на широкой улице – подслеповатая, вросшая в землю избенка в конце косого проулка.
Уже много лет спустя, когда подросла, узнала Настя, кто и как определил ей опекуна.
Помощник управляющего заводом немец Тирст позвал на совет полицейского пристава и попа. Сказал им:
– Надобно в опекуны приискать человека смирного и богобоязненного. Покойный Матвей был отличный мастер, но подвержен вольнодумству. И женка ему под стать была.
– С хулою на устах отошла к престолу всевышнего, – с льстивой поспешностью подтвердил поп.
Выбор пал на старого охотника Евстигнея, поставлявшего дичь и грибы к господскому столу.
Хотя и были высказаны некоторые сомнения:
– Привержен к зелью, – сказал пристав.
– Замечал, – согласился Тирст, – но в любом виде почтения к старшим не теряет.
– Пьян, да умен, два угодья в нем, – поддакнул поп.
На том и порешили.
Тогда же Настя узнала и про то, кто погнал Матвея Скуратова на верную гибель, заставив починять водяное колесо на ходу. Все тот же Тирст. Управляющий заводом капитан Трескин, возвратясь из Иркутска, куда ездил он на доклад к генерал–губернатору, и узнав о прискорбном происшествии, весьма гневался на Тирста и даже рапорт на него подавал. Впрочем, последствий особых для Тирста по рапорту тому не последовало.
Дед Евстигней, определенный Настёнке в опекуны, был человек не злой, но вздорный, ни к какому путному делу не приспособленный.
– Не вышло из мужика ни работника, ни охотника, – говорили про Евстигнея соседи.
Но все ж на две кухни – капитана Трескина и титулярного советника Тирста – успевал поставлять птицу: уток, рябчиков, тетеревов, также грибы и ягоды.
По распоряжению Тирста Евстигнею отпускался провиант, как и прочим мастеровым: муки по пуду на самого и по тридцать фунтов на женку в месяц и соли по двадцать фунтов в год на каждого. Сверх того за доставленную птицу платили по копейке за штуку, да еще перепадало от Тирста на «чаек» за подобострастные низкие поклоны, которые Евстигней отвешивал со сладкой улыбочкой при каждой встрече. Кланялись Тирсту и все прочие, но с улыбочкой никто. За то и отличал Тирст старика. За то и жаловал на «чаек».
За малым остатком, все добытое Евстигнеем и поклонами, и охотничьим промыслом, уплывало в руки целовальнику казенной лавки. Допьяна дед Евстигней не напивался, но и трезвым редко бывал.
Женка его, Глафира, смирилась с невеселой своей судьбой. Да, по совести сказать, на лучшую она и не рассчитывала. С детских лет болезненная и тощая, она к тому же и лицом не удалась, – и осталась от всех ровесниц старой девкой, вековухой. И когда нежданно вдруг посватался Евстигней, не посмотрела на облитую сединой бороду и на вздорный нрав – согласилась.
Настёнку Глафира приняла хорошо. Хоть и малолетка, а все помощница и по дому, и по огороду. Сама Глафира часто по два, по три дня лежала пластом, и тогда в неубранной замусоренной избе было совсем неприглядно.
Да и по натуре Глафира была не сварлива.
К Аргуновым Настёнка перестала ходить. Сперва некогда было: копала картошку, которую хворая Глафира не успела убрать вовремя. А когда через несколько дней пришла во флигелек, чиновница взглянула на ее замызганное платьишко (новое, в котором мать отправляла Настёнку к Аргуновым, Глафира спрятала в сундук: «Праздничное. Неча каждый день трепать») и, брезгливо поморщась, сказала:
– Ты что же, милая? День – ходишь, неделю – нет. Эдак от тебя одна помеха.
На том и закончилось Настёнкино ученье.
…Четырнадцатый год ей пошел, когда дед Евстигней в первый раз взял с собой на охоту.
– Надумал, старый лешак! – ворчала Глафира. – Долго ли до греха. Потеряется дите в тайге.
– Не потеряюсь, тетечка Глаша, ей–богу, не потеряюсь, – упрашивала Настёнка. – Я следочек в следочек за дедупей пойду.
– Не то встретится кто! Долго ли до греха!
– Кто и–нас тронет, т–тот три д–дни и–не проживет, – петушился дед, как всегда, малость заикаясь. – Две г–головы – и–не одна г–голова.
:– То‑то две. Старый да малый.
Что старыйверно, а малый? – это как сказать. Настёнка глянула на тетку Глафиру сверху вниз и улыбнулась. Была она не по годам рослая, примерно на голову выше тщедушной Глафиры. И не хлипкая, как стебелек, гнущийся под колоском, а ладная, крепко сбитая. Слободские парни уже начали на нее поглядывать. Может, потому и опасалась тетка Глафира отпускать ее в лес?.. Но тогда Настёнке эго было еще невдомек.
Настёнка вернулась из лесу сама не своя. Ходила но двору задумчивая, на вопросы тетки Глафиры отвечала невпопад… Вот она какая, тайга!.. Это совсем не го, что собирать ягоды на опушке пли ходить по грибы в ближний березняк.
И всю ночь бродила она по простроченной золотом и пламенем осенней тайге.
Проснулась рано и первым делом спросила:
– Сегодня пойдем в лес, дедуня?
