Текст книги "Умытые кровью. Книга II. Колыбельная по товарищам"
Автор книги: Феликс Разумовский
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
Глава шестая
I
– Шеничка! Ну, покаши, пошалуста! – Улыбаясь совершенно обезоруживающе, Инара обняла Паршина за шею, взлохматила гриву его густых, рано поседевших волос. – Ну, стелай приятное тля сфоей петной тефочки!
Она так и не выучилась сносно говорить по-русски, изъяснялась с чудовищным прибалтийским акцентом. Впрочем, в этом был свой особый шарм. Так или иначе, Паршину очень нравилось.
– Ну и хитрюга, ведь смотрела двадцать раз. – Притворно нахмурившись, он поднялся с кровати и, не одеваясь, босиком и в шелковых кальсонах, подошел к шифоньеру. Порывшись в белье, вытащил кожаный кисет, бросил, словно мяч в лапте, Инаре: – На, любуйся, сорока! Вот жизнь, совсем загоняли, полежать спокойно не дадут.
Однако голос Паршина выдавал совершенно обратное – что ему очень приятно, не хлопотно и совсем не хочется лежать спокойно.
Настенные часы показывали четверть первого. Початый самоварчик на столе был еще горяч, чугунная сковорода из-под яичницы давно остыла, подернулась белесой пленкой жира, простыни на кровати сбились, собрались в кучу, отволгли от любовной влаги. Блаженный час отдохновения души – все человеческое утешено и не осталось никаких желаний, ну, может быть, поговорить ни о чем, добить бутылочку мозельвейна да еще разок напиться крепкого чаю с бубликами.
– Ап! – Ловко поймав кисет, Инара вылезла из постели и, голая, на цыпочках подошла к столу. Глаза ее светились радостью, словно у ребенка при виде желанной игрушки. Тело ее было цветущим, налитым, с бархатистой молочной кожей. Она давно уже перестала стричься, и жесткие соломенные волосы пышной копной покрывали ее плечи.
В комнате повисла тишина. Паршин не отрывал жадных глаз от Инары, та – от содержимого кисета. Это были награды Евгения, полный бант солдатских Георгиев и серебряная Георгиевская же медаль, потемневшая, с вялым профилем государя императора. Большего заслужить не успел – произвели в прапорщики, а офицерские награды доставались ох как нелегко.
Граевского хотя бы взять, неизвестно как жив остался, за свой Белый Крест[1] сколько раз под смерть ходил. Да и солдатского Георгия иди-ка получи, хоть и называется он лишь Знаком отличия Военного ордена и личного дворянства не дает. Впрочем, не дает – и хрен с ним, кому оно теперь нужно, личное дворянство-то.
Инара между тем выложила в ряд четыре креста, два серебряных и два золотых, они крепились к пятиугольным обтянутым георгиевскими лентами колодкам и выглядели на фоне скатерти как-то обыденно и затерто. Стоило совать голову в пекло… На крестах первой и второй степени стояло круглое, хорошо заметное клеймо. Получил их Паршин после августа пятнадцатого, когда начали изготавливать награды из золота пониженной пробы. Это уже потом, накануне революции, от драгметаллов отказались вовсе и чеканили кресты из «желтого» и «белого» сплавов.
– Смотри, как красифо, – Инара восхищенно улыбнулась, погладила мизинцем грязную оранжево-черную ленту, – шаль, что ты не мошешь их носить.
У нее была какая-то странная, почти болезненная тяга к боевым наградам. Ей нравилось держать их в руках, ощущать прохладную тяжесть металла, трогать потертые, отдающие пылью орденские ленты. Правда, своего собственного Георгия, заслуженного на постельном фронте, она не доставала никогда, даже не заикалась о его существовании – от него пахло водкой, табаком, французскими духами, перегаром и мужскими подштанниками. Боевые же ордена благоухали потом, порохом, запекшейся кровью, отточенной сталью, глубоко, по самое дуло, входящей во вражеский живот. Выдавали их скупо и иногда посмертно.
Инара помнила, как после мясорубки пятнадцатого на всю их роту было прислано всего пять Георгиев. Четвертой степени. Ротный командир приказал стрелкам самим назвать достойных. По голосам их оказалось куда как больше, чем крестов. Тогда выбранных поставили в ряд, и каждый боец кидал свою папаху тому, кого хотел видеть награжденным. Георгиевских кавалеров потом долго качали. Пять крестов на роту, на двести человек. Вернее, на сто, половина полегла в боях.
