355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франц Иннерхофер » Прекрасные деньки » Текст книги (страница 7)
Прекрасные деньки
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:12

Текст книги "Прекрасные деньки"


Автор книги: Франц Иннерхофер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Со второй части мессы и у Холля не выходили из головы эти стоны. Потом он стал немного опасаться, как бы на обратном пути не заставили его переться с крестом впереди шествия. Все что угодно, только не маячить впереди, говорил он себе, только не рядиться в хламиду причетника и не переться с крестом. Однако, к его облегчению, на эту роль нашелся один деревенский оболтус, как по обыкновению называл местных ребят хозяин. Еще четыре оболтуса подставили свои плечи под носилки с балдахином. Видимо обсуждая с господином Бруннером всю предстоящую церемонию, хозяин обещал ему позаботиться о том, чтобы не было недостатка в оболтусах, которые могли бы сгодиться в балдахинщики.

А вот флаг усадьбы 48, почерневший сверху от частого соприкосновения с электропроводами, несли Лоферер и Гуфт. Даже Найзеру не под силу было бы нести его одному. Легкий порыв ветра – и такой человек, как Найзер, просто не устоял бы на ногах. Тут требовался подручный. Древко, подобно черенку вил, передавалось в руки того, кто привык метать сено, ибо это были всегда самые сильные руки. Из тех же соображений распределялись между людьми обязанности: кто с крестом, кто с балдахином, а кому нести статую Богоматери. Если тот, кому поручался флаг в начале процессии, по ошибке затесывался между балдахинщиками и несущими Богоматерь, его тут же ставили на место так, чтобы флаг и балдахин находились на безопасном удалении друг от друга, так как бывали несчастные случаи. Задолго до восстания крестьян и до того, как по воле одного из архиепископов началось изгнание сельских протестантов из долин в окрестностях Зальцбурга, люди уже знали, какие раны можно нанести острием флагштока. Поэтому взмыленному знаменосцу приходилось держаться на почтительном расстоянии от балдахина, подальше от человека, нареченного и наряженного священником, отстоять от них, так сказать, по крайней мере на длину копья. Кроме того всегда нужен был подручный, то есть, помимо дюжего батрака с флагом, еще один такой же крепкий, прежде всего чтобы не насмешить людей: случалось, что знаменосца заносило вдруг в какой-нибудь огород и он тут же становился посмешищем всей деревни и попадал в потешный карнавальный листок.

До ворот на лехнеровском выгоне, где к шествию присоединилась Штраусиха, полотнище нес Лоферер, потом в ремни флагштока впрягся Гуфт, так как у Лоферера уже намокла рубашка, хотя свой зеленый пиджак он скинул еще на кладбище. В руках Гуфта древко опустилось до уровня колен, сковывало движения, и он с трудом шел вперед, задевая его то одной, то другой ногой. Процессия, читая молитвы, медленно тянулась вверх по выгону.

На той стороне ручья стояли коровы, уткнувшись мордами в молодую поросль ольшаника, и отмахивались от мух хвостами. На подходе к тому месту, где стоял одноэтажный дом, именуемый бараком Коммуниста, пахнуло вдруг такой вонью, будто только что разлили целую бочку дерьма, однако ничего похожего не было видно. Минуя это строение, многие, наверно, подумали, что по случаю процессии Коммунист убрал крышку с выгребной ямы, но смрад становился все сильнее и нестерпимее. От загона вверх к саду мельника тянулась свежая полоса сортирной жижи. Одна ровная полоса. Это, конечно же, было знаком: после обеда надо идти в поле на праздничную каторгу. Из-за Лехнера всем придется тащиться в поле, и града оплеух не избежать. Покуда шли вдоль вонючей полосы, Холль не осмеливался даже взглянуть на хозяина, голову повернуть боялся, чего доброго – выставит с треском из колонны.

Только после того, как затихли смешки и люди перестали зажимать носы, Холль начал искоса посматривать вокруг. Впереди, перед балдахином, прямой как свеча, вышагивал Бруннер и уже переходил через Мельников мост. Молитвенное бормотание заглушалось порой злобным шиканьем. Во время молебна на выгоне Холль заметил, как хозяин мрачно поглядывает на кусты лещины наверху, возле мельницы. Затем двинулись вниз уже по собственному выгону. Не доходя до Ведьминого моста, хозяин схватил Холля за шиворот и толкнул к ольховому кусту, потом вытянул за воротник Морица и приглушенным голосом приказал им обоим привести лошадей, а стол отнести вниз.

Холль оставил Морица внизу, возле стола, чтобы тот, если потребуется, отогнал подальше корову или лошадь, а сам пошел к ущелью, где, по его прикидкам, должны были пастись лошади. Однако поиски уводили его все дальше, пришлось переходить холм. Мориц и накрытый белым полотном стол становились все меньше. Холль углубился в лес и вышел к широкой прогалине. Лошадей не было в помине. Сверху он еще раз оглядел опушку и двинулся дальше. Ему встретились двое крестьян, молодой и старый, да молодая хозяйка и несколько ребятишек. Они возвращались домой. Здесь работали и по праздникам, будь то летом или зимой, все еще собирали, носили, волокли. Он ускорил шаг. Эту дорогу он тоже знал как свои пять пальцев. У самого края прогалины, в тени огромных елей Холль разглядел наконец лошадей, вывел их на открытое место и погнал вниз.

За едой все напряженно молчали. Целый день хозяин орал то на Холля, то на Морица, то на одного из своих младших сыновей, метался из одного конца подворья к другому. Работники глухо ворчали, поскольку сено приходилось убирать за ничтожную плату. Найзер, на которого Холль начал возлагать большие надежды, набивал сеном сарай за сараем. Перед самым заходом чуть было не угодил под телегу Мориц, так как хозяин погонял лошадь черенком от граблей. В конюшне, когда распрягали лошадей, отец снова приказал Холлю прикусить язык. С Лехнером, видишь ли, поболтать решил. Если такое повторится, он, отец, сдаст трепачишку в соцопеку.

Соцподопечностью хозяин грозил Холлю при всяком удобном случае. Девятилетним мальцом Холль воспринимал эти слова чуть ли не как приветствие, а теперь не мог слышать их без содрогания, он уже знал многих, испытавших блага соцподопечности. С кем-то из них расстался после первого и второго класса, но все еще встречал их во дворе и в коридоре школы. Сосед Холля по парте до сих пор носил скроенные из конской попоны штаны, в которых он четыре года назад зимним утром приковылял в класс. В то время штаны доходили ему до подмышек, теперь были чрезмерно коротки. Кроме того, в усадьбе Губеров из него довольно быстро сделали идиота.

Ныне же расставание с усадьбой 48 и перспектива ссылки в какую-нибудь семейную фирму по милости чиновницы соцопеки приводили его в ужас. Ничто не страшило его больше, чем крестьянский двор без рабочего люда. Приют не пугал его, пугала соцопека. За этими словами виделись ласковый прием в первый день и дерьмовая жизнь на многие годы, а может быть, и до гробовой доски. Лехнера он не боялся, но хозяина считал способным на все.

В нем закипала страшная ненависть. С одной кобылы он на ходу сорвал упряжь и забросил в конюшню, другую распряг у колодца и погнал обоих вокруг лехнеровского сада. Старший сын Лехнера стоял на крыльце и смотрел куда-то поверх головы Холля. На улице, ведущей к выгону, ему встретились дети Мауэрера. То, что его из-за них однажды побили, они, наверно, даже не знали, а если бы знали, то никогда бы не поняли, как и почему, а вот он теперь знал, однако не мог говорить об этом, только – думать. Между ним и этими ребятами за многие годы воздвиглась глухая стена, и за всем этим крылся лишь умысел сделать из него даровую рабочую силу, потому что отец задолго до того, как Холль начал под стол пешком ходить – одно из расхожих выражений в доме, – вбил себе в голову сэкономить на нем те ничтожные деньги, в которые обходилась хозяину дешевая рабочая сила. Холль знал об этом плане и все же боялся быть выброшенным из усадьбы, оказаться в другой деревне, среди чужих лиц, и тогда все, к чему он уже притерпелся на этой усадьбе и в Хаудорфе, затмилось бы новыми мерзостями.

Вернувшись домой, он застал на кухне явно расстроенного Бруннера, сидевшего за рюмкой водки. Священник говорил о делах другого прихода, выслушивая при этом утешения хозяйки и разглагольствования хозяина о том, что всякая шваль все больше прибирает к рукам власть, озабоченная только тем, как бы побольше урвать. Речь зашла о пророчествах, о Лурде, о Папе, о явлении Божией Матери, о каком-то злоумышленнике, покушавшемся на жизнь кардинала и наказанном мгновенной смертью от разрыва сердца, о Страшном Суде, о Марии, о Фельбертальце.

Одна из деревенских заглянула в дом и сказала, будто Мария ездила на горное пастбище к Фельбертальцу. Мария отрицала это, говорила, что навещала сестру. От нечего делать Холль полез на солому, уложенную плотными штабелями, сорвался, сполз вниз, так как наверху не за что было зацепиться, попробовал зарыться в солому и упал на мощеный пол коровника. Час спустя он снова слонялся по усадьбе и размышлял о том, что человеческая голова, по сути, пуста, не может же она в один миг вместить в себя целый мир.

У одной из хозяйских родственниц, прозываемой святой, начали расспрашивать, как быть с Марией. Мария по-прежнему отпиралась. Те же вопросы задавали другим. Морица на выгоне лягнула кобыла. Роза с хозяйкой отнесли его в дом, и в тот же день он куда-то пропал, вернулся только через две недели. Где был, никому не сказал. Вместе с другими Холль поднимался на дальний надел. Подманивал Штраусиху к осиному гнезду, тянул на поводу лошадь, прыгая через лужи и канавы, вечером ходил в верхний лес за лисичками, слушал жуткие истории про привидения, когда на всех нападал такой страх, что никто не смел носа из дома высунуть, носил с Марией еду из долины, спал, как и все, укутавшись попоной, слушал стук дождя по гонтовой крыше, брань Лоферера. Отработав свое, ходил с ним к либстальцу точить ножи. Однажды пришлось нежданно-негаданно спускаться вниз, к кузнецу. В Дорфграбене встретил пьяного Бартля, обещал не выдавать. Жизнь казалась вполне сносной.

Нередко Холль натыкался на Убийцу, как-то даже застал его на месте преступления: тот обрывал чужую вишню. Однажды он увидел бабу-поденщицу опорожнявшуюся в канаву, а потом – как она пила из нее воду.

Пришлось спускаться в луга. Сразу стало темнее. Чтобы унять ропот батраков, хозяин послал за молодым вином. Мария выпила порядочно. Найзер в телеге елозил на коленях перед Марией, то и дело наливал ей вина, а рукой шарил между ног. Оводы становились все злее. Возле лещины они так сильно кусали, что Холлю приходилось оглаживать тело лошади, а сам он, с опухшим лицом, как масленичный дурак, повизгивал в тени кустов, и все это ради двух несчастных возов сена.

За фруктовыми деревьями и в темном хлеву пацаны часто мерились членами и занимались онанизмом. Чедерер, бывший батрак, по доносу своего хозяина попал в тюрьму за содомию. Хозяин говорил, что не стал бы на него доносить, если бы тот не покусился на отмеченного призами жеребца. Бартлю требовалось все больше водки, он часто спускался в долину и просиживал целые дни на кухне в трактире, пока хозяин не прознал про это и не отправил Бартля вместе с Холлем наверх. Однажды Холля послали к нему с какими-то лекарствами и продуктами. Выгон на Либстале он миновал уже ночью во время грозы. Молния временами ярко высвечивала лес, вслед за вспышками – непроглядная темень и раскаты грома. Холль всякий раз вздрагивал, снизу и сверху доносился треск, а прямо у дороги стояли деревья, за которыми ему все время мерещились убийцы. Он бежал все быстрее, дорога то шла полого, то круто уходила вверх, на подъеме он не чувствовал усталости – только страх, который по мере приближения к хижине перерастал в какое-то безумие. Холль стучал в окно, за которым стояла кровать Бартля, вновь стучал и колотил кулаками в дверь, а потом начал кричать и, заподозрив что-то ужасное, медленно отступил от дома и начал, спотыкаясь, карабкаться по крутому склону, все быстрее и быстрее, покуда за гребнем, в низинке, не увидал белеющие спины коров. Коровы выдыхали пар. Прижавшись к одной из них, он ждал рассвета, но ему все чудился приближающийся Бартль.

Когда же горные склоны стали принимать свою серо-зеленую и бурую окраску, Холль собрал коров и погнал вниз, к хижине. Там он было решил бросить в окно камешек, но, покуда он на почтительном расстоянии огибал дом, дверь вдруг распахнулась. На пороге стояла старуха, жена Бартля, которую он раньше лишь мельком видел за окном либстальской кухни.

Подойдя поближе, он догадался, что старуха почти глухая. Он стал кричать, что принес Бартлю лекарства и еду и стащил с себя заплечный мешок, но женщина не поняла его. Он вновь принялся громко втолковывать свое, но осекся, заметив между ступней старухи журчащую по траве струю. Сперва он подумал, что это ему показалось, но тут же сомнения рассеялись: из-под подола бежала струя, и пока он видел это, у него будто язык отсох. Изрядно надорвав глотку и намахавшись руками, он наконец выяснил, что Бартль поправляет здоровье на Либстале.

По дороге вниз и следующие два-три дня, когда он с Морицем чистил компостную яму, старуха не выходила из головы, она была не только почти глуха, но и едва могла ходить. Он подумал о многочисленных детях Бартля, кого-нибудь из них отец порой вспоминал по какому-либо поводу. В хлеву и на дворе по-прежнему грузили и запрягали. Потом они гнали лошадей через долину, боковым распадком, вдоль горных пастбищ, отвесных скал, крестьянских хуторов, луговин и снова вдоль скал, то пологой дорогой, то крутой, они жали и косили, обливались потом, после ужина сидели в хижине, уставясь на жаркие уголья очага, тщетно пытались уснуть на сенной подстилке, а если и удавалось, то их постоянно будили. Часа за полтора до полуночи приплелся Прош с коровами и, громко бранясь, начал загонять их в хлев. В половине третьего они с Фельбертальцем загремели в сенях ведрами и флягами и начали поднимать коров, охаживая их по бокам чем ни попадя, с криком:

– Вставай, говорят тебе, вставай!

Чтобы пресечь приставания Фельбертальца, Марию укладывали спать с поденщицей на сеновальчик. Когда внизу управились с сеном, пришлось подниматься на горные покосы, прихватив весь полевой скарб. Дорога местами была уж совсем крутой, трава – низкорослой и жидкой, всякая ноша – тяжелее обычной. На той стороне ущелья, высоко над скалами, какой-то упрямый крестьянин вместе со своими помощниками копошился на арендованном клочке земли. У него было уже семеро детей, все зачаты, главным образом, для этой цели.

Погода испортилась. Хозяин велел проложить гати, рассказывал по вечерам сказки и забавные истории: про одного не слишком бережливого пастуха, которого черт трижды перетащил через гору; про браконьера из восточного Тироля, про столоверчение, про исчезновение какого-то богатого скототорговца, про озорные пляски пастухов, про убийство обычное и особо подлое. Потом снова выглянуло солнце, и в один прекрасный день все было завершено, и ночью отправились в обратный путь. Не успело закончиться воскресенье, как вечером пришлось снова грузить и укладывать, чтобы поутру вновь подниматься на дальний надел.