Глафира снова заворчала:
– Дома делов не переделать. Лук надо вытаскать, посушить, в плети повязать.
– Все сделаю, тетенька Глаша. К обеду все сделаю. А после обода пойдем.
– Да что ты, – господи, прости меня, грешную, – замест собачонки ему? – рассердилась Глафира.
И тогда Настёнка решительно сказала:
– Купи мне ружье, дедуня. Я с тобой охотиться буду.
Глафира только руками всплеснула.
– А что? – не очень смело вступился дед Евстигней. – И–и д–дело говорят. М–мне помога. Я уж т–того, считай, отохотился. Глаза и–не ге. и–намеднн в кочку з–замест утки палил.
– Бабье ли это дело, старый?
– Да она покуль и и–не баба, – уже поняв, что сопротивления Глафпры ненадолго, отшучивался дед.
Где ж было Глафире выстоять одной против двоих!
– Развяжи м–мошну, доставай д–деньгу! – скомандовал дед.
– Вот–вот, – запричитала Глафира, – опять за приданым потянулся.
– Не бойсь, не бойсь. и–не пропью. Евстигней д–дело знает. и–наперед купить, и–потом копыта обмыть. Доставай, и–не тяни время.
Вздыхая и причитая, полезла Глафира в подполье. Достала надежно припрятанный кисет. В кисете лежали Настёнкины деньги, выплаченные заводской конторой за скуратовский домик.
Настёнка запомнила, как дед Евстягней ввалился в избенку, ошалелый от радости, и, крепко зажав деньга в кулаке, потрясал ими, похваляясь, словно его трудами они добыты.
Глафира немедля отобрала деньги у Евстиснея.
– Это девке на приданое. И не тяня лапу.
– Д–дак ведь ко–опыта обмыть, – убеждал Евстигней.
– Не твой конь, не тебе и копыта мыть, – отрезала Глафира и не дала ни полушки.
Не раз покушался Евстягней на заветный кисет, но Глафира не поддавалась.
В первый раз уступила.
Евстигней вытребовал у Глафиры еще иголку, новую, недержаную, и пошли покупать ружье в заводскую лавку.
Вот когда Настёнка преисполнилась почтения к дедуне. Все покупатели, сколько их было в лавке, обступили Евстигиея.
– Энтот выберет!
– Ну–кось, покажь, дед, науку!
Ружей в лавке было более десятка. Матово поблескивая обильно смазанными стволами, стояли они в деревянных гнездах. У Настёнки даже дух перехватило. Подумать только: одно из этих ружей будет ее собственное!
Сперва дед Евстигней прибросил каждое ружье на вес, отобрал четыре самых легких и выложил их рядком на прилавок. Потом взял одно из них и подал Настёнке.
– Держи эдак! – И показал, как держать: одной рукой за конец ствола, другой за ложе, курком вверх.
Руки у Настёнки дрожали от нетерпеливого волнения.
– Не трясись! – прикрикнул Евстигней.
Достал из кармана завернутую в тряпицу иглу и осторожно уложил ее повдоль ствола, перед тем помуслив его.
Иголка не скатилась, лежала плотно.
– Добро! – сказал Евстигней и, ухватись правою рукой на изворот за шейку ложи, стал медленно поворачивать ружье так, что конец ствола описал в воздухе полный круг.
Настёнка и все прочие следили за действиями Евстигиея. затаив дыхание.
Иголка, хорошо заметная на темной поверхности ствола, держалась плотно, как приклеенная.
– Добро! – повторил Евстигней, закончив оборот, и сказал Настёнке: – Сымн иглу!
Такой же прием Евстигней повторил с остальными ружьями. Но из трех только одно удержало иглу на полном обороте.
– Ну, которое из двух возьмем, дочка?
Загоревшийся Настёнкин взгляд перескакивал с одного ружья на другое.
– Вот это! – и показала на то, у которого ложа потемнее и курок с красивой насечкой.
– Сейчас проверим, верный твой глаз ай нет? – сказал Евстигней.
Взяв оба ружья – в правую руку облюбованное Настёнкой, в левую другое, – поставил их прикладами на пол и, накрыв ладонями концы стволов, с силою надавил. Потом показал Настёнке обе ладони. На правой кольцевой оттиск был четче и выпуклый кружок темнее.
– Выходит, глаз твой верный, – сказал дед Евстигней и подал Настёнке ружье с темной ложей и красивым курком.
…Так и стала Настя Скуратова охотницей.
Стрелять научилась она быстро. Глаз у нее был верный, а главное, молодой. Через короткое время Евстигней стал ходить с нею в лес только «для порядка». Настя скрадывала уток по озеркам, била тетеревов в перелесках, а Евстигней посиживал на полянке у костра либо подремывал на мягкой подстилке из пахучих пихтовых лап. На его долю оставалось отнесть добытую дичь на господскую кухню.
А со следующей осени Евстигней перестал и в лес ходить. Не успевал он за легкой на ногу Настей, а она сердилась: «Много ли так добудем, дедуня? Сидел бы уж дома!»
Глафира сперва корила Евстигнея, что отпускает Настёнку в лес одну, потом привыкла. Так же, как привыкла и к тому, что Настя всерьез и насовсем сменяла на ружье ухват и прялку. С той поры, как она пошла на охоту, жить стало сытнее. Настя была проворнее и удачливее старика.