– Полный бант не такая уж невидаль. – Паршин равнодушно пожал плечами, зевнул. – У нас в полку подпрапорщик служил один, так у него было пять крестов, два первой степени. С японской еще имел полный бант, а только началась германская – бац, взял вражеское знамя и получил еще одного Георгия, желтопузого. В Галиции погиб, кишки вывернуло осколком.
По поводу своих наград он не испытывал ни малейшей гордости – ну да, получил, дурак был. Граевский из своего креста может хоть коронки сделать, а эти куда, с золотом шестисотой пробы? Никчемные безделушки, память о собственной глупости. Слушал бы отца, не ходил бы с протезом на гоп-стоп, гастролировал бы где-нибудь во Французской Ривьере.
Лицо Паршина помрачнело, и Инара, отложив игрушки, поднялась, крепко обняла его.
– Почему, Шенечка, такой крусный? Пойтем, котик, я тепя расфеселю.
Бывают же чудеса на свете, Инара Озолс влюбилась, неистово, как неопытная гимназистка. Это после-то портовых притонов, окопного блуда, пьяных бардаков штабной неразберихи! Всем сердцем опытной, познавшей смерть и горе женщины она тянулась к Паршину, чувствовала, что жива душа в нем. Оцепенела, но жива, не превратилась в камень. Да, бандит, играет на волыне, так ведь время такое, не ты, так тебя. С волками жить, по-волчьи… Эти в ЧК, что ли, лучше? Гунявые мокрушники, прикрывающиеся знаменем революции.
Один Урицкий чего стоит – злобный карлик[1] в пенсне. Размякла, оттаяла душа у Инары Озолс, иногда она даже плакала, вспоминая родительский дом, добрую провинциальную Кулдигу, свою никчемную, испохабленную жизнь. Хотелось вернуться домой, присесть на берегу тихой Венты у маленького звенящего водопада, послушать задумчивый голос струй. Какое счастье все же, что не уехала в Москву, хотя сам Лацис звал, есть, видно, Бог на свете…
А в Питер пришла весна. В парках и садах весело, по-дореволюционному запели птицы, заорали хором мартовские коты, понесла их нелегкая по подвалам и крышам. Сквер на Исаакиевской, всегда ухоженный и нарядный, зазеленел крапивой, лопухами, каким-то молодым бурьяном. Мировой пожар-с, не до лютиков-цветочков.
Пришла весна в город. С вонью оттаявших помоек, с сосульками и капелями, с кучами мусора и залежами дерьма. Паршин и Инара, влюбленные и шалые, бродили по раскисшим улицам, болтали ни о чем, целовались, смеялись без причин. Мир вокруг переполняли любовь, гармония и красота. Недолго.
В Измайловском саду, что на набережной Фонтанки, к влюбленным подвалили трое с намерением снять с Паршина пальто, а с его дамы котиковую шубку. И любви с гармонией как не бывало. Лязгнул, выскочив, стилет, с хрустом вонзился в печень, мягко, словно тряпочное, рухнуло на землю тело. От ругани заложило уши, как молнии сверкнули ножи. Пришлось Паршину взяться за наган, и от очарования сада не осталось и следа – крики, выстрелы, топот ног, окровавленные трупы на песке.
А ведь раньше здесь все было не так, по-другому, без пальбы и душегубства, по-человечески. Тысячами роз благоухал цветник, радужно переливалось электричество, духовой оркестр играл вальсы Штрауса, заглушая звон бокалов, залпы шампанского, беззаботные речи и веселый смех. Даром, что ли, сад называется «Буфф»[1]. В театре давали оперетту, что-нибудь «танцевальное», из Легара, а затем шел «дивертисмент», концерт, часто с участием знаменитостей. Слышали здесь и бисирующего Монахова[1], и дивный голос Анастасии Вяльцевой, и «черный бархат» бесподобной, божественной цыганки Вари Паниной, именно так называл ее Блок.
Шли после спектакля в ресторацию, принимали водочку под осетринку с хреном, приглашали мамзелей, закатывали в номера. Жили… Все пошло прахом. Вот тебе и «Пожар московский»[2], вот тебе и «Гай да тройка, снег пушистый»[3], ничего не вернешь.
После того случая со стрельбой Паршин и Инара стали проводить время дома, и так хорошо, без романтики-то оно спокойней. Никто их не трогал, с советами не лез. Александр Степанович молчал, мило улыбался. Страшила хмурился, вздыхал, в душе переживал за друга – сам он уже как-то хлебнул из этой чаши, да так, что до сих пор отрыжка. Граевский подходил к вопросу философски – без женской сырости все равно не обойтись, а свой человек в ЧК не помешает.
Единственный, кто относился к Паршину с полнейшим пониманием, был Паныч Чернобур. Он сам переживал амурное приключение, неистовый роман с красоткой Соней, что досталась ему в наследство от почившего в бозе Варенухи. Что поделаешь, была и у полковника маленькая слабость – любил он юных барышень, и отнюдь не отеческой любовью. Впрочем, qui sine peccato est?[4] Зачинатель новой жизни Карл Маркс и тот, говорят, обожал молоденьких девиц, что работали на фабрике его друга Энгельса. И тоже отнюдь не отечески.
II
Лето красное еще только наступило, а Владимиру Ильичу Ленину уже пришлось изрядно попотеть. Во-первых, донимала фракционность во ВЦИКе, все эти многопартийные игры в гнилую демократию. Ведь, кажется, все, кадетов запретили, Учредительное собрание разогнали, анархистов разгромили, нет, эсеры и меньшевики гнут свое, выступают против продразверстки, Брестского мира и правомочности смертной казни. Слюнтяи, предатели, оппортунисты! Во-вторых, действует на нервы этот чертов Деникин, энергично двигающийся по направлению к Екатеринодару и наголову разбивший и главкома Калнина, и командарма Сорокина.
Архивозмутительно! Кадры решают все, кадры, а тут набрали остолопов, пораженцев, старорежимную сволочь![1] Никакой революционной сознательности. Необходимо действовать с величайшей быстротой, решительностью и образцовой беспощадностью, шире практиковать расстрелы. Всех сомнительных запереть в концлагерь! И в-третьих, дамокловым мечом висит вопрос о будущем Романовых, который необходимо решить немедленно, не допуская миндальничанья и идиотской волокиты. Архиважно сжечь мосты, отрезать Россию от пути назад, в мерзкое монархическое болото.
Медлить вождь революции не стал. Посовещался с Троцким и Свердловым, поставил на вид Дзержинскому, всыпал по первое число Вацетису. Перечитал настольную книгу – монографию Густава Лебона «Психология толпы», еще раз прошелся карандашом по излюбленным местам. Работа закипела, без слюнтяйства, с революционным задором.
В июне удалось протащить постановление об исключении из состава ВЦИКа эсеров и меньшевиков. Лиха беда начало! У руля государства остались только две партии – большевики и левые эсеры, однако настоящие марксисты не склонны к компромиссам и привыкли брать власть в собственные руки. На открывшемся четвертого июля Пятом съезде Советов Владимир Ильич так и сказал:
– Левые социал-революционеры партия предательская и окончательно погибшая. Они шли в комнату, а попали в другую. Скатертью дорожка. Это не ссора, это окончательный разрыв.
В общем, лакеи, прислужники буржуазии, политические проститутки.
Железный Феликс тоже не сидел без дела. Шестого июля сотрудниками ВЧК Блюмкиным и Андреевым был убит германский посол Мирбах. Чтобы встретиться с ним, они предъявили мандат за подписью Дзержинского с печатью ВЧК, хранившейся у заместителя Феликса Эдмундовича левого эсера Александровича. Когда началась паника, убийцы скрылись, зачем-то оставив на видном месте все документы. К слову сказать, Блюмкин и Андреев были тоже левыми эсерами.
Дальше события развивались все так же странно. В посольство прибыл Дзержинский, объявил свою подпись поддельной и тут же сообщил Карахану, тому самому, славно погулявшему в Брест-Литовске, что восстал полк ВЧК. Как он узнал, ведь никто еще ни сном ни духом? Больше того, Феликс Эдмундович заявил, что Блюмкин скрывается у мятежников, и, как всегда решительно, не откладывая на потом, отправился арестовывать его. Без оружия, в сопровождении трех чекистов. Естественно, восставшие арестовали его самого, но не расстреляли, не замучили до смерти. Даже не связав, просто не выпустили из Покровских казарм. Странно.
Да и бунтовал-то полк ВЧК под командованием Попова как-то чудно. Вместо того чтобы атаковать Кремль и одержать победу, пользуясь внезапностью и более чем троекратным перевесом сил, мятежники сидели себе в казармах, вяло покрикивая: «Даешь ВЦИК без Ленина и Троцкого!» Все их действия свелись к захвату здания ВЧК и телеграфа, откуда по всей стране было разослано обращение, объявляющее левых эсеров правящей партией. Словом, много шуму из ничего. Пока восставший полк сидел в казармах, подтянулись латыши, вооружились рабочие отряды, замкнув мятежников в кольцо, начали стрелять из пушек, строчить из пулеметов, бросать ручные осколочные бомбы. Шуму было много.
Девятого июля Съезд Советов, состоящий уже из одних большевиков, принял резолюцию о предании анафеме левых эсеров – даром, что ли, огород городили. На следующий день, пока железо горячо, приняли и конституцию РСФСР, ладно скроенную под однопартийную систему. Тоталитарное правление в России началось! Вацетис получил награду в десять тысяч рублей, Дзержинский для виду подал в отставку, Блюмкин пошел на повышение и был временно откомандирован на юг. Хуже всех пришлось товарищу председателя ВЧК Александровичу – его торжественно расстреляли, чтобы не болтал лишнего. Грандиозный фарс под названием «левоэсеровский мятеж» благополучно завершился.
Тем временем Янкель Свердлов тоже доказал, что не зря хлеб ест и способен действовать энергично, инициативно, с пролетарским задором. Двенадцатого июля в Перми убили Михаила Александровича, последнего русского царя, в пользу коего Николай Второй отрекся от престола еще в марте. Пристрелили как собаку и зарыли второпях, сняв предварительно штиблеты и забрав именные золотые часы. Причем сделали все тонко, с пролетарской сметкой – сразу же пустили слух, что Михаил Романов сбежал. Нет и все, ищите. Что-что, а умел товарищ Свердлов разбираться в людях, кого ни попадя в боевую дружину РСДРП не брал. Кадры были проверенные, надежные, поднаторевшие в эксах, рэкете и грабежах.
В ночь с шестнадцатого на семнадцатого июля в Екатеринбурге был расстрелян Николай Второй с семьей и домочадцами. Раненых добили штыками, мертвые тела погрузили на автомобиль и, сбросив в шахту, засыпали землей. Когда на следующее утро уральский военный комиссар Голощекин узнал, что трупы только захоронили, но не сожгли, он пришел в ярость и потребовал уничтожить все следы – у Шаи Исааковича были на то веские основания. Мертвые тела были извлечены из шахты, изрублены в одежде для удобства сжигания, облиты керосином и кремированы на кострах. Крупные кости были облиты серной кислотой и истолчены прикладами. Словом, получилось, но не совсем гладко. Так ведь не ошибается тот, кто ничего не делает.
Следующим днем в Алапаевске тоже вышла промашечка. Это когда кончали князей и великую княгиню Елизавету Федоровну, ту самую, что простила террориста Каляева, убившего ее мужа, московского губернатора. Вроде бы и сделали все как надо – измесив прикладами, скинули Романовых в шахту, следом побросали гранат, навалили бревен и валежника, но… Не получилось. Не задалось.
Погребенные остались живы, из шахты слышались стоны, молитвы, церковное пение. Нехорошо это, люди мимо ездят, разговоры всякие, сплетни, домыслы, тем более что слух о побеге Романовых уже был пущен на всю страну. В шахту снова полетели гранаты, огромные камни, бревна, но – пение не смолкало. Вот ведь оказия! Наконец, на третий день председатель алапаевского ЧК товарищ Говырин придумал отравить Романовых газами. Взял большой кусок серы, поджег и сбросил вниз, ход в шахту тут же забили досками, засыпали землей. И наступила тишина, могильная.
Ну вот, так или иначе, не мытьем, так катаньем, справились, поставленную задачу выполнили. Без миндальничанья, с революционным задором!
Вечером девятнадцатого июля военный комиссар Голощекин, представитель Свердлова на Урале, выехал из Екатеринбурга в Москву в отдельном вагон-салоне. С собой он вез три тяжелых, грубо сколоченных ящика, которые были обвязаны толстыми пеньковыми веревками. Вид столь странного багажа так контрастировал с роскошью салона, что, упреждая недоумение охранников и поездной прислуги, Шая Исаакович поспешил с объяснениями – мол, везу образцы снарядов для Путиловского завода. В Москве Голощекин, забрав багаж, прямо с вокзала отправился к Свердлову и жил у него на квартире в течение пяти дней. После этого он вернулся в свой вагон-салон и с чистой совестью уехал в Петроград. Никаких ящиков для Путиловского завода у него уже не было, они остались в Кремле. Что же такого интересного привез военный комиссар Шая Исаакович председателю ВЦИКа Якову Моисеевичу в своем роскошном вагон-салоне?
Двадцать первого июля газета «Уральский рабочий» писала: «Нет больше Николая Кровавого, и рабочие и крестьяне с полным правом могут сказать своим врагам: вы сделали ставку на императорскую корону? Она бита! Получите сдачи – одну пустую коронованную голову». Это блеснул репортерским мастерством зампред Уралсовета товарищ Сафаров, один из непосредственных организаторов убийства семьи Романовых. Уж он-то точно знал все обстоятельства дела и в революционном порыве проговорился об этом на страницах газеты.
Ну что ж, бывает, у добрых людей завсегда так, что в голове, то и на языке.
В самом деле Шая Голощекин привез в Москву заспиртованные головы царя и всех членов императорской семьи, включая дочерей и мальчика цесаревича. В объемистых стеклянных банках с толстыми стеклами, заполненных мутной красноватой жидкостью – очень торопились, в спешке в спирт попала кровь.
Любимец партии восторженный Бухарин, не очень-то веривший в победу над Деникиным, сказал тогда: «Ну, теперь, во всяком случае, жизнь обеспечена, поедем в Америку и будем демонстрировать в кинематографах головы Романовых». Сказал так, для красного словца, покривил душой. Будучи большим любителем птиц, он собирался в случае чего, обосновавшись в Аргентине, заняться ловлей говорящих попугаев.
Двадцать седьмого июля в присутствии Ленина, Троцкого, Зиновьева, Бухарина, Дзержинского и Петерса был подписан протокол опознания царской головы.
– С монархией покончено, раз и навсегда, бесповоротно. – Ильич, быстрый, решительный, резко чиркнул пером, выпрямился и, шагнув на середину, заложил большие пальцы рук за проймы жилетки. – Надо отрубить головы по меньшей мере сотне Романовых, чтобы отучить их преемников от преступлений, по меньшей мере сотне, по меньшей мере.
Ильич был не в духе. Ну да, с фракционностью покончили, с Романовыми, похоже, тоже, а вот как быть с Деникиным? Кто хозяин на Северном Кавказе? И продразверстка идет туго, безобразно медленно, не хотят крестьяне отдавать хлеб, бунтуют, погрязли в мелкобуржуазной трясине. Положение архисложное, однако, если посмотреть диалектически, с позиций практического марксизма, напрячь воображение…
И придумали – брать в каждом селе по двадцать пять – тридцать заложников, отвечающих жизнью за ссыпку хлеба. Насчет же Деникина мыслей пока не было.
III
Плохо было в Петербурге летом восемнадцатого, безрадостно и страшно. Голод, грязь, стрельба по ночам. Вонища и отъевшиеся зеленые мухи. Совсем рядом, в часе езды, за рекой Сестрой начинался фронт.
Город опустел. Фабрики закрывались, рабочие подавались кто в продотряды, кто по деревням, совсем отчаявшиеся брели куда глаза глядят, лишь бы подальше от декретов, обнаглевших чекистов в скрипучих кожанах, от всей этой обрыдлой, словно кость в горле засевшей, советской власти. На улицах между булыжниками пробивалась трава, парки и сады дичали, зарастали лебедой. Прекрасные дворцы стояли в забвении, расстрелянные окна их были мертвы, словно пустые глазницы. Порядка не было.
По вечерам появлялись какие-то люди, страшные, бородатые, и на людей-то не похожие, заглядывали в окна, бродили по лестницам, неслышно пробовали дверные ручки. И если кто не уберегся, не заложился на полдюжины щеколд и болтов – беда. Слышался шорох, и в квартиру врывались неизвестные, вязали обитателей электрическим проводом. Потом уже выносили добро, неспешно, все до последней нитки. Кого бояться, милиция бездействовала.
Когда поспели ягоды, стало и вовсе страшно, в городе началась холера. Люди в корчах падали на улицах, мучились, захлебывались рвотой, многие так и умирали – никто их не лечил, да и чем? Не было даже хлорки для обеззараживания трупов. Наступал голод. На рынке за пуд картошки заламывали аж две пары брюк. На муку, манку, деревенское сало с легкостью обменивались граммофоны, зеркала, двуспальные кровати, всякие замысловатые барские штучки – пришли золотые времена для спекулянтов-мешочников. Правда, торговать, равно как и покупать, было опасно. Все чаще на рынках устраивались облавы, со стрельбой, смертоубийствами, тотальными конфискациями, причем все ценное обычно изымалось в пользу тех, кто совершал налет.
Чекистов, чоновцев в народе не любили. Шел упорный слух, будто бы они все обрезаны, причащаются православной кровью и свои пятиугольные звезды крепят на фуражки кверху рогами, а это есть знак дьявольский, печать антихристова. Неспокойно было в городе, тревожно. Все ждали небывалого, ужасающей беды. Уже кто-то видел черта на Троицком мосту, а это верный признак грядущего потопа, великих вод. Другие говорили, что закаты мрачны, багровы необычно, будто налиты кровью, и все это не к добру, ох как не к добру. Грядет что-то.
А пока – очереди у распределительных пунктов, где дают лавровый лист и селедку, лошадиная падаль на торцах у Гостиного двора, ямы провалившейся мостовой, огромный дощатый куб на Знаменской площади, укрывающий бронзовую громаду российского императора. И всюду плакаты, транспаранты, воззвания. Советы, социализм, революция. Тьфу. Невесело было летом в Петрограде, совсем невесело.
В Москве тоже особого душевного подъема не наблюдалось. В Кремле ломали головы над извечным русским вопросом: что делать? По всей стране разгоралась крестьянская война, полыхало почище, чем при Разине и Пугачеве. Пенза, Орел, Задонск, Ливны, Пермь, Вятка, Димитров… Сто двадцать два броневика было в Красной армии, и сорок пять из них пришлось задействовать на внутреннем фронте. Больше, чем против Деникина! Да еще из Питера пришли тревожные вести – опять воруют. На самом верху, посылая грузы налево при посредстве частных скандинавских фирм и помещая деньги в банках Швейцарии. Виноватых нашли быстро – Урицкий и председатель кронштадтского ЧК князь Андронников, друг покойного Распутина, бывший чиновник по особым поручениям при обер-прокуроре Синода, назначенный на ответственный революционный пост по личной рекомендации Дзержинского. Вот ведь неймется, кажется, давно ли ликвидировали проворовавшегося Володарского? В назидание всем.
Однако самое неприятное было не в этом, – когда не воровали-то на Руси? В Петрограде за деньги отпускали заложников. Так, за огромный выкуп уже была обещана свобода и выезд за границу великим князьям, находящимся в Петропавловской крепости. Архивозмутительно! Позор! Да еще Деникин… Что же все-таки делать? Как удержать власть?
Выход нашелся – террор. Небывалый, узаконенный, перед которым померкнут ужасы средневековья, садистская жестокость Тамерлана, слепая кровожадность Батыя, болезненная извращенность Ивана Грозного. Тотальный. Подавить страну страхом, залить кровью, завалить трупами, скормить вшам, выморить тифом и голодом. Удержаться любой ценой!
Начали, как всегда, с фарса. Тридцатого августа на всю совдепию прогремел грохот выстрела в сердце революции – после митинга на заводе Михельсона, что за Бутырской заставой, было совершено покушение на Владимира Ильича Ленина. Правда, стреляли очень странно, из дамского, почти игрушечного браунинга, в упор и неоднократно, но в плечо. Да и кто покушался-то? Фанни Каплан, старая приятельница Инессы Арманд, Надежды Константиновны и самого вождя, больная, полуслепая женщина. Рана напоминала царапину, и хотя, как это было объявлено, стреляли отравленными пулями, Ильич остался жив, видимо, имел иммунитет к цианидам.
В тот же день в Петербурге состоялось покушение на Урицкого. Тут уже церемониться не стали, руками поэта Каннегисера размозжили Моисею Соломоновичу голову. Все, шуточки кончились. Тридцать первого августа по улицам Москвы прошел отряд людей, одетых с головы до ног в черную кожу. Они двигались колонной, держа в руках красные знамена, на которых было написано одно лишь слово: «Террор». Как будто бы до этого его не было.
Вечером состоялось экстренное заседание ВЦИКа и появилось знаменитое постановление, предписывающее всем Советам немедленно произвести аресты всех правых эсеров, представителей буржуазии и офицерства. «Ни малейшего промедления при применении массового террора. Не око за око, а тысячу глаз за один. Тысячу жизней буржуазии за жизнь вождя! Да здравствует красный террор!» Предписывалось: «Предоставить районам право самостоятельно расстреливать. Устроить в районах маленькие концентрационные лагеря. Принять меры, чтобы трупы не попадали в нежелательные руки. Всем районным ЧК доставить к следующему заседанию ВЦИКа проект решения вопроса о трупах». И началось…
Террор шел не только по линии ЧК. Как грибы разрастались и множились новые карательные органы: Народные суды, Рабоче-крестьянские ревтрибуналы, Революционные трибуналы ВОХР, армейские особые отделы. Все это существовало параллельно, а карательными правами, вплоть до расстрелов, обладали и Советы всех степеней, даже сельские и комбеды, армейские командиры и комиссары всевозможных рангов, различные уполномоченные центра, продовольственные, заградительные, карательные отряды. Член коллегии ВЧК Лацис писал: «Мы не ведем войны против отдельных лиц. Мы истребляем буржуазию как класс. Первый вопрос, который вы должны предложить обвиняемому, – к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы должны определить его судьбу».
В чекистских изданиях, даже не секретных, предназначенных для широких масс, таких как «Красный меч» или «Красный ворон», открыто обсуждалось применение пыток с точки зрения практического марксизма. С подробнейшей аргументацией, отличнейшим знанием вопроса, с позиций восставшего как класс мирового пролетариата. Красный террор стремительно набирал силу, легализовался, принимал готовые формы – внесудебные расстрелы, казни по спискам, институт заложников и т. д. и т. п.
Само собой, промышлять разбоем в таких условиях становилось все более затруднительно, и Паныч Чернобур принял нелегкое решение – пора завязывать, алес. Всех баб не поимеешь, всего добра не наберешь. Не дотянуть до зимы, товарищи не дадут. Лучше уж сейчас уйти в Финляндию своим ходом, чем потом свезут на саночках на погост. Дубовый макинтош никого не красит. Полковник Мартыненко был человеком многоопытным, с отлично развитым здравым смыслом.
Практический ум его сразу же отмел сухопутный вариант с переходом границы где-нибудь под Сестрорецком – пограничные окопы, красноармейцы с винтовками, реальная возможность нежелательных эксцессов. Нет, морем, только морем. Все, выбор был сделан, нужен моторный катер и верный человек, плававший не раз в чухонских водах. В дело вступила воля, и Мартыненко, словно бык, напористо двинулся вперед. Не прошло и недели, как он свел приватное знакомство с Богданом Тыртовым, человеком алчным и аполитичным, знающим акваторию Финского как свои грязные татуированные пальцы. Белые, красные, зеленые – ему было решительно наплевать, лишь бы платили положенное и не перегружали его вместительный, оборудованный двадцатичетырехсильным двигателем «Роллс-ройс» катер.
Это был гений контрабанды, перевозивший в свое время и награбленные ценности, и беглых каторжан, и оружие для пролетариата, и проституток на потребу Центробалта, и спирт с кокаином опять-таки на потребу Центробалта, и финских, получивших на орехи коммунаров, и русских, озверевших от совдепа интеллигентов. Деньги, как известно, не пахнут. И Мартыненко со товарищи был бы перевезен немедленно и без проблем, если бы не одно «но» – разлетевшийся от удара о топляк подшипник какой-то там ступицы. Катер был временно отшвартован у Крестовского, Тыртов уверял, что ремонт плевый, не займет и пары дней. Это, конечно, если удастся достать подшипник. В общем, надо рассчитывать на неделю. Мартыненко не торопил, знал, что лучше запрягать долго да ехать быстро, чем встать на полпути, но на душе у него было тревожно и неопределенно. И не у него одного. Нет ничего хуже, чем ждать и догонять. Да еще товарищи действуют на нервы, шумят, стреляют, проявляют классовую сметку. Дают электричество в богатые дома, а потом всем скопом вламываются в освещенные квартиры. Всех, не разбирая, налево, все добро под гребенку в грузовик, и айда дальше, вершить торжество революции. Нет, к чертовой матери отсюда, и побыстрей. Итак, все должна была решить неделя.