Мария была слегка пристыжена: хозяева взяли ее в оборот из-за Фельбертальца, но ей зачлось то, что, по словам поденщицы, она поначалу и не помышляла пускать его в постель, а после пустила под обещание, что это в последний раз. Трава на склонах опять поднялась до щиколоток, верхний участок дальнего надела надо было косить только один раз. Большие конские оводы сменились свиными слепнями, маленькими и кусачими. Глядя на бочаги кое-где заболоченной местности, которых Холль особенно опасался, он вновь вспомнил гамбургского студента. Того угораздило плашмя грохнуться с воза в такую вот ямину, потому что лошади то и дело пускались вскачь. Каждый раз во время обеда студент бежал за своим фотоаппаратом, чтобы сделать групповой снимок, а это могло удасться только за обедом. Прочие городские помощники, студенты из Германии, сбежали ночью, отработав всего один день, а гамбуржец, которого хозяин выбрал в качестве шута, все еще держался.

Лофереру пришлось вступиться за Марию, так как Конрад без конца пинал ее сапогом в поясницу. Мария же раскраснелась и силилась смеяться, будто с ней заигрывают. Хозяин молча наблюдал. Потом все поехали есть, то бишь выуживать из кружек кузнечиков, молча глотать тошнотворный обрат и закусывать хлебом с топленым салом. От сапог Конрада попахивало потом. Два сенника и самый верхний фуражный сарай были уже набиты. Потом двинулись вниз: как-никак воскресенье. И не успело пробить двенадцать, как все снова были наверху, подбирали остатки, спали, а ранним утром перешли к южным склонам. Бартль снова поднялся наверх, но был еще слаб, то и дело выплевывал свою жидкую жвачку, он старался по возможности не попадаться на глаза хозяину. Бартль знал, что хозяин обходит луга снизу доверху и вот-вот подойдет, чтобы придумать еще какие-нибудь дела: отнести дрова к хижине, собрать камни в кучу, засыпать ямы на дорогах, выдирать кусты или еще что-нибудь.

Хозяин и впрямь появился. Он принес вязанку дров, бросил ее у двери и начал рассуждать о горных лугах. Можно было подумать, что это для него и лесосека, и каменоломня. По нему, так нет ничего лучше, чем весь век прожить на лугу, знать не зная, что там творится в мире, заготавливать древесину да камни тесать. Холль отыскал олений скелет, несколько раз взбегал на край обрыва, чтобы посмотреть на другую долину и подставить лицо ветру. Работа здесь, наверху, казалась ему забавой, но это длилось лишь несколько дней. Потом все перебрались вниз и приступили к жатве пшеницы.

Полдня Холль пробегал по домам, предлагая работу жницам, отвечая на глупые вопросы и терпеливо снося дружеские похлопывания по спине. Конрад медлил до последней минуты и явился лишь тогда, когда надо было переодеваться. Лотта и четыре поденщицы, пившие кофе, как всегда, ужасно злились на него. Батракам предстояло подниматься на лесосеку, что над Маллингом.

Прошло несколько недель, солнце было уже не таким жарким, но батраки все еще прикрывали головы самодельными уборами из носовых платков. Холль тоже давно нацепил такой же дурацкий чепец, чтобы хотя бы этим походить на работника. Он уже собирался отъехать от сарая, как вдруг услышал шум мотороллера, и, действительно, от самых верхних ворот, пересекая большое поле, кто-то катил к ним на мотороллере. Полицейский подъехал прямо к Марии, перемолвился с ней парой слов, велел бросить грабли, сесть на заднее сиденье, и оба тут же умчались, под вечер она пешком вернулась домой. Она забрала у Холля грабли, старалась глядеть всем в глаза, помогала накрывать на стол, ужинала на своем обычном месте, а потом вместе с Розой мыла посуду.

Ее пробовали расспрашивать, но она ни на один вопрос не ответила и так же молча вышла из кухни. Предположениям и домыслам не было конца. Полицейский появился вновь. Ехать с ним она отказалась, сказала, что сама доберется на велосипеде. Ей пришлось ехать через густонаселенные места, и Мария сделала крюк, но избежать любопытных взглядов не удалось.

Ее навестил брат, который был несколькими годами старше и тоже батрачил на одном крестьянском дворе. В участке она встретила сестру. Той было тринадцать лет. Все трое мало что знали друг о друге. Виделись в церкви, а сестры – еще и в школе, но что они могли сказать друг другу? Теперь вот встретились, но, кроме того, что уже сказали полицейским чиновникам, сообщить было нечего. Они повторяли то, что за них написали и напечатали в нескольких экземплярах люди в мундирах, и тут же вынуждены были разойтись: чиновники настаивали. В округе зачесались языки, чего только не говорили про сестру Марии и про двух братьев, крестьян, к которым ее пристроила соцопека.

Эти два брата, оба старше сестры Марии лет на сорок, до разоблачения считались набожными, истово верующими людьми, дорога к дому священника была им известна лучше, чем дорога в кабак. И оба не упускали случая своими подношениями как-то поправить материальное положение обремененного нуждой и заботами господина Бруннера. С какого-то времени от крайнего смирения они вдруг перестали выходить из дома, где почти два года по очереди стращали свою подопечную выбором: либо будешь еще больше вкалывать, либо раздвинешь ноги. Чаще всего происходило последнее. Сразу же после составления протокола девушку отправили в так называемое исправительное заведение. Мария же еще оставалась под следствием, хотя это было лишь одно название: девицам нечего было больше сказать – только нехитрая история да имена. О своей жизни до и после они могли поведать лишь то, что отец погиб на фронте, а мать умерла совсем молодой, что на всем белом свете не было никого, кто мог бы позаботиться о них, разве только благодетели, которые мытарили их да употребляли в свое удовольствие. На допрос вызывали Фельбертальца, частично возмещавшего расходы на троих детей. Найзера возили в участок. Взяли показания и у Лоферера. Роза рассказала о своей подруге, которая из страха перед суровым католицизмом родителей все больше замыкалась в себе и в конце концов, не доживя до шестнадцати, повесилась в сенном сарае.

Опять началась учеба. Шатц представил учеников молодому учителю Бедошику. Теперь, как только кто-то осмеливался поболтать, его тут же удаляли из класса, и через полчаса с покрасневшим лицом болтун возвращался на место. Холль был одним из первых. Не успел он закрыть за собой дверь, как в коридоре появился директор и дал Холлю такого пинка, что тот еле удержался на ногах. Холль начал соображать: "Этот человек забыл меня, он меня не узнает". Директор наверняка спутал его с кем-то из учеников, с пьяных глаз принял его за другого. И все же Холль был озадачен. Ему вспомнилось, как они с директором скидывали полешки с телеги, а потом укладывали в поленницу, вспомнил он, как директор снимал рубашку, вспомнил про пиво и ливерный паштет, поставляемые для директорского стола. Нет, конечно, директор забыл его. Холль прислонился спиной к стене. Директор расхаживал в другом конце коридора, курил и кашлял. За дверью одной из классных комнат слышался голос Бруннера, из другой доносились голоса детей, звонкие и прерывающиеся. Потом вдруг раздался крик, и наступила жуткая тишина. Судя по последовавшим звукам, над головами учеников пролетели метровая линейка, связка ключей и миска с мелом. Из класса прямо к учительскому туалету вылетел Кролих с вспухшей шеей, с красными и синими пятнами по всему лицу. Директор посмотрел в его сторону и затянулся сигаретой. Холлю надоело околачиваться у двери, и он стал расценивать это как сущее наказание. Он думал о бессловесных батраках, и его тут же стало слегка подташнивать. Наконец дверь распахнулась. Молодой, довольно хилый на вид учитель улыбнулся, прикрыл за собой дверь, отвел Холля в сторону и отхлестал его по щекам. На большой перемене Холль узнал, что точно так же досталось и другим. Вскоре после этого Холль оказался замешанным в краже, совершенной прямо в классе. Трижды были тщательно обысканы все парты, ранцы и карманы на предмет пропавшего кошелька. Безрезультатно. Собирались уже сообщить в уголовную полицию, но учитель решил еще раз вывернуть и проверить все ранцы. Холль уже с радостью ждал полиции. Наконец в школу пришли полицейские и осмотрели все, что возможно. Холль вытащил свою сумку – и кошелек полетел на пол. Он догадался, кто засунул ему кошелек под сумку, но у него не было доказательств, подозрение пало на него. Учитель то и дело ставил его лицом к классу, заставляя признаться в краже, просить прощения у владельца кошелька и каяться в содеянном. Но Холль продолжал утверждать, что кошелек ему подкинули, и учитель в наказание велел ему за выходные дни переписать двадцать страниц из «Хрестоматии». Это было так много, что он тут же решил, что не напишет ни слова. Две-три страницы он, может, и написал бы, чтобы избежать возможных неприятностей дома, хотя теперь из-за постоянных визитов господина Бруннера нечего было и надеяться скрыть что-либо.

Заготовка сена была в самом разгаре. Приходили полицейские чиновники, они искали сестру Марии, сбежавшую из исправительного дома. Скот пригоняли с горных лугов, и это подарило Холлю свободный от уроков день. Вечером он сидел в хижине, пил чай с ромом и водкой. Фельберталец увлекся рассказом о своем друге, который забрался на вышку высоковольтных передач, его труп был потом обнаружен пастухами и на хозяйском тракторе увезен с поля. Фельберталец и еще один скотник проводили покойника игрой на медных трубах. У Фельбертальца увлажнились глаза, и он замолчал.

Прошу и Холлю достался стаканчик водки на двоих, они быстро его осушили, да еще купили бутылку пива. Холль шатался по деревне, издавая пьяные крики, подался к полю, чтобы перерезать путь коровам, упал с изгороди, растянулся на земле и сразу заснул.

Едва Холль уселся за парту, учитель поднял крик и потребовал, чтобы Холль объяснил, почему напился. Сказать, ясное дело, было нечего. Кое-кто из ребят покачивал головой и смеялся. Приставания учителя начинали злить Холля. "Идиот какой-то. Чего он ко мне прицепился?" Учитель не унимался, продолжал позорить его перед классом, пока Холль не обвел взглядом презрительные физиономии и не начал немного стыдиться. Потом писали под диктовку, а вслед за этим должны были придумать заголовок. Холль по глупости отпустил в адрес Бедошика какое-то замечание, а сосед по парте, который сунул под ранец кошелек, выдал Холля. Бедошик отвел его в одну из пустующих классных комнат и начал лупцевать по лицу, пока не потекла кровь из носа. После этого Холль уже никогда не поминал Бедошика добрым словом.

Дома он теперь большей частью работал в коровнике или на полянах, где не было ни минуты покоя: коров приходилось держать в пределах зеленого пятачка. Хозяин экономил и на траве: сначала должны были пастись коровы, затем лошади, потом овцы. Но школьная история дошла-таки и до дома. Холлю пришлось держать ответ перед хозяином. Вскоре после этого хозяин отыскал в толпе Бедошика, который в церкви тоже гундосил по-писаному, и внушительно шепнул ему, чтобы тот пальцем не трогал никого из сыновей, их-де он воспитает сам. Бедошик больше не лупил Холля, хоть по-прежнему позорил его перед классом и чуть что называл "маменькиным сынком", но других, ничтоже сумняшеся, вразумлял оплеухами.

Мария забеременела от Лоферера, и в так называемое исправзаведение ее не отправили. Лоферер уже прижил двух детей с другой женщиной. Сестра Марии приехала с каким-то мотоциклистом, проколесив с ним две недели по Штирии. Она хотела остаться у Марии, но той ничего не оставалось, как внушить сестре, чтобы та возвратилась в заведение и отбыла назначенный срок. Потом Мария отправилась с ней в полицию.

Одна за другой приезжали машины со скототорговцами. Тучные господа в шляпах выдавливались из машин, следовали на кухню и согревали свои потроха водкой, а Холль и Прош носились тем временем по выгону наперегонки за указанными им коровами или телятами, чтобы явиться с ними пред очи взыскательных покупателей. Потом называли цену, делали запись и откланивались. Погонщику же приходилось спешить со скотиной обратно, но по первому же свисту вновь возвращаться, ждать, снова отгонять и снова возвращаться, ждать и топать на выгон. Погонщик и скотина нередко просто чумели, скотина из-за погонщика, погонщик из-за скотины и торговцев, или хозяина, или из-за всех разом. Если бы не Бедошик и не злость на него, если б не внезапная волна душевной боли, если бы не скопившаяся за годы безмолвная ярость, Холль с легким сердцем включился бы на денек в такую гонку, чтобы, допустим, кому-нибудь из отчаявшихся и подневольных хоть на несколько часов облегчить участь, он смотрел бы на эту беготню просто как на способ убить время, но она убивала его самого, раз от раза все больше повергала в отчаяние и ярость, в ярость и отчаяние одновременно. Ему вдруг все стало до горечи ясно: плачешь, бегаешь, бьешься со скотиной, носишься туда и обратно, а ведь знаешь же при этом, что все впустую: торговцы только делают вид, что собираются покупать, что они не сторгуются из-за какой-нибудь смехотворной надбавки. Прош уже почти обезумел. Холль был близок к этому, он попросту не мог вынести мельтешню впечатлений. Кроме того, в голову лезло разное, и прежде всего обидное. Бесконечная смена настроений. С одной стороны, он сознавал каждый шаг, каждое свое движение, с другой – испытывал постоянную смену настроений, как будто его головой все время играют, как в мяч, и особенно резво, когда он шел мимо некоторых домов. Целая вереница грязных домишек по дороге в школу. На них и вокруг было столько грязи, что даже пропадало желание нагадить каждому хозяину на железяки перед дверью, об которые вытирают ноги. А люди глядели приветливо. В самом деле, за пределами усадьбы почти всегда попадались приветливые лица. Многие жалели его, а будучи на усадьбе, гладили по голове на глазах у работников и в присутствии хозяев спрашивали, кого из них, отца или мачеху, он больше любит. Этот вопрос задавался чуть ли не каждым гостем от смущения, когда ничего подходящего не приходило в голову, а ему больше всего хотелось в этот момент вымазать себе лицо навозной жижей или теплым коровьим дерьмом. Язык присыхал к нёбу, а в голове начиналась такая карусель, что череп тяжелел от крови, грозившей хлынуть из каждой поры. Спасение было только в одном – опрометью подальше отсюда. И тогда он обретал способность думать и говорить с собой. Он уже давно разговаривал с самим собой и всегда внушал себе вслух: "Я должен говорить".

Провожая один из мучительных дней, Холль перед сном думал о том, что посреди ночи откроет глаза в мокрой постели, и потому долго не мог уснуть. То, что по ночам он тайком облегчался в укромных местах комнаты, оборачивалось лишь стыдобой и побоями. Он не удостоился даже собственного ночного горшка, зато приходил врач, каждый раз торопившийся и повторявший одно и то же: мальчик совершенно здоров, мочевой пузырь в норме, все дело в обыкновенной лени. Ничего иного Холль от врача уж и не ждал. Но давно готов был сказать про него все, что он думает.

Летом его часто так и подмывало выкрикнуть за едой пару ласковых, и в тот день, когда, до крови избитый Бедошиком в пустом классе, он брел вдоль бойни в прилипшей к телу вонючей рубашке, направляясь в школу и проходя мимо врача, у него созрело твердое решение крикнуть на весь класс, что врач обманул его. "Сразу же после молитвы крикну: Врач обманул меня! Врач обманул меня! Врач обманул меня!" Эту фразу он беспрестанно повторял, пересекая школьный двор, но, едва переступил порог школы, эти слова застряли у него в горле, и опять ничего не вышло, и он чувствовал только стыд из-за того, что на нем были все те же пропахшие мочой штаны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю