355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франц Иннерхофер » Прекрасные деньки » Текст книги (страница 2)
Прекрасные деньки
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:12

Текст книги "Прекрасные деньки"


Автор книги: Франц Иннерхофер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

К Сретению батраки меняли хозяев. Большей частью в тщетной надежде, что где-то в другом месте им будет лучше. Страдали и надрывались целый год, а теперь вот уходили из Хаудорфа со слезами на глазах, стояли на околице и чувствовали себя обворованными. И кто бы ни уходил, сердце разрывалось от одного вида бедняги. Опустошенный, как выгребная яма, Холль мерил шагами кухню. Если бы мачеха позволила, он вскочил бы на горячую плиту и принялся бы плясать на ней. Ведь каждый раз в эту пору он терял целый мир. Когда уходил работник или батрачка, пусть даже их путь не простирался дальше другого края деревни, им, конечно, не удавалось обрубить всякую связь со старым хозяином. И всем им, сбившимся в одну кучу, чтобы начать новый год на новом месте, не удавалось забыть старый. Сотни тысяч страшных картин впечатались в их головы.

На Рождество и на Пасху Холлю разрешалось до конца праздников погостить у матери. Это были безмолвные свидания. О чем мог поведать он в маленькой кухне, где и стряпали, и ночевали, об огромном мире, который покинул под громовой стук сердца? Однако это была по крайней мере отрадная перемена, хотя на обратном пути знакомые названия секли его по лицу, словно ивовые прутья.

Вокруг усадьбы 48 обреталось семь обезумевших от религиозных внушений женщин, которые то и дело попадались Холлю на глаза. Анна, одна из трех сестер, постоянно работала в их хозяйстве. Однажды она переспала с каким-то мужиком и по примеру многих забеременела, или, как тут говорили, забрюхатела. Неожиданно на свет появился сынок, так же неожиданно он подался потом в Австралию. Люди, знавшие Анну еще ребенком, рассказывали, что она была веселой девчушкой. На подворье ходила за курами и гусями, помогала в саду и на откорме свиней, приглядывала за детьми, заботилась о хозяйке, когда та болела или лежала после родов. Ее помешательство порой заходило так далеко, что, выполняя какую-нибудь несложную работу, она начинала один за другим бормотать молитвенные каноны, заставляя всех прочих, особенно женщин, следовать своему примеру, или же бросалась вдогонку за петухом, чтобы удержать его от греха с курицей. Как и обе сестры, Анна была горбата, поскольку сызмальства судьба обрекла ее на непосильный труд.

Когда скотник по своему обыкновению четверть часа оглашал хлев свирепейшей бранью, Анна падала в кухне на колени и молилась за него до тех пор, покуда тот не умолкал.

Анна часто заступалась за Холля, упрашивая хозяина не бить мальчика, но тот ни разу и бровью не повел в ответ на ее причитания. Хозяина ничто не могло смягчить, как, бывало, и его собственного отца. Все в доме были ему подвластны, он же не отвечал ни перед кем. Он мытарил Холля и Морица, которые во всем от него зависели, а спустя годы – и женатых сыновей. Холль не смел заходить в те дома Хаудорфа, где его привечали, и не имел права водиться с детьми из этих домов, особенно – из одного.

В Хаудорфе жили одни добрые люди, однако хозяин и хозяйка терпеть их не могли и постоянно распускали о них гнусные слухи. И хотя ни разу даже не были в доме своих соседей, рассказывали о них так, будто сами все видели. Однажды, когда хозяйка опять принялась за свое, Холль сказал, что она говорит неправду. И сразу понял, что выдал себя. Хозяйка бросила на него быстрый взгляд и покачала головой. Взгляд этот уничтожил Холля, в глазах хозяйки читалась такая кара, какую не посылал ему застывший, суровый взгляд хозяина. Женщина продолжала хранить спокойное молчание, хозяин же рявкнул: "А ну выкладывай!" Заикаясь, мальчик тут же проговорился, что на Лехнерфельде играл с мауэреровскими детьми в прятки. Кроме всего прочего, это было опровержением хозяйского вранья, но вышло иначе. Дело свелось лишь к тому, что Холль признался в крамольном общении. Он знал, что хозяин не сразу начнет драть его, так оно и случилось. Дав ему допить кофе, хозяин послал его наверх, на дальний надел, посмотреть, все ли ладно с коровами, которых Холль и Бартль неделю назад пригнали с горного пастбища.

Быстрым шагом двинулся Холль по боковой улочке, а у мельницы решил срезать путь. Наверх вела крутая извилистая тропка. На том месте, где летом его доводили до отчаяния козы, то и дело норовившие разбежаться, он остановился и посмотрел вниз, на Хаудорф. Вспомнились весенние нахлобучки, вечные муки и наказания. Пришли на память покосы и мелькающие на них лица. Он пошел дальше. Перед ним лежал большой камень, с которого прошлым летом, обнажив черный мохнатый пах, мочилась батрачка, приковавшая к себе взгляд мальчика. Несмотря на то что тропа стала круче, Холль почти не сбавлял шага. Это было нелегко, но страх перед вечерним наказанием гнал вперед и заглушал усталость. Далеко внизу журчал ручей. По другую руку виднелся вытоптанный луг, в бурых и зеленых пятнах, он то скрывался за спиной, то маячил перед глазами. Все тут было исхожено Холлем вдоль и поперек. С тропинки он свернул на дорогу, так же круто уходившую вверх. Возле поленницы, которую он и его одноклассники нагромоздили для директора на уроках гимнастики, Холль свернул с дороги и двинулся наверх, к лощине, поросшей лесом. Оставалось пересечь склон, чтобы попасть на дальний надел. Здесь тоже были знакомы каждый камень, каждая ложбинка и колдобинка. Он быстро поднимался, и путь был словно уставлен вешками, и возле каждой его когда-то колотил хозяин, и Холль заранее страшился будущего года, предстоящей гонки на пару с лошадью. Коровы паслись гораздо ниже – там, где по милости хозяина угодил в осиное гнездо гамбургский студент, подрабатывавший на уборке.

Не успел наступить вечер, как Холль уже предстал перед своим мучителем и доложил, что с коровами все в порядке. Потом помогал задавать корм лошадям. Он был рад визгу голодных свиней, рад звяканью подойников, рад вечерней суете внутри и вокруг хлева. С одной стороны, он надеялся избежать грядущего наказания, с другой – искал для себя какого-нибудь несчастного приключения. В конюшне он додумался подставить себя под удар копыта. Он начал подскакивать ко всем лошадям подряд, покуда одна, в середке, не лягнула его, когда он с ней поравнялся. Встав на ноги, Холль не почувствовал никакой боли и не обнаружил раны. По второму разу он не пошел.

Отсидев за ужином, как положено, рядом со своим мучителем, Холль убрался наверх, в старую чердачную каморку. Здесь стоял противный запах сырости, кормов и всякого хлама. Взгляд сразу же скользнул по веревкам, они были повсюду: на двери, на стенах, на ларях. Многие из них он уже успел отведать. Он помнил эти веревки, но не помнил, почему они хлестали его кожу. Его всегда били по голому телу. Хозяин не спешил. Он вошел в ту минуту, когда Холль смотрел на улицу, по которой с молочными бутылями проходили деревенские дети. Лицо хозяина обещало грозу. Холлю оставалось только спустить штаны и сказать:

– Отец, будьте добры выпороть!

Левой рукой хозяин схватил его за шею, перегнул через колено, а правой схватил веревку, которая мелькала до тех пор, пока плач не перешел в визг. После этого Холль должен был сказать:

– Спасибо большое за порку, отец!

Затем Холлю пришлось выйти вместе с хозяином, тот требовал, чтобы после выволочки Холль с сияющим лицом присоединялся к работникам.

Раз в год проведать Холля и Морица приходил кто-нибудь из попечителей. В присутствии хозяев казенный ангел-хранитель спрашивал двух «идиотов», как им живется.

Несмотря на то, что тогдашний священник день-деньской просиживал в кабаках с хаудорфскими мужиками, портняжке, утопившему распятие в миске с кукурузной похлебкой, ничего не оставалось, как перебираться в другие края. Каждую ночь нижняя часть дома Бергера, где портняжка ютился со своими двадцатью тремя домочадцами, становилась мишенью мужицкой злобы. Началось с того, что через открытое окно на супружеское ложе угодила кошка, выкупанная в отхожем месте, в другой раз на головы супругов вывалили лопату конского навоза. Портной был не в силах противостоять извержениями смердящего католического духа.

Прочие же обитатели Хаудорфа как были, так и оставались, и Холль изо дня в день жил рядом с ними. Он, конечно, был с ними знаком, но знаком не по-соседски и уж никак не по-свойски, а мимоходом, мимобегом, мимоездом. Случались лишь вынужденные встречи, вернее, отчаянные попытки уклониться от любой встречи с кем бы то ни было на тропках, улицах, задворках, склонах и прогалинах. Каждый день с самого утра Холль находился в напряжении. Вывести лошадь из конюшни – дело не такое уж хитрое, запрячь тоже, а вот развернуть у навозной кучи двухосную телегу, почти не двигаясь с места, чтобы не задеть конюшню, – это уже посложнее, потом надо было быстро миновать ворота и спустя минуту-другую двигаться шагом по прямой, все это требовало полного самообладания, ведь приходилось трусить рядом с лошадью или чуть впереди. С шести до половины восьмого сновать вверх и вниз по улице, затем – быстро на кухню, схватить заплесневелый кусок, переодеться – и в школу.

Это были постоянные, но с переменным успехом усилия не потерять разум и в то же время бегство от самого себя. Никто не мог видеть дальше своего носа, и все, что мог прокричать каждый, Холль загонял внутрь, оставаясь немым. То и дело двенадцати– и тринадцатилетние подростки сбивались после уроков в стаю за бойней и ждали случая напугать бывшую учительницу, выскочив из-за колодезного желоба. Самые что ни на есть радостные лица, а в головах темные закоулки, о существовании которых не знали даже сами обладатели. Если одному суждено всю жизнь испытывать такую власть сострадания, что он не способен дать шлепка и корове, то у другого рука не дрогнет по ничтожному поводу забить ребенка до смерти. Одни истово верили и никогда не забывали о Боге, другие отроду не вспоминали о нем, даже когда в лютый мороз гнали в долину возы с дровами. Если одни по малодушию топились или вешались, другие гордо шагали по жизни, чтобы накопить побольше душевной черноты.

Как защититься, отвести душу и выразить свои чувства? Кто-то уже давно набил руку в однообразной работе, а кому-то с ней еще предстояло свыкнуться. Среди батраков, кроме добросовестных, попадались и озлобленные люди, которые в первую же неделю после Сретения расправлялись с неудобными, тяжелыми в обращении черенками вил. Без лишних слов они ломали об колено крепкие ореховые палки. Мастеровой, особо чуткий к такого рода треску, всегда прибегал слишком поздно. Сломанными черенками батраки доводили его до отчаяния. В то время как после молитвы они могли отдохнуть в свое удовольствие, он вынужден был до поздней ночи пыхтеть в мастерской над новыми черенками. Уж если работники вбили себе в головы спровадить его в мастерскую, то они, конечно же, ломали и самые лучшие рукоятки, какие только производила природа. Но рано или поздно каждая сломанная палка, дававшая недолгий отдых разрушителю, одним концом ударяла по нему же, существу подневольному. Чуть ли не весь воскресный день батракам приходилось орудовать ножовками в зарослях орешника. Везде и всегда они оставались внакладе.

Если Мастеровому хозяева когда-либо поручали неблагодарную работу, он тут же вменял это в обязанность кому-либо другому. В прежние времена, будучи человеком нуждающимся, он по требованию хозяев выполнял любую работу, и на подхвате бывал, и на сене вкалывал. Зато уж после, став Мастеровым, раздавал эти роли нижестоящим, хотя, по сути, так никогда и не вылезал из навоза, а батрачил на крестьян вместе с другими. При сложившейся системе старшинства силу можно было показать лишь в одном. Сильный пихал в навоз слабого, поскольку против истинного врага сам был бессилен. Единение царило лишь в тех случаях, когда надо было срочно, за ночь, убрать какому-нибудь сельскому бедняку его единственное поле, поскольку тот не успевал сделать этого сам.

Бургер, по прозвищу Мастеровой, на многих наводил страх. Спустя несколько лет, когда он снова нанялся к хозяину, Конраду уже исполнилось четырнадцать, а самой младшей, Марии, – двенадцать. Руди, работавшему в хлеву с Фельбертальцем, – пятнадцать. Руди выделялся своей общительностью. Бургер и Конрад были одинаково угрюмы. Один говорил лишь повелительным тоном, другой, которому повелевать было некем, вообще не разговаривал. Мария, трудившаяся, как и Холль, с шести до половины восьмого, а потом отправлявшаяся в школу, спала в кладовке перед кухней, так как в комнате, где ночевали батрачки, блудили. Руди, в отличие от всех вкусивший безмятежного детства, спал вместе с Фельбертальцем там, где положено скотникам. У Конрада, которому, как и Марии, уже пришлось поработать на других усадьбах, не было отца. Мария – круглая сирота. Выглядела она семнадцатилетней. Чтобы попасть в кладовку, надо было пройти через помещение для скотников. Вскоре все упростилось. Мария пустила Руди в постель. Сразу же после первой ночи, которую они провели вместе вплоть до самой дойки, Фельберталец – мужик и без того с норовом – начал донимать Руди. Дойка, мол, уж больно затягивается, и, хотя он зарабатывал тысячу, а Руди – пятьсот, потребовал от паренька, чтобы тот без промедления взялся доить столько же коров, сколько и он, Фельберталец. А в любом деле, которое и так безропотно исполнял Руди, стал находить всякие недостатки.

Однажды утром после завтрака Бургер велел батракам готовить сани. Холля и Марию послал запрягать лошадей. Едва они приступили к делу, из коровника прибежал Руди и сказал, что Бургер сверзился с сеновала и загремел по стремянке, но тут же встал на ноги и выскочил в среднюю дверь. Должно быть, его кто-то столкнул. Холль, побежавший вслед за Руди и Марией в коровник, подумал было про Тео, который, как известно, сидел однажды в тюрьме. Но Тео и Грегор стояли в заднем хлеву и, судя по виду, тоже не могли понять, зачем Бургер куда-то помчался. Когда Руди сказал им, что Бургер ищет того, кто его столкнул, они поняли, что он бросился за Конрадом, наверно, убить хотел, но это тоже всех озадачило, потому что молчуна Конрада все они считали безобидным человеком. Бургер снова оказался наверху и, увидев сбившихся в кучу работников, заорал:

– В чем дело? Запрягать!

Команда относилась главным образом к Холлю и Марии.

Когда из теплой конюшни они вывели лошадей на утренний мороз, со стороны дома к ним приблизились хозяин и Бургер, один мрачнее другого. Снег под копытами коней так нещадно скрипел, что нельзя было разобрать, о чем говорят подошедшие. Тео и Грегор помогли запрячь лошадей в сани. Холод железа прожигал рукавицы. Отъехали молча. Желтый свет окон едва пробивался сквозь темноту. Зима будто все переиначила, людей превратила в еще более безмолвные фигуры.

Луга тонули в густой мгле. Колючий мороз усыпил все неприятные воспоминания, и пусть даже Холль в такую рань топал по снегу не по собственной охоте, ему все же было хорошо. Никто не донимал его, потому что всем приходилось сопротивляться морозу.

Мориц, выносивший молоко на дорогу, вернулся к ним, чтобы сменить Марию, а она должна была занять место Конрада, который пока еще не появился.

После обеда хозяин велел работникам идти за ним в средний сарай. Когда все собрались, он зажег свет. Над головами затеплилась тусклая лампа. Справа и слева от прохода поднимались до самой лампы пласты сена. Пол покрыт бугристым слоем снега. Опорные столбы отбрасывали огромные тени. Хозяин указал пальцем на люк сеновала и громко произнес:

– Что тут случилось утром, останется между нами. Дело поганое, но что было, то прошло. Мастеровой поручился мне, что ничего с Конрадом не сделает за то, что тот натворил. Ясно, что искать беглеца без толку. У нас тут уже бывали и дезертиры, и лиходеи отъявленные, против которых и отборные войска не помогли.

Направляясь в дом, хозяин предупредил работников, чтобы те были начеку. Он имел в виду, что, возможно, Конрад затаился где-то по соседству. Но никому в это как-то не верилось: трудно было себе представить, что молчун Конрад может вдруг куда-то исчезнуть. Так же мало кто поверил обещанию, что-де проделка с Мастеровым сойдет Конраду с рук.

Почему Конрад спихнул Бургера с сеновала, выпытать у Конрада не удалось. Сам он вошел вдруг в комнату, когда все сидели за завтраком. Он сел за стол и начал торопливо черпать из общего котла молочную похлебку. Казалось, он вывернул зрачки в обратную сторону: как ни пытались заглянуть ему в глаза, никому не удалось встретиться с ним взглядом. После еды, когда все забормотали благодарственную молитву, он метнулся к шесткам у печки и сорвал с них кое-что из одежды. Покуда Бургер распоряжался насчет работы, а все одевались и подпоясывались, Конрад возился за печкой с сапожной колодкой, будто хотел потянуть время. Он вышел из укрытия, когда все уже были на дворе, и тоже оделся потеплее.

Еженедельные побывки Конрада у своих казались Холлю еще более жалкими, чем его собственные поездки домой в День всех святых. По школе он знал сводных братьев Конрада, мимоходом видел мать, а мимоездом – старый дом, где они жили. Конрад всегда отлучался лишь на несколько часов и всегда был одинаково мрачен, и уходя, и возвращаясь. Холль не мог припомнить случая, чтобы Конрад хоть раз рассмеялся.

Однажды вечером в батрачек словно бес вселился. Сначала накинулись на старого Вильденхофера, защекотали его так, что бедняга чуть не задохнулся от смеха, и стащили с него штаны. Они уже выскочили с этими штанами из комнаты, подыскивая место, где бы их спрятать, но в сенях нарвались на хозяйку. Та отобрала штаны и с порога бросила их старику. Потом девки шушукались на кухне, одна из них то и дело забегала в комнату и, возвратившись, что-то шептала подружкам. Затем они вдруг угомонились и сделали вид, что собираются спать. Холль, учивший на кухне уроки, знал коварные уловки работниц. Он решил незаметно проследить за ними. Они поднялись наверх, спустились снова и, подойдя к комнате, где жили батраки, распахнули дверь и бросились на Конрада, который уже лежал. Три девицы начали срывать с него одеяло, им хотелось во что бы то ни стало увидеть его голым. Но одеяло вырвать не удалось. На них вдруг напал страх, они побежали наверх, в свою комнату, и заперлись. Холль тоже дал тягу. Но не успел он войти в кухню, как услышал снаружи какой-то грохот, Холль выскочил из дома и увидел, как Конрад швыряет из окна все то, на чем спал. Первое, что пришло Холлю в голову: сейчас Конрад ворвется к девицам и начнет их убивать. Что делать? Батраки в лугах. Хозяин еще не вернулся. Руди нет в доме. Фельберталец уже спит. Холль тотчас побежал к мачехе, та вместе с сыновьями была на кухне.

Конрад лежал на том месте, где была его кровать, укутанный каким-то шмотьем. Хозяйка стала внушать ему, чтобы лег в постель, в любую постель, не на полу же спать, в самом деле. Когда она поняла, что Конрада с места не сдвинешь, закрыла за собой дверь и вернулась на кухню.

В тот же вечер хозяин на каком-то подобии цитры играл своим детям бравурную польку. Он еще и пел что-то. Сиротская песенка напомнила Холлю одного нищего. Он долго не мог заснуть, перед глазами был тот самый нищий, сидевший летним вечером на скамеечке перед домом и до глубокой ночи певший песни, которых Холль отроду не слыхал. Эти песни преображали все лица радостью. Нищего пригласил хозяин, предложив пару деньков пожить, но тому было некогда, он ушел из Хаудорфа.

С помощью проигрывателя Фельберталец отбил у Руди Марию. Днем Фельбертальца и не замечали, а вот по вечерам стоило кому-нибудь ненароком обронить слово «музыка», как владелец тут же бежал наверх и тащил оттуда все, что держал у себя над кроватью: пластинки с сельскими польками и песенками "лесных бродяг", ну и конечно, сам проигрыватель, ставил по десять пластинок кряду. Под вихревые мелодии из "Веселых иннтальцев" он так выплясывал в своих войлочных тапочках, что у девиц кружились головы, и они обессиленно валились на лавки. Чтобы перевести дух, ставили "Лесного бродягу Йенневайна", "Польку со слезой" или "На родину лети со мною". Потом наступал черед "Пустертальского клена", английских и венских вальсов, а после в который раз "Танго паломника Андреаса Хофера".

Поскольку Руди не ладил с Фельбертальцем, а Конрад и Бургер жили как кошка с собакой, вышло так, что Конрад сменил Руди в коровнике. Хозяин рассудил: раз уж Конрад и так резиновых сапог не снимает, то работа в коровнике в аккурат для него. Кроме того, работа здесь четко распределена, и говорить ему ни с кем не понадобится.

По утрам, когда Конрад после дойки проносил фляги через кухню в кладовую на сепаратор, его путь сопровождался сердитыми взглядами и ворчанием: работницам всякий раз приходилось подтирать за ним пол. Пока он в кладовой сливал молоко, в кухне раздавались горячие пожелания, чтобы эта чушка получше чистила сапоги перед домом. Стоило только ему появиться, как воцарялась тишина. В сапогах, заляпанных навозом, он пересекал кухню и, обойдя стол, садился завтракать. Девицы, назначенные в это время мыть посуду, чуть не в драку старались заполучить бидоны и фляги, лишь бы не подавать на стол Конраду. Фельбертальца, который завтракал немного попозже, они обслуживали без промедления.

Двум расторопным мужикам на работу в коровнике требовалось по меньшей мере часов десять, если ничто не мешало. Двое дюжих работников к обеду успевали дойти до средних дверей.

Девицы уж наперед знали: свежевыскобленный пол не производит на Конрада никакого впечатления. Комната приняла такой вид, будто кто-то приземлился на пол, спрыгнув с навозной кучи. Терпению девиц настал конец. Не успел Конрад дойти до печки, как они, вооруженные мокрыми тряпками, ворвались в комнату и, особо не примериваясь, стали его охаживать.

Работа в коровнике имела то преимущество, что Конрад хотя бы дважды в день вылезал из резиновых сапог. А самым противным в ней было однообразие. С утра пораньше и ближе к вечеру принимался он за дойку под упорным взглядом племенного быка. Конрад должен был выдоить весь коровий ряд, то же и Фельберталец, поочередно приседавший у каждой коровы, но в том ряду, что позади быка. Навоз убирать тоже занятие не из веселых. Деревенский кузнец, предпочитавший коротать дни в трактирах вместе с парой отставных железнодорожников, священником и старым учителем, соорудил для навозной тачки нелепейшие рельсы, которые к тому же были опасны для жизни. В коровнике Конраду приходилось то и дело забираться наверх, сгребать сено и кидать его в окошко, как и солому для подстилки. Свободные часы, выпадавшие Конраду после обеда, частенько бывали не в радость: то какая-нибудь баба, то мужик приводили коров к быку-производителю. При этом не обходилось без свар. Истовые католички принципиально не признавали первой случки и требовали второй. Но хуже всего была ярость, распиравшая Конрада, когда он видел, как в кухне корчатся от смеха батраки и батрачки.

Узкая комнатушка, которую занимали Конрад и Фельберталец, отделялась от кладовки перегородкой в два сантиметра толщиной. И Конрад обречен был слышать все, что Мария говорила лежавшему на ней Фельбертальцу. Невозможность отгородиться вскоре привела к лютой вражде с ним. Каждая смеющаяся физиономия означала для Конрада происки и заговор. Всякая улыбка становилась уколом. Его уже вполголоса стали называть чокнутым.

– Тихо, девки, чокнутый! – предупреждали друг друга работницы, когда он с флягой в руках переступал порог дома. И – налегал ли он на тачку с навозом, поднимал ли сенную пыль в сараях, сгибался ли в три погибели или вытягивался, как труп, на своей лежанке – со всех сторон он слышал только смех.

Холль таращил глаза в темноту. Он будто вынырнул из глубочайшего сна с распахнутыми во тьму глазами. Он чувствовал, как под ним намокает постель, чуть не до изголовья, и не смел вздохнуть от отчаяния. Все тело точно неживое, и только голова в мутном полу сознании наливалась ужасом вины. Это лежание в собственной моче было еще мучительнее от того, что, как бы он ни крепился, такое случалось вновь и вновь. Всякий раз это убивало его. Если он и знал что о Страшном Суде и хоть как-то рисовал себе адские муки, то они означали ужас такого вот пробуждения. Он был один на один с собой. Он желал вырваться из собственного тела. Он ненавидел себя. Он ненавидел сон на красных и синих резиновых подстилках, спать в этой комнате, где всегда открыта дверь в опочивальню зачавшего его человека и мачехи. Он охотнее спал бы в любом хлеву, чем здесь, где приходится холодеть от страха и вздрагивать от каждого шага внизу. По хлопкам дверей Холль пытался угадать, приближается ли к нему мачеха или же посылает наверх батрачку.

Когда приходила мачеха, ничего не оставалось, как прошмыгнуть мимо, вниз, на кухню. Она не говорила ни слова, но обдавала его презрением. А путь вниз по лестнице казался ему подъемом на крутую гору с тяжелым грузом на плечах. Холль видел, как все буравят взглядами его мокрую спину, как только он перешагивал через порог. Одна мачеха чего стоила, а тут еще столько извергов. По его виду нельзя было догадаться, какие он терпит муки. Он торопился найти свою вязаную куртку, чтобы прикрыть позорное пятно. Он не нашел ее там, где оставил перед сном, и увидел в этом злодеяние, величайшую подлость. А разве не подлость то, что ему не разрешают держать одежду в комнате? Пришлось забыть про куртку, так как за ним, подняв голову над кухонным столом, наблюдал хозяин. Холль быстро надел носки и ботинки и пошел к рукомойнику за плитой. Ледяная вода приятно освежила. На сундуке рядом с дверью лежали два общих полотенца, оба насквозь провонявшие. Холль быстро вытер руки, а потом лицо. Он вынужден был соблюдать именно эту последовательность, иной хозяин не терпел.

После таких побудок он покидал дом как побитый пес, боясь, что от него не отстанут и на улице. Час-другой ему нужно было побыть одному, чтобы он смог снова смотреть в глаза работникам. Это, конечно, не очень помогало, но по крайней мере успокаивало, и тогда легче шла работа. В таком кромешном, отчаянном самоуничижении он часто думал о своих товарищах по несчастью. И, как-то само собой, каждый в его воображении являлся прежде всего жертвой побоев. Это было своего рода утешение: не один ты горемыка на этом свете. Это были узы родства.

Хозяин и мачеха злились всякий раз, когда речь заходила о матери и отчиме, а Холль при этом употреблял слово «дома». Они говорили ему: "Дома ты здесь, а не там", или: "Он еще узнает, где у него дом". Но такое случалось редко, разве что когда Холль проговаривался от счастья.

В школе властвовала палка. Директор пил. Священник пил. А учителя понятия не имели или сознательно не замечали, с какой каторги многие дети плетутся по утрам в школу. Поэтому большинство этих детей воспринимали школу либо как развлечение, либо как место отдыха. Холль принадлежал к тем, кто не воспринимал школу всерьез, но все же побаивался ее и в то же время использовал для передышки. Так как в первых двух классах учительница часто наказывала его из-за невыполненного домашнего задания и всякий раз вносила в табель замечание: "Мог бы успевать лучше", он решил однажды принять участие в акции возмездия. По ее милости ему часто приходилось быть наказанным, потому что отец не верил, что его оставляют после уроков, а она в свою очередь не верила, что он вынужден так много работать. Холлю верили только его сосед, парнишка с усадьбы Губера и Лео, который тоже редко когда делал задания. В нем подневольного за версту видать, а про Холля этого не скажешь, по одежде и не заподозришь. Но приличное платье имело и неприятную сторону: по дороге в школу Холль кожей чувствовал злобу людскую, хоть, по сути, и относилась она к его отцу. Это была та самая злоба, которую не выказывают прямо, а переносят на детей. Чисто одет – значит, папенькин да маменькин. Ну а будь он оборвышем, как полагается подневольным, – глядишь, то тут, то там услышал бы добрые слова. А так только путаница одна. Ему казалось, что все люди про него все знают, и кто-то действительно знал – те, кто батрачил на поденщине в их усадьбе. Их он боялся больше всего, сделав самые мерзкие открытия в отношении некоторых женщин.

Хартингер – вышедший на пенсию столяр и режиссер сельского театра – как-то после обеда на уборке картошки поймал мышь и сунул ее Марии за пазуху. Кто-то повернулся на резкий крик, кто-то увидел наконец ее груди. Она разорвала на себе блузу до самого фартука. Это возмутило Штраусиху, поденщицу. Застегнуть блузу было уже невозможно. Мария рассмеялась. Она зажала в кулаке края разорванной блузы и, шагая через борозды, пошла с поля. Все, особенно мужчины, смотрели ей вслед: она направлялась не к воротам, а к изгороди.

– Гляньте, через забор лезет! – в ужасе завопила Штраусиха.

Мария с такой неспешностью перелезала через изгородь и при этом так высоко задрала подол, что у одного из мужиков выскользнула из рук мотыжка. Штраусиха не закрывала рта, покуда Мария не коснулась ногами земли и не оказалась в ложбине, но и тогда продолжала костерить Марию. Клялась, что видела ее в лугах с парнем из мясной лавки. Уточнила, что Мария тогда еще в школу бегала, и добавила, что в прежние времена люди до двадцати годов не знали, чем мужик от бабы отличается, потому как вкалывали до седьмого пота. Слушая длинную речь Штраусихи, Холль надумал подшутить над ней. Его возмутило не злословие Штраусихи, а ее зависть. Она не могла простить Марии, что с ней стал заигрывать Хартингер, запустивший ей мышь за пазуху. Это навело Холля на мысль подбросить мышь Штраусихе в кофе из винных ягод. И он решил без промедления, при первом удобном случае незаметно пробраться к тому месту, где Мария вытряхнула мышь.

Когда Мария вернулась, он сразу же посвятил ее в свой план. Вплоть до полдника они давились от смеха. Зато потом, когда затих всеобщий хохот, перед Холлем замаячил неприятный вечер. Поскольку Холль и Мария так покатывались со смеху, определить виновников было просто. Даром что хозяин и сам смеялся, он поставил-таки обоих на колени и заставил просить прощения, правда, из этого ничего не получилось, так как при виде Штраусихи они опять затряслись от смеха. Даже вечером, томясь в чердачной комнате в ожидании порки, Холлю все еще было смешно.

Когда Холль мысленно переносился в Оберпринцгау, он часто вспоминал мать. Ему казалось, что там у него твердый берег. И было жаль Марию и Морица, у которых не было на земле места, где они могли бы укрыться от невзгод. Как и большинство батраков, оба были перекати-поле.

Во время мессы, опускаясь на колени в проходе между скамьями, Холль испытывал ужас. Два с половиной года эта церковная повинность была сопряжена с мучительным усилием не совершить во время службы чего-либо наказуемого. Он становился на колени, когда это делали другие. Он молился, когда другие молились. Крестился так и столько раз, как это делали остальные. Вставал, преклонял колени, садился, молчал и пел вместе со всеми.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю