355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франц Иннерхофер » Прекрасные деньки » Текст книги (страница 6)
Прекрасные деньки
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:12

Текст книги "Прекрасные деньки"


Автор книги: Франц Иннерхофер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)

А эта скука, нигде ему не было так невыносимо скучно, как в церкви. Прошла вечность, пока господин Бруннер не взошел наконец на кафедру и не начал натужно орать и брызгать слюной. Потом по проходу пронеслись сборщики денег, стуча по скользким плитам гвоздями каблуков, упали на колени перед господином Бруннером, потом встали, помаячили вокруг так называемого высокого алтаря и пошли по рядам, протягивая прихожанам кошели на палках, так что только швы на штанах и пиджаках трещали. А впереди выставили наконец вино и открыли дарохранительницу. Затем вдруг опять стало тихо, все грохнулись на колени, опустили головы и начали истово креститься, потом опять встали, угнездились задами на сиденьях, впереди медленно прикрыли двери, и снова пошел бубнеж, и замолотили в грудь руки. Потом вечно жаждущие святых тайн подались вперед на богобоязненно осторожных ногах, хотя в молитвенном экстазе готовы были ползти к Бруннеру на коленях. Задние двери распахнулись, а впереди над толпой мелькали руки Бруннера, продолжавшего совать облатки в открытые рты. Дальше все выглядело так, будто у причащаемых отнялись ноги, они не могли подняться, будто на спине у каждого по корзине навоза. А головы были словно подвешены.

Сидеть и смотреть на них, столько зная об этих людях, – такая повинность всякий раз чуть не доводила его до сумасшествия, казалось, что все мерзости и беды долины благословляются в этом месте. Никто не смог бы ему внушить, что весь этот балаган имеет какое-либо отношение к Богу, но его освящали именем Господа.

Холль затесался в толпу детей, пробился к боковой двери и увидел затянутое облаками небо. Это принесло ему некоторое облегчение. Он быстро двинулся мимо бойни и присоединился к Марии, Розе и ребятам из Маллингберга, но все равно чувствовал себя совсем одиноким. Роза и Мария болтали про того да про этого, да как на них кто поглядел перед освящением даров, и то и дело озирались, не замечая Холля и других детей. Впереди шагал высокий худощавый человек с коричневым рюкзаком, наполненным мазями, которого все называли почему-то Коммунист. Штраусиха выгоняла из хлева овец. Пожилой мужчина, в прошлом электрик, за которым хозяин посылал иногда Холля или Морица, сидел у низенького дома Лехнера. Семейство Крамеров расположилось на балкончике. В доме Хартингера прорубили еще одно кухонное окошко. Старый и молодой Вильденхоферы в церковь не ходили, зато Вильденхоферша обо всем докладывала хозяйке.

Холль повернул в сторону хлева, не желая входить в дом и видеть мачеху. Дорогу переполз уж. Подбросить его портняжке или убить? Он схватил ужа за хвост, поднял и понес за сарай. Уж извивался и тянулся вверх. Холль дал ему коснуться раздвоенным языком мизинца, бросил на землю и расплющил голову камнем. Еще одной гадиной меньше, подумал он и двинулся дальше.

В хлеву кто-то ворочал лопатой. Мориц убирал навоз. Холль прошел между мастерской и гусятником и оказался вблизи ворот перед корзинным сараем. Вот она, усадьба-то, никогда здесь грубого словечка не услышишь, ни в жизнь не обидят ребенка.

Он быстро переоделся и через черный ход вышел к мосткам и уборной. "Шесть дней трудись, на седьмой отдыхай". Этими словами он в прошлый выходной рассмешил Лоферера, а другие лишь горько усмехнулись, и тогда он переиначил про себя: "Шесть дней вкалывай, а седьмой, – как получится" На большом поле было много скошенной травы. Поравнявшись с задним окном общей комнаты – с помойным, как говорили в доме, – он остановился и посмотрел на гусиный пруд. Первая же стычка с братьями, и снова придется его чистить. Им мачеха скажет: "Смотрите, будьте умниками", а ему: "Ступай чистить пруд".

От дома Лехнера спускалась Метелка, самая старшая из его дочерей. Прошлой зимой он принял ее за черта, и не то чтобы издалека. С тех пор, завидев ее, он всегда вспоминал, что ему померещилось, когда между каменной стеной и помостом для фляг появилось из густого тумана что-то темное, и как он тут же подумал: "Если это черт, то убегать бесполезно", и еще: "Когда я в последний раз как следует исповедался?" Так и проскочил он на молочных санях мимо лохматой фигуры. Потом даже весело стало. А сейчас было стыдно. Метелка грустно улыбнулась ему. Об исповедях не хотелось и думать, и черт не казался таким уж страшным. Скорее наоборот. Теперь Бог был для него тем, кем он раньше считал черта. Бог нагонял страх. И когда случалось ушибиться, это означало не "черт тебя попутал", а "Отец Небесный наказал!" Это был изверг, подстерегавший его, казалось, повсюду. Отец Небесный – грознейший из богов, перед которым вечный младенец Иисус – совершенно беззащитное существо. А Холль его и в расчет не принимал, ибо люди не наделяли младенца Христа никакой властью. На Христа Холль обиды не держал, а вот Бог-Отец, творец Вселенной – совсем другое дело. Он получал, по мнению Холля, удовольствие от мук людских. Он играл людьми. Для Холля жизнь и так была наказанием. Зачем же еще какой-то Страшный Суд и новые кары? Чудовищным воплощением гордыни был для Холля такой бог. Тем-то и нравился ему старый Вильденхофер, что ругался и в бога, и в душу, как никто в Хаудорфе. И, удаляясь от дома, Холль решил когда-нибудь признаться в сквернословии на исповеди.

От ангела-хранителя он хотел отречься еще в Нойкирхене, когда жил с матерью, но все вокруг верили в своих ангелов и внушали, что и у него есть такой добрый ангел. Они даже называли места, где он вполне мог погибнуть без ангельского покровительства: "Ты бы тогда на дальнем наделе под волокушей наверняка концы отдал, без ангела ты был бы уже покойник". Но на самом деле произошел всего-навсего такой случай: по скользкой дороге он несся на санях прямо на дерево, а какой-то батрак бросился наперерез испуганным лошадям. Холль уж думал и вправду конец, но, когда выкарабкался из-под саней, не почувствовал никакой радости, вопреки ожиданиям зевак. Он и «спасибо» не сказал. Обидно было только, что мужик желал добра, а Холль не знал, как дать ему понять, что ничего доброго тот для него не сделал. Он не хотел обидеть батрака, но и уж вовсе не желал возносить по вечерам благодарственную молитву ангелу-хранителю, лежа на своем резиновом тюфяке.

Особую тоску нагоняли всякого рода шествия. Трижды под бдительным оком воспитательницы надо было подходить к якобы оскверненному им алтарю бок о бок с потными знаменосцами святости, прущими гуртом мужиками и бабами и неустанно блеющими хористами. Перед распятием – алтарь, сооруженный по прихоти вице-бургомистерши. Оттуда приходилось вместе со всеми тащиться к мосту. Потом к дому начальства, а затем опять в храм Божий. А после – выслушивать еще и все пересуды и сплетни. Как кто-то зацепил древком за провода. Кому пришлось тащить что потяжелее. Кто плохо кланялся. Как оплошал капеллан. "Ты что, не заметила?" А за поворотом можно было бы идти побыстрее. А одному плохо стало, а толстуха-то…

Потом надо было вышагивать уже в честь Хаудорфа, вернее, его землевладельцев по обе стороны ручья, держа в руках вымпел усадьбы 48. Впереди – мужик с крестом, за ним четверо с балдахином, священники со святыми дарами, а потом еще четверо несут статую Богоматери.

Еще за несколько дней до этого, обедая или полдничая на большом поле, да после ужина на дворе и в кухне все отводили душу разными байками про Лехнера. Те, что подлиннее, приберегались для праздничного ужина, те, что покороче, например, о том, как Лехнер отдавил корове вымя, «свинопригонная» история и случай с забоем жеребчика – годились и для поля. Стоило помянуть в разговоре Лехнера, его двор и постройки, как хозяину приходила на ум какая-нибудь история, и его тут же замыкало кольцо благодарнейших слушателей, которые еще долго надрывали животы от смеха, даже когда принимались за работу.

Хартингера аж осенила мысль вставить историю с выменем в какую-нибудь постановку, чтобы приструнить наконец этого, как он выразился, скотодера. Назвать Лехнера живодером в присутствии хозяина он не решился. Холлю хотелось услышать именно это слово, ведь Лехнер мучил не столько скотину, сколько людей, но Хартингер осмелился лишь на «скотодера». А все дело в «свинопригонной» истории. И случилась-то она лишь потому, что Лехнера угораздило почему-то одному отправиться в горные луга, а там наверху пришло вдруг в голову погнать вниз двух свиней, вернее, втемяшилось, что ему это под силу. Но еще наверху, когда вместе с пастушкой он пытался отделить двух свиней от всех прочих, им пришлось побегать. Долго бились они, покуда не отогнали свиней от хижины, а за воротами Лехнер остался единственным погонщиком, так как пастушке надо было возвращаться доить коров.

Свиньи же по дороге чуть повыше Маллинга все норовили податься в подлесок, то одна, то другая, Лехнер так лупил их палкой, что покалечил одну из свиней.

Хозяин же описывал все, конечно, более обстоятельно, с точными подробностями, изображая, как Лехнер бежит за свиньями в подлесок. Он выразительно махал шляпой и намекал, что между Лехнером и пастушкой что-то, наверно, было. И это что-то Хартингеру тоже хотелось увидеть в постановке.

Но Холлю все виделось иначе. «Свинопригонная» история была для него тем случаем, когда речь шла о живодерстве над людьми, потому что гнать свиней всегда приходилось сыновьям Лехнера, и доставлять скотину на место они должны были в целости и сохранности. Однако решающее слово на посиделках принадлежало хозяину, и тот выставлял Лехнера, каким хотел – этаким Лехнером-смехнером, Лехнером-неумехнером: за что ни возьмется, – только людей насмешит.

У Холля вертелся на языке другой случай, когда Лехнер с жердиной от забора набросился на Ксандера. Но хозяин рассказывал о том, как Лехнер пил на кухне водку с какими-то социалистиками и все время опрокидывал на стол рюмку. Как поносил на чем свет стоит свою хозяйку, сваливая на нее всю вину за собственную пьяную неуклюжесть, как велел ей насухо протереть стол и тут же выгнал, снова завел разговор с собутыльниками и опять разлил полную рюмку водки.

Эту историю хозяин тоже уснащал подробностями, приводил выражения, которые обычно употреблял Лехнер в своих выступлениях на разных собраниях и сходах. Хозяин даже изобразил неловкое движение Лехнера, смахнув лишнюю кофейную чашку с полевого стола, который Лоферер соорудил на двух камнях, пока Найзер с Конрадом разгружали возы. Проделав это, хозяин, подражая Лехнеру, крикнул: "Эй, ты! А ну, живо подотри!" – и поглядел на Лотту, поденщицу, которая, захлебываясь подслащенным сахарином кофе из винных ягод, просто умирала от смеха рядом с Конрадом. Ее вообще страшно смешила всякая шутка хозяина.

Вполуха слушая разговор, Холль пытался уловить звуки, доносившиеся из-за сарая с соседского поля, где уже не первый год сено убирали с двумя лошадьми и трактором, не то что на усадьбе 48, где обходились без трактора, только двумя кобылами, а работников всегда было намного меньше.

Несмотря на то что, прежде чем запрягать лошадей, Холль щедро натер их вонючим маслом от оводов, ему приходилось то и дело обмахивать шагающую кобылу ореховой веткой, да и самого себя постегивать по спине и бокам. Стоило выйти из тени от сарая, и снова начинала донимать нещадная жара.

Мориц, как прислоненный к стене труп, в стороне от все и вся, приклеился со своим алюминиевым бидоном к сараю. Он сунул трубку в правый карман штанов и, опираясь на крюк, кое-как выпрямился. Хозяин уже отвязал кобылу и, глянув на Морица, гаркнул:

– Давай, давай, не стой на месте!

Лотта, своим прозвищем Лоттка-молодка обязанная хозяйскому пристрастию к рифмованным прибауткам, хихикая, направилась с Марией и Розой сгребать сено. А хозяйка, глядя ей вслед, когда Конрад полез на верх сарая, заметила хозяину:

– Вот бы всякому такой веселый нрав, как у этой Лотты. – И принялась укладывать в короб чашки, ножи, хлеб и масло. Поймав взглядом Холля, крикнула: – Чего надулся!

А он ничего не мог сказать в ответ, так как хозяин стоял совсем рядом, проклинать оставалось только Господа Бога. После всего, что услышал он о деяниях Христа от господина Бруннера, Спаситель представлялся ему кем-то вроде тех дачников, что расхаживали вниз и вверх по улице, иногда с любопытством останавливаясь у забора.

С каждым возом, отправляемым к сараю, Мориц становился все согбеннее, коленями и корпусом все более клонясь вперед. С непонимающим, как у глухого, взглядом застывал он на месте, когда стерегущий каждую соломинку хозяин орал вдруг откуда ни возьмись во всю глотку, если Мориц переезжал телегой рядок свежескошенного сена. Каждый раз Холль при этих криках вздрагивал, и на мгновение чудилось, что ему все те же шесть или семь лет, когда что ни день – раздавались раскаты такого вот крика, переходившего в рукоприкладство. Страшные воспоминания пронзали мозг, и перед глазами вставала вся его горемычная жизнь. Один такой вопль хозяина – и Холль, как и прежде, чувствовал себя поддетым на вилы. И не прошло еще это чувство, как в голове застучала мысль об убийстве, снова и снова: "Я убью тебя, когда-нибудь убью…"

Странности супружеских отношений Лехнеров уже давно, собственно, сколько помнил себя Холль, были предметом кухонных пересудов. Однако сейчас, ввиду предстоящего шествия в Хаудорф и закоренелой безбожности Лехнера, с одной стороны, и в связи с заменой кухарки в доме священника, с другой, брак Лехнера вновь дал пищу для разговора. Тем более что в тот же день, когда господин Бруннер вдруг взял в дом новую кухарку с пожитками и ребенком, выперев, естественно, прежнюю, Лехнер поймал на крючок эту бесприютную женщину и пристроил ее в козий хлев отставного учителя. Детей Лехнера расставляли по ранжиру, тут же определяли их матерей и делились наблюдениями: которое из чад – вылитый отец, а кого из детишек приписали его чести, чтобы сбыть с рук. Хозяйка рассказывала, будто каждого ребенка Лехкер тут же признавал своим в присутствии чиновницы соцопеки, хотя в отношении того-то и того-то дело, как пить дать, шло об усыновлении. А в следующей фразе: "Дети есть дети, уж крестьянин-то знает, как с ними поступить" – скрывался намек на часто поминаемых хозяином малолетних балбесов, то бишь деревенских детей. Она не говорила, что Лехнер спешил усыновить каждого. Зато перечисляла места любви: хлев, сеновал, стог сена и – с особым удовольствием – тележный сарай. Больше всего злило Холля упоминание сеновала, потому что Лоферер как-то сказал, что хозяин заделал Холля на сеновале.

А хозяйка все не останавливалась и по именам называла работниц, и среди них тех двух, которых Лехнер за угощение якобы несколько раз «умыкал» зимой с усадьбы 48 к себе в комнату. Хозяйка сама видела, что они вытворяли. А чуть погодя со стороны выгона пришел украинец и сказал, что Лехнер уже задернул занавески, а она, хозяйка, поднялась наверх, и чтобы удостовериться, постучала в комнату работниц – там ни звука, постучала еще – опять ни звука. Тогда она взяла да вошла, и так оно и есть: ни той, ни другой, – удрали к Лехнеру. Лехнер опять всех домашних спровадил на кухню, обеих девок заставил нагишом в комнате на столе плясать, а Лехнерша, бедная страдалица, сидела на кухне. Наутро, за завтраком, она, хозяйка, прищучила обеих, где, мол, вечером были? А те лепечут про уборную, она сразу смекнула, что только Лехнер мог подучить их такую чепуху нести. Идти с расспросами к Лехнерше домой – дело глупое, и она, хозяйка, решила все разузнать на следующей заутрене. Так она и сделала, и по дороге из церкви Лехнерша рассказала, что в такие вечера он, шельмец, жену и детей в кухню палкой загоняет. Но Лехнерша – на то она и добрая душа – зла на него не держит.

Он ей и гроша не оставляет, продолжала просвещать присутствующих хозяйка. Что ни выручит за молоко и за яйца, все тут же ему должна нести. А он эти денежки на свое непотребство изводит – от продажи водки тоже – улещает своих мокрохвосток угощеньями да трехстворчатыми платяными шкафами. Даже Лехнершу с души воротит, что бывшая священникова кухарка в козьем хлеву живет, теперь эта безобразница каждый вечер с бидоном к ним в дом заявляется, а Лехнерша не может ей отказать, наливает молоко, да еще с избытком, она ведь не знает, когда он с подворья придет. Бедная страдалица и слова кухарке сказать не смеет, она ведь не знает, когда старый кобель в дом войдет. А с него станется вырвать у Лехнерши молочник прямо при людях и выгнать ее в три шеи.

Ладно хоть в церкви он ей ничего сделать не может, да и там ей покоя нет. Места-то своего они не имеют, а садиться на те, что за усадьбой 48, ей этот мерзавец запретил. Она, хозяйка, не раз после заутрени предлагала Лехнерше, да та не смеет, хотя бы из-за бабьих сплетен, да и у нее тоже ведь какая-никакая гордость есть. Теперь Лехнерша – а ведь она тоже хозяйка – должна сидеть где придется. На заутреню он ее отпускает, только когда она с молоком управится, а до этого из дома ни шагу. По праздникам он нарочно попозднее в хлев идет, чтобы она в церковь опоздала и только к концу службы пришла, так оно часто и бывает. Потом по дороге Лехнерша жаловалась, что Господь совсем забыл ее. А уж она ли не молится! Как только мужик из дому, Лехнерша молится за него и за детей, чтобы они-то хоть не в него пошли. Стелит ли она постель, стряпает ли, все просит Бога, чтобы не слишком крепко карал муженька, а если уж на то пошло, и его, и ее, грешную.

Про хозяйственные дела мужа Лехнерша ничегошеньки не знает. О покупке портняжкиного дома, которую как хозяин, так и хозяйка называли то дерьмовой, то плутовской, она вовсе ничего не знала, хотя он давно уже, должно быть, сжился с мыслью рано или поздно оторвать себе убогий домишко. До жены все доходило окольным путем.

И это даже хорошо, что он здорово просчитался в этой позорной купле. Только он не признается. Он никогда не признается, если у него что не ладится. И хоть сразу после покупки только и разговоров было вокруг, что домишко-то под охраной прав съемщика, Лехнер разыгрывал из себя ужасно как довольного, сто раз на дню прохаживался мимо окон, заложив руки за спину, все в портняжкин дом наведывался, но она-то, хозяйка, в два счета его раскусила, подошла к деревянной халупе да и заглянула в щелку, а Лехнер там сам не свой, шляпа набок, руками размахивает. Только ради Лехнерши она не толкнулась в дверь, а уже совсем было примерилась вывести темнилу на чистую воду, показать ему, кто он есть. Одно то, что после позорной купли он жену за печку затолкал, сполна доказывает: в этой сделке братья Файхтнеры сильно его обставили. Они, видать, заранее списались, а то бы этим пройдохам не запудрить ему мозги.

Сперва нам письмо прислали, мол, не хотите ли, вас имеем в виду в первую очередь. Потом вдруг прямо среди ночи являются сюда. Один перевалил Тауэрн. Другой приехал аж из Швейцарии. И тут же заломили две сотни тысяч. Вот тебе и благодарность за то, что мы их поддерживали во время безработицы. В тридцатые годы они такого не посмели бы. Но это еще были неплохие времена. Несмотря на безработицу, каждый имел кусок хлеба. Тогда многие мастеровые бедолаги могли заработать лепешку, а на ночь даже для самых распоследних где-нибудь в сарае местечко находилось. На улице ночью никто не оставался. Даже после войны нередко приходилось молочную посуду в сени убирать, уж больно много мастеровых возле дома сидело. Нынче-то все больше попрошаек, мастеровых меньше стало. Опять пришли худые времена, опять люди прогневили Господа. Вот Он ужо покарает их голодом. Тогда небось вспомнят, как нужно работать. Братьям Файхтнерам это бы не помешало. Жалкие проходимцы, таких всегда полно под окнами моталось.

Слово «мотаться» не раз напоминало Холлю об отчиме. Тот часто говорил, что в молодые годы мотался по крестьянским дворам. А хозяйка все рассказывала, как хорошо она помнит, будто воочию видит обоих парнишек, не смевших переступить порог дома. Расписывала, как выходила им навстречу, звала в дом, дескать, не бойтесь, тут вас не съедят. А сама тут же в кладовку, достанет хлеба и смальца и все потчует, отрезайте еще, вам надо сил набираться. Человек с пустым желудком – не человек. Режьте хлеб и намазывайте. Тут Анна, помоги ей, Господи, бежала наверх, к мужикам, приготовить тюфяки. А хозяин на другой день, спозаранку только ради них отправлялся к старьевщику в Целль и подыскивал какую-нибудь одежонку, иначе они бы замерзли в непогоду, надеть-то им было нечего. У нее за Файхтнеров голова болела, да и у хозяина тоже.

Но когда старший пристрастился к водке, они уж предвидели, чем все кончится, и просто смотрели со стороны. Нельзя же, в конце концов, заставить человека быть порядочным.

А потом по чистой случайности братьям подфартило с наследством, и за одну ночь их будто подменили. Тут у хозяйки открылись глаза на то, как может портить людей наследство-то. Старший сразу начал грубить и огрызаться и на младшего плохо влиял. До этого и она, и хозяин вполне даже неплохи относились к Файхтнерам, не гнушались порой с ними и с Морицем в картишки перекинуться, и за все это одна черная неблагодарность.

А с продажей. Могли бы уж подождать, когда день наступит. По ночам дома не продают и не покупают. Только этим двоим и могло прийти в голову спустить имущество. А купить мог лишь такой, как Лехнер, который ничем не брезгует. Однако есть на свете справедливость. Пусть себе Лехнер скупает столько домов, сколько заблагорассудится, пусть приводит в них толпы безбожников, от Страшного Суда не уйти и ему.

"Лехнер латаных штанов не носит". Такой зачин, звучавший то как упрек, то одобрительно, тоже часто употребляли хозяин и хозяйка, чтобы побыстрее перейти к рассказу о нем.

Морицу было уже невмоготу поднимать ноги, казалось, вот-вот зароется носом в мягкую почву, и еще в сенном сарае, Холль решил сразу же, как только выпряжет из телег и напоит лошадей, освободить их от всякой упряжи и перегнать на выпас. Просто взять и перегнать, не дожидаться, как прежде, пока его или Морица возьмут в оборот. Солнце давно зашло, оводы насытились и исчезли в кустах и деревьях, но нагрянули комары и нагло облепили непоенных, потных и усталых лошадей. Их это только чуть щекотало.

Найзер свалил у сарая еще один воз и принялся метать сено наверх, а Конрад разравнивал и утрамбовывал его под крышей. Он так зарылся, что его и видно не было. Хозяин шагал от уже набитого сеном сарая. Шляпа немного сдвинута назад, грабли и вилы через плечо, за ремень заткнут большой платок – пот вытирать. Все, не исключая и Морица, почувствовали охоту к разговору. И хотя, кроме Лоттки-молодки и хозяина, никто еще слова не проронил, Холль уж наперед знал, как один за другим они будут подавать голоса в общем разговоре.

Он бы и сам мог сказать Лофереру, что хозяин опять незаметно переходит от сарая к сараю и всюду находит клоки неубранного сена, или Морицу – о его потемневшей от пота спине, или о чем-нибудь заговорить с Найзером, и, вообще, был длинный субботний день, но это все знали и без него. Не торопить время. Не гнать. Не спешить.

– Этот, в сарае, того гляди, задохнется, – кричал хозяин Найзеру. – Больно надо, чтобы потом говорили: у них в усадьбе каждое лето зарывают в сено укладчиков из-за того, что подавальщики удержа не знают.

В своих старых выходных полуботинках на босу ногу хозяин шагал нарочито легко, казалось, что, подвернув штанины, он всем в укор выплясывает перед каждым сараем деревенский танец. Стоя у изгороди, за которой Лоферер с Гуфтом метали последние охапки на воз, предназначенный для двора, хозяин кричал им, чтобы управлялись побыстрее:

– Кончай! Кончай! Хозяйка ругается, сколько ждать можно! – И в ответ на противный хохот Лотты: – Ну, Лоттка-молодка, спляшем, что ли! – А когда из недр сарая появился Конрад с налипшими на потном лице травинками, хозяин начал подбивать его спеть тирольскую песенку для Лотты, тогда она, как пить дать, потеряет голову по пути домой.

Хозяйка вернулась с заутрени и разбудила Холля. Ему с Марией поручалось еще до выхода в церковь отнести кедровый стол к кресту на выгоне. Но не по улице, а низом, через приусадебный выпас. Это стол освященный, мимо Лехнеров его нести нельзя. Они погрузили стол на молочную тележку, а сверху положили платки, освященные свечи, распятие на подставке, обтянутую бархатом скамеечку с подушкой из конского волоса, кицбюлерскую цветочную вазу и самые красивые цветы из садика, которые хозяйка собирала во время погрузки. Розе надлежало перехитрить Морица с умыванием, как только тот выгонит коров и вернется. Да чтобы прямо сейчас приготовила чан с теплой водой, мыло, щетку и полотенце, а то еще, чего доброго, улизнет в последнюю минуту. Он ведь из чана выпрыгнуть может, с него станется. Его одежонку хозяйка уже уложила в узел и припрятала в сундуке Фельбертальца. Заманить его в прачечную легче всего так: пусть внесет вместе с ним пустую печурку и тут же запрет дверь, а ключ спрячет у себя, а когда начнет раздевать, первым делом надо забрать у него штаны и сапоги, потом пиджак, рубашку и шляпу. Самое главное вытащить ремень, тогда штаны сами сползут.

Холль тянул, Мария толкала, а хозяйка шла позади. На выгоне тележку надо было спрятать в траве. Хозяйка задержалась, чтобы вместе с мельничихой соорудить алтарь.

Когда Холль с Марией вошли в кухню, Мориц, уже вымытый и переодетый, сидел на своем обычном месте, на столе – полная до краев миска с молочной тюрей. Мария то и дело придвигала миску ему под нос, а он упорно отодвигал. Это продолжалось до тех пор, пока хозяин не отложил бритву и не дал ему понять, что тот должен выпить молоко. Суетливое поведение хозяина напомнило вдруг Холлю о первом послепасхальном воскресенье, и рядом с хозяином, вернувшимся к зеркалу и продолжавшим бритье, возник в воображении тот же самый человек, швырнувший на пол «Рупертиботе», и Холль снова слышал крик: "Я тебе дам, не исповедоваться!" – и видел надвигающуюся на него фигуру. Роза подмигнула ему и Марии. Во дворе, за уборной, он потом узнал от Розы о том, что хозяин страшно орал на Найзера. Только она раздела Морица, как в доме поднялся крик. Сперва она подумала, что это он, Холль, что-нибудь напортачил с перевозкой стола. Не выпуская из рук одежонку Морица, она тут же побежала к черному ходу и в щелку углядела, как из комнаты выходил Найзер, а за ним – хозяин. Хозяин будто бы гаркнул Найзеру, и не раз: "Марш наверх! Ты у меня из дома не выйдешь! Мигом наверх!" Но Найзер выскочил из дома, хозяин – следом. Потом она из-за куста бузины видела, как Найзер подошел к углу конюшни. А хозяин все орал ему вслед, что нести флаг всегда было делом тех, кто сено метал, и вернулся домой. Потом она вымыла Морица, а когда снова пришла на кухню, хозяин возился с водой для бритья и ни на что больше не обращал внимания.

– А остальные? Где же остальные-то были? – спросил Холль.

– Остальные из дома уже ушли.

"Стало быть, Найзер не понесет флаг", – подумал Холль и побежал наверх переодеваться. Он и радовался, и огорчался, поскольку ему было ясно, что флаг понесет Лоферер, либо Гуфт, и вряд ли случится что-нибудь забавное. Оставалась одна надежда, что Лехнер перед самым носом марширующих святош заколотит ворота на своем выпасе, но на сей раз там стояла на боевом посту Штраусиха.

Когда вместе с хозяином, Морицем, Розой, Марией и братьями он вышел из дома, на небе не было ни облачка. А в воображении рисовалась гроза, стремительно надвигавшаяся со стороны Тауэрнского перевала на Зоннберг и как раз вовремя разразившаяся ливнем над всей округой от лехнеровского выпаса и усадьбы 48 до Мертвого луга, и тогда из-за разбушевавшегося ручья процессия раз и навсегда оборвется прямо посреди Мельникова моста. И еще видел он в мечтах снесенный водой мост, но снесенный так, чтобы в бурлящем потоке оказался только господин Бруннер со своими причиндалами, но не знаменосцы и чтобы Бруннера с его барахлом вынесло аж в Зальцах. Но уже на Ведьмином мосту, где хозяин решил остановиться и полюбоваться ручьем, все мечтания Холля о бурном дрейфе Бруннера мигом рассеялись. Холль понял, что этого, к сожалению, не случится. И его вдруг слегка кольнула мысль о том, какие оценки выставит ему учитель Шатц по поведению и прилежанию.

Уже один запах, церковный запах, который не спутаешь ни с каким другим, внушал Холлю отвращение. Он сидел, втиснутый в ряд других школьников, и ему казалось, что он попал в ящик старого комода, от одежды вокруг несло именно залежалыми в комоде вещами, а воздух был неподвижен и сперт. Прямо перед собой Холль видел боковой алтарь с чередой святых ликов, к которым он не желал привыкать, ибо они ничего не говорили ему. Чтобы убить время, он вновь принялся читать изречение на арочном своде боковых алтарей: ORA ET LABОRA[4]4
  Молись и работай (лат.).


[Закрыть]
– и разглядывал нарисованного рядом крестьянина со своей скотиной. Изречение было ему непонятно, а картина казалась чудноватой. Крестьянин занят севом, а возле – глядящие в пространство коровы (таких разводят в Пинцгау) и грузные кобылы норийской породы. На всем поле не видать ни батрака, ни батрачки. Подобные изображения видел он на флагах деревенских богатеев во время процессий, но во всем Божием храме не было ни одного изображения батраков или работников. На глаза попадались всевозможные гады. Напротив, где сидели девчонки, изваяние Богоматери неизменно попирало какого-то молоденького дракончика. Что-то напоминающее рабочий люд увидел он только на так называемых картинах Крестного пути. Там было множество простых людей, во всяком случае такими они казались Холлю, но он зачастую слышал, как люди казывают их "сбродом убийц Христовых", однако это не мешало ему считать нарисованные фигуры именно простыми людьми. Они не внушали ему недобрых чувств, в конце концов, они ему ничего не сделали. Враги были среди тех, живых, что в церкви.

Сквозь разноцветные, превосходящие по размерам человеческие фигуры князей в высоких окнах лился тусклый свет и всегда навевал на него мысли о потерянном воскресном дне. Сам не зная почему, он все больше отдавался этим мыслям. Балдахин у самого алтаря раздражал его. А Бруннер! Отправить бы его босого и без всякого балдахина в луга к Маллинбаху и пусть бы годик повкалывал батраком на выпасе.

Бруннер в ярме батрака усадьбы 48 – такая картинка была ему милее, чем воображаемое плавание Бруннера по волнам стихии. Холль ведь слыхал, что в молодости Бруннер переодевался рабочим, чтобы незаметно затесаться к фабричным. Тогда уж Бруннер с полным правом мог бы по вечерам жаловаться хозяйке на свое тяжкое житье-бытье. Холль и работники терпеть не могли Бруннера уже потому, что тот вечно жаловался хозяйке, деньжат, дескать, маловато, а приходится кухарке платить, и еще за то, что хозяйка не упускала случая с упреком напомнить им, как обирают господина священника. После каждого визита Бруннера они неизменно слышали о нещадно обираемом священнике и о том, что пора бы людям прекратить поношения господина Бруннера. Священник, мол, добрый. Он позволяет объедать себя. Ушлости ему не хватает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю