Текст книги "Умытые кровью. Книга II. Колыбельная по товарищам"
Автор книги: Феликс Разумовский
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Глава первая
I
Комитет партии размещался в бывшем купеческом доме – безвкусная лепнина, наборный паркет, огромные, уже большей частью разбитые зеркала. С потолка просторного вестибюля улыбалась распутная крутобедрая Венера, у которой смышленый не по годам амур готовился развязать пояс. Выражение его румяного лица было совсем не детским. «Совращение малолетних». Хмыкнув, Кузьмицкий быстро поднялся по мраморной лестнице и сразу же наткнулся на часового, рослого рабочего-красногвардейца с винтовкой.
– Вы куда, товарищ?
– К товарищу Грицману.
– Проходите, вторая комната налево.
Кузьмицкий свернул с площадки в коридор, открыл тугую, крашенную белым риполином дверь.
– Разрешите?
Судя по всему, когда-то это была девичья спальня. Туалет с овальным зеркалом, обрамленным кисеей, казалось, все еще хранил следы баночек, флаконов, хрустальных пузырьков с продукцией французских парфюмеров. На узенькой кровати валялось кружевное, правда, теперь уже донельзя грязное розовое покрывало, на низеньком столике у окна стояли портреты Собинова в серебряном с перьями шлеме Лоэнгрина и Андрея Белого, мечтательно-развратного, в пенсне.
В воздухе чудился тонкий аромат «Эссе-Буке», запах свежевыглаженного белья и волнующая прелесть цветущего, разметавшегося во сне юного тела. Однако, увы, это только чудилось – в комнате клубился табачный дым, ядрено бил в ноздри и нехотя уходил в приоткрытую форточку, сквозь его пелену с трудом пробивались лучи скудного февральского солнца.
– Нет, нет и еще раз нет! – Низенький плешивый человечек с огромным носом яростно курил самокрутку и, нервно жестикулируя, маршировал от стенки к стенке; каблуки его сапог были сильно стоптаны, что делало походку неуклюжей, похожей на клоунскую. – Никакого либерализма, ни малейшей жалости к классовым врагам я не потерплю! Всех расстрелять по списку сегодня же и доложить. Я ясно выражаюсь?
Он вплотную подошел к высокому человеку в гимнастерке, который стоял, не шевелясь, теребя заскорузлыми пальцами штанины галифе, и, внезапно почувствовав присутствие постороннего, резко повернулся к Кузьмицкому:
– Ну, а вам что надо?
Он был похож в это мгновенье на злобного карлика из детской сказки.
– Вы Грицман? – Кузьмицкий подал ему документы и пакет от одного из ответственнейших товарищей из реввоенсовета фронта, не спрашивая, уселся на кресло. – Еле добрался, кругом черт знает что.
Он и в самом деле был небрит, грязен и очень голоден.
– Да, да, корниловцы… – Рассеянно кивнув, Грицман внимательно перечитал письмо, виновато улыбнувшись, тронул Кузьмицкого за рукав: – Вы, голубчик, подождите-ка, сейчас мы с вами обо всем поговорим.
Раздражение на его лице превратилось в самодовольство человека, наконец-то разрешившего невыполнимую задачу.
– Идите, Васильев, я жду результатов. – Махнув рукой, он отпустил человека в галифе, вышел и через минуту привел рослого, наголо бритого военного с выправкой кадрового офицера. – Это член нашего реввоенсовета товарищ Хаврин. Познакомьтесь. Вы, товарищ, я извиняюсь, забыл вашу фамилию…
– Кузьмицкий.
– Вы ведь, товарищ Кузьмицкий, в прошлом офицер, не так ли? – Хаврин щелкнул портсигаром, угостив всех папиросами, с жадностью затянулся сам. – Где служили, в каком чине?
Чувствовалось, что и к нему самому не так давно обращались не иначе как «ваше высокоблагородие».
– Бывший штабс-капитан, командир пулеметной команды четыреста девятого Новохоперского полка. – Кузьмицкий вытянулся, по-старомодному щелкнул каблуками. – Знаком с системами Шоша, Бертье, Матсина, Гочкиса, Бергмана, Виккерса, Льюиса и Шварцлозе. Пулемет Максима могу собрать и разобрать с завязанными глазами. Владею артиллерийским делом, но значительно хуже, в пределах курса училища.
В этот момент он ощущал себя проституткой, готовящейся отдаться подороже.
– Вот и отлично, на ловца и зверь бежит. – Хаврин многозначительно посмотрел на Грицмана и, едва тот кивнул, улыбаясь, перевел взгляд на Кузьмицкого: – А бронепоездом командовать смогли бы? Экипаж сводный, матросский, морские орлы, альбатросы революции.
Сам он на орла не тянул – при разговоре ощутимо заикался, дергая щекой, часто подмигивал, – видимо, сказывалась недавняя контузия.
– Не боги горшки обжигают. – Чувствуя, как от радости перехватывает горло, Кузьмицкий улыбнулся с напускным равнодушием, пожав плечами, изобразил вежливую гримасу. – Благодарю за доверие, постараюсь.
О том, чтобы сразу получить в командование бронепоезд, он и не мечтал.
– Хорошо, замечательно. – Сунув окурок в пепельницу, Грицман протянул Кузьмицкому руку, на его лице промелькнуло облегчение. – Принимайте немедленно, товарищ Хаврин сейчас вас познакомит с комиссаром бронепоезда, он как раз здесь. И прошу вас, товарищ, э… – Чувствовалось, что он снова забыл фамилию Кузьмицкого. – Принципиальность, принципиальность и еще раз принципиальность. Никакой пощады классовым врагам, никаких компромиссов, или мы, или они. Третьего не дано. Как говорит товарищ Ленин, кто не с нами, тот против нас.
Он так и не спросил, ел сегодня товарищ Кузьмицкий что-нибудь или нет.
– Давайте-ка побыстрей, пока бронепоезд еще здесь. – Хаврин взялся за дверную ручку, торопливо шагнув через порог, усмехнулся: – А то ищи потом ветра в море.
Глаза его при этом брезгливо сверкнули.
Спустились по лестнице, свернули в коридор и в самом его конце вошли в просторную комнату, некогда служившую бильярдной. Там царило веселье. Две хорошенькие пухлогубые гражданочки, сидя за заснувшими «Ундервудами», громко раскисали от смеха и не сводили глаз с бравых военморов с надписью «Не подходи» на бескозырках.
Морские волки работали на пару – развалившись на бильярде с отбитыми бортами, они травили соленые истории, выдавали ядреные шуточки и сально острили, видимо, готовясь в скором времени взять барышень на абордаж. Необъятные клеша терлись о зеленое сукно, елозили по обивке стульев шелковые чулочки.
Едва Хаврин показался в дверях, наступила тишина. Барышни застучали по клавишам, а матросы хоть и заткнули фонтаны, однако вольных поз не изменили, только выжидающе оскалились – что скажешь хорошего, начальник?
– Товарищ Шитов, иди сюда. – Скрипнув ремнями, Хаврин одернул гимнастерку, не трогаясь с места, заложил руки за спину. – Разговор есть.
В негромком голосе его сквозило отвращение, – так учитель обращается к сорванцу-двоечнику, выпороть которого нельзя, а ставить в угол уже без толку.
– Если по существу, можно и на разговор. – Усатый военмор проворно слез с бильярда, подошел вразвалочку, словно по качающейся палубе.
– Слушаю.
Экипирован он был на славу. На ногах – офицерские «лакирашки», на запястьях обеих рук – золотые часы-браслеты, по бокам на ремне – маузеры в кобурах, у правого бедра – флотский выходной кортик на переливающемся муаре черной портупеи. Он был ловок в движениях, плечист, его скуластое лицо выражало безудержную наглость и чем-то напоминало кошачью морду.
– Знакомься, это товарищ Кузьмицкий, назначается командиром к тебе. – Хаврин ободряюще кивнул штабс-капитану, его глаза сверкнули чувством солидарности. – Кадровый офицер, артиллерист. Все бумаги будут к вечеру.
– Ну что ж, тогда давай краба. – Показав прокуренные зубы, моряк протянул крепкую, в синеве татуировок руку. – Семь футом нам под килем, чтобы чего на винт не намотать.
Барышни прыснули, «Ундервуды» замолчали, Хаврин скривился, быстро попрощавшись, вышел в коридор.
– Видать, мотать уже не на что. – Шитов сплюнул, презрительно цикнул зубом и, громко позвав: – Сява, греби-ка сюда, – с ухмылкой подмигнул Кузьмицкому: – Поручкайтесь. Первый помощничек мой.
Матерился он с важным видом, как бы высказывая свое превосходство над окружающими.
– Земляки, что ли? – Сделав вид, что не заметил грубости, штабс-капитан пожал ручонку тщедушному матросу с бегающими глазками, а тот вдруг хлопнул себя по ляжкам и раскатился громким, захлебывающимся хохотом:
– Ага, с Двины мы!
– В соседних хатах жили. – Шитов тут же поддержал веселье, схватившись за живот, начал ржать, как жеребец на случке. – Пахали вместе.
Кузьмицкий смотрел на военморов изумленно: он не знал, что тюрьма в Москве, где содержались дезертиры, грабители, мародеры, называлась Двинской.
Наконец братишечки угомонились, начали прощаться с барышнями.
– Отчаливаем, но концов не отдадим. Ждите завтра, будем лотами глубины мерить…
Визгливый женский смех, басовитый морской говорок, заигрыванья без пряников.
Кузьмицкому весь этот балаган был не по нутру, ему казалось, что он участвует в каком-то глупом фарсе, дрянненьком спектакле в провинциальном театре. Дико захотелось выскочить вон, с бешеной силой хлопнуть дверью, но он сдержался и скоро уже в компании военморов хлюпал сапогами по раскисшему снегу – с ночи ударила оттепель.
Скучно и неуютно было на улицах Ростова. Казалось бы, пустяки, пара месяцев, всего-то шестьдесят морозных дней, а как все переменилось! Еще осенью по этим тротуарам гулял весь цвет петербургского общества. Мелькали гвардейские фуражки, звенели серебряные савельевские шпоры, стучали каблуки сторублевых тимофеевских сапог.
Галантнейшие кавалеры вели закутанных в меха дам, слышалась иностранная речь, осенняя сырость терпко отдавала французскими духами. Настроение у всех было легкомысленным, здесь собирались только перезимовать, чтобы по весне, ближе к белым ночам, вернуться в Петербург, в уютные квартиры, в родовые особняки с лакеями, коврами, бонбоньерками и каминами. Не вышло. Пришлось дамам прятать меха и повязываться по-рабоче-крестьянски платочками, галантным же кавалерам – кому уходить в Доброармию, кому с удивительной быстротой превращаться в дворников, половых, куплетистов, варщиков гуталина. И февральская поземка замела следы прежней беззаботной жизни…
Невесело теперь было в Ростове – витрины лавок пробиты пулями, рыночная площадь пуста, на телеграфных проводах сидело воронье, каркало зловеще: «Кар-р-раул!»
– Тебя как зовут-то, командир? – Шитов с ухмылочкой вытащил массивный платиновый портсигар, подождал, пока Кузьмицкий и Сява возьмут по папиросочке, щелкнул зажигалкой. – Я – Сережа.
Они уже пришли на вокзал и двигались наискосок через платформу, запруженную только что прибывшими красноармейцами. Скопище было шумным и разномастным. Кто в шинели, кто в нагольном полушубке, кто в пальто с каракулевым воротником, перепоясанным засаленной веревочкой. Крест-накрест пулеметные ленты, гранаты, револьверы, полученные еще на германской «трехлинейки». Лязг сталкивающихся штыков, бряканье манерок, хриплый, пробирающий до печенок мат.
– Полундра! Лево на борт! Раздайся, крупа! – Цепляя грязь захлюстанными клешами, военморы с улыбочками продирались сквозь толпу, с ними не связывались, почтительно расступались:
– Гребите отсель, флотские, ветер вам в зад!
– Антон Семенович. – Штабс-капитан невольно отдал честь, и от внезапной злости его рябое лицо пошло пятнами. – Антон Семенович Кузьмицкий.
Он все никак не мог привыкнуть к революционному панибратству на грани хамства.
– Антоша, значит. – Шитов кивнул и, спрыгнув на размякший, запятнанный мазутом снег, смачно выплюнул окурок. – Сыпь сюда, коробочка по курсу.
Бронепоезд, словно в песне, стоял на запасном пути. Состав был небольшой, десяток вагонов. Первые пять воинственно щетинились пушками и пулеметами, затем шли три пульмановских, блиндированных изнутри до половины окон мешками с песком, на них было суриком написано: «Даешь мировую революцию!», в хвосте были прицеплены платформы со шпалами и рельсами. Двигался бронепоезд при посредстве двойной тяги, пары громадных паровозов Путиловского завода, на переднем, словно на пиратском корабле, развевался черный флаг с черепом и костями.
– Антоша, держись в кильватерной струе. – Шитов подошел к головному пульману, глянул на человека, подпиравшего задом поручень площадки. – Эй, фалрепный, как там на вахте?
– Хреново. – Человек даже не пошевелился, только далеко сплюнул сквозь желтые зубы. Он говорил гнусаво, в нос, как запустившие болезнь сифилитики, одет был в шубу с обрезанными полами и с первого взгляда производил впечатление горячечно пьяного.
– Не тянешь в карты, так стой на вахте. – Шитов угостил часового папиросой, ухмыльнулся сально. – Ничего, еще в любви повезет, прибор только не отморозь. – Не переставая скалиться, он повернулся к Кузьмицкому и Сяве: – Верно, братва? Ну, айда в рубку.
Поднялись по трем ступенькам наверх, двинулись проходом вдоль вагона. Воздух в пульмане был тяжел, пахло спиртом, табаком, нестираными портянками.
– Вот это, Антоша, твоя каюта. – Шитов указал на крайнее купе. – За переборкой наш с Сявой кубрик. – Он открыл полированную дверь, плюхнувшись на диван, поманил Кузьмицкого: – Заходи. Жрать небось хоцца? Эти-то в ревкоме не покормят. – Он презрительно сплюнул во вделанный в стену умывальник, глядя снизу вверх, кивнул Сяве: – Скажи на камбузе, чтоб прислали бачкового и Ефима позови, пусть умный человек побакланит. А всех свистать наверх будем завтра, нехай отдохнут, закрутились в кровавом вихре.
Последнее было сказано вполголоса, с улыбочкой, специально для Кузьмицкого.
– Ладно. – Тот скинул надоевший вещмешок, усевшись на диван, с удовольствием вытянул натруженные ноги. – Завтра, так завтра.
В купе царил ужасный беспорядок, ковер был основательно замызган, покрыт окурками и подсолнечной лузгой. На стене были пристроены керосиновая лампа и портрет длинноволосого старца в пенсне, на крючках висело оружие, на столике лежал том Кропоткина в богатом золоченом переплете.
«Ну вот, только анархистов мне не хватало». Слушая вполуха Шитова, Кузьмицкий закурил предложенную папиросу, удобно откинулся на спинку, а в это время открылась дверь, и какой-то человек в гусарском ментике принес жареную курицу, сала, хлеба, сахара, печеных яиц и целую гору консервных жестянок. Следом вошли Сява с тщедушным малорослым старичком, одетым в бархатный картуз и длинное буржуйское пальто. Ни на кого не глядя, он в молчании уселся на диван, на его лице застыло вселенское спокойствие.
– Захочется чаю, кипяток есть. – Человек в ментике порезал жеребейками сало, вертя ключом, отодрал консервные крышки и, шмыгнув носом, вышел из купе. В душном воздухе запахло ананасами, омарами и французскими паштетами.
– Вот, Иосиф, это наш командир, ревком прислал. – Едва дверь закрылась, Шитов нагнулся и вытащил из-под дивана ведерный жестяной бидончик, открыл, и в купе сразу резко потянуло спиртом.
– Очень, очень приятно. – Старичок привстал, оценивающе взглянув на Кузьмицкого, пожал ему руку. Подумал, пожевал сухими, будто пергаментными, губами. – По-моему, вы интеллигентный юноша из хорошей семьи. Полагаю, вам будет понятен ход моих мыслей.
Он был волосат до чрезвычайности – длинные патлы, усы, борода, кустистые, насупленные брови, даже на ушах у него густо кучерявилась жесткая седая поросль.
Налили без церемоний, выпили по первой, закусили, и старец, сразу разгорячившись, расстегнул пальто и сбросил картуз.
– Если вам угодно знать, я наблюдал вблизи Ульянова, Плеханова, Лафарга, Мартова и Аксельрода. Все сволочи, но Ленин – особенная. Это надо же придумать такое – вместо феодально-буржуазного государства создавать рабоче-крестьянское! Деспотию разъевшихся нуворишей сменить на произвол разнузданных хамов! Сбросить барский кафтан и напялить сермягу! Снова насилие, снова тюрьма для вольного духа.
Старичок не врал. Звался он Иосифом Лютым и в целях воплощения в жизнь принципов священной анархии исколесил в свое время добрую половину света. Он был лично знаком с Кропоткиным, полемизировал в Париже с Карелиным и, едва грянул гром революции, немедленно приехал в Россию, дабы убедиться на практике в гениальности собственных идей.
Старец был зол, драчлив и несговорчив, пил спирт наравне со всеми и в случае чего мог загнуть морским трехэтажным не хуже заправского боцмана.
– Давай, Иосиф, крой. – Шитов с Сявой внимали ему с благоговением, глаза их блестели от живописуемых бесклассовых перспектив. Кузьмицкому же было наплевать: после спирта и сытной еды он испытывал странное умиление – белые, красные, зеленые, анархисты, монархисты, – какая разница, живы, так и ладно.
– Разрушение! Только полное разрушение, – не спуская горящих глаз со слушателей, Иосиф Лютый медленно выпил чарку, крякнув, кинул в рот осколок сахару, – разрушение всего преступного общества, чтобы не осталось камня на камне! Чтобы из поганого семени не смогли возродиться города, заводы, капитал, насилие! Пусть запылает пожар третьей революции, великой революции безвластия! – Старец яростно тряхнул сальными космами, на его губах выступила пена. – Черное знамя анархии мы водрузим над пепелищами городов, над развалинами государств, ибо всякое государство есть насилие. Сейчас мы бьем белую сволочь, а завтра будем резать комиссаров, с их насквозь фальшивой теорией классовой борьбы, потому как нам с ними не по пути. Мы идем своим путем, дорогой бесклассовой абсолютной свободы личности, которую нам проложили идеи священной анархии.
Старец вдруг прервался и, нахмурившись, пристально глянул на Кузьмицкого:
– Я что, молодой, рассказываю что-нибудь смешное? – Глаза его злобно выкатились, бороденка встала дыбом – Иосиф Лютый сделался похожим на разъяренного барбоса.
Однако Кузьмицкий ему не ответил, – откинувшись на спинку, он тихо спал с улыбкой на губах. Снилась ему покойная матушка, она стояла в белом платье у ворот, на глазах ее блестели слезы радости.
II
Вторые сутки бушевала метель, грохоча развороченными кровлями, протяжно завывая в печных трубах, укрывая белым саваном улицы умирающего города. Света не было, ветер нарушил телеграфную связь, трамваи недвижимо застыли на рельсах. Жизнь остановилась.
«Господи, когда же все это кончится». Оторвавшись от снежного мельтешения за окном, Варвара одним глотком допила спирт, сняла с печурки чайник, плеснув в таз кипятку, насыпала горчицы. Должно подействовать, рецепт старинный. Конечно, не ванна с экстрактом эвкалипта, но и на том спасибо, «буржуйка» и спирт по нынешним временам уже роскошь. Зотову низкий поклон, заботится, гнида, хозяйственный. Печка хорошая, даже духовка есть, можно испечь пирог с воблой или лепешки из кофейной гущи. Только вот обкладывать кирпичом не стали, не резон – скоро съезжать.
Обыск закончился, особняк отходит в ведение какого-то комитета. Куда теперь? В отцовском доме на Николаевской набережной устроили казарму, Клипатскую уплотнили, да и дети болеют. Пойти в совдеп на службу? Писчебумажной барышней, в коммуну? Нет уж, пусть лучше Зотов в одиночку пользует, сам сказал, поживешь пока у меня, а там видно будет. Благодетель, мать его. Слава богу, ушел в ночное, хоть не будет приставать со своей любовью.
Варвара выпила еще спирту, попробовав воду, скатала чулки и, усевшись на стул, потихоньку опустила ноги в таз – чем горячей, тем лучше. Хотя, конечно, ничего хорошего тут нет, задержка уже недели три. Зотов постарался, устроил себе медовый месяц. Страшный человек, нет для него ни божеских, ни людских законов. Только маски меняет. Все в нем обманное, ненастоящее, не иначе черту душу продал, того ведь недаром называют отцом лжи. Варваре вдруг захотелось увидеть Зотова на дыбе, посмотреть, как он будет корчиться от боли, исходить животной мукой, разрывая в крике чувственный, красиво очерченный рот. Вот уж где не до притворства! А то придет со службы – улыбается, ласковый такой, говорит, Багрицкого твоего скоро выпустят и пусть катится ко всем чертям, он тебе не пара. Только глаза пустые, снулые глаза, да и сам весь какой-то фальшивый, будто неудавшийся актеришка в провинциальном балагане. Не живет – играет, привык.
Впрочем, Зотов и не скрывал, что когда-то хаживал по сцене.
– Качалов – дерьмо, Юрьев – бездарность, Книппер-Чехова – дешевая потаскушка, и двух целковых не дам! – Он любил поговорить о театральном бомонде, и глаза его загорались горячечным блеском. – Вот кто гениален, так это Мамонт Дальский, великий трагик, он еще Федьку Шаляпина жизни учил, наставлял уму-разуму. Красавец, игрок, дикий темперамент, но хитер и опасен, аки скимен. Сейчас в Москве, анархистами верховодит, тысячи боевиков у него под началом. А Федя все поет про блоху, гонорар берет яйцами, мукой, маслицем. Тьфу! Нет, настоящий, способный на поступок человек все возьмет сам.
«Все ложь, пустые слова. – Варвара потянулась к бутылке, налила, проглотила спирт одним духом, сунула в рот осколок сахару. – И Геся стала на него похожа, те же обещания – не волнуйся, милая, мужа твоего скоро выпустят, а ты давай-ка иди сюда, будь попокладистей. Багрицкого-то и братом уже не зовет, сука. Почернела вся, высохла, только глазищами сверкает».
Да, за последнее время Геся сильно изменилась. Похудела, замкнулась в себе, говорить стала мало, отрывистым, властным голосом. Ходит в кожаном реглане и козловых, видимо снятых с гимназиста, сапожках, кобуру-раскладку на плече таскает. А впрочем, какая она теперь Геся – Галина Яковлевна Мазаева, сотрудник ВЧК, с мандатом, маузером и законным мужем – членом коллегии. Быстро втянулась, с головой ушла в строительство новой жизни.
«Тварь, паскуда. – Одним глотком прикончив спирт, Варвара вдруг разозлилась, ее бросило в жар, яблочным румянцем зажгло щеки. – Ну, хватит. Пора этой сучке сказать все, что она заслуживает. А еще лучше плюнуть в наглую жидовскую харю. К черту и ЧК, и маузеры, и Мазаева».
Обтерев распаренные ноги, она надела теплые, на меху, замшевые боты, шубу и с лампой в руке решительно двинулась на Гесину половину. «Подожди, подожди, стерва, будешь знать, как водить за нос! Попросишь ты у меня любви и ласки!» Пару раз, споткнувшись, она едва не упала, больно стукнулась локтем, но только еще больше разозлилась и что есть сил пнула дверь:
– Багрицкая! Багрицкая! Это я!
– Варвара, это вы? – Открыл ей Шлема Мазель, в расстегнутом френче, уже полупьяный, и, сразу сдвинувшись в сторону, галантно повел рукой: – Такой сюрприз, прошу! А Галины Яковлевны нет, работает в ночь. Но все равно, очень, очень приятно. И весьма кстати, я как раз ужинаю, так, по-холостяцки. Прошу вас, устраивайтесь. Вот сюда, поближе к камину.
Не давая Варваре и рта раскрыть, он стащил с нее шубку, усадил в кресло и, налив полстакана водки, положил на тарелку колбасы, маринованных грибов, ветчины.
– За прекрасных дам!
Ему действительно было очень приятно, более того, в душе его колесом вертелась бешеная радость – вопрос активного досуга решился сам собой. Не надо теперь тащиться по морозу к Розке-бандерше, тем более что от ее лахудр уже оскомина на одном местечке. Вот оно, интимное довольствие, само обломилось! И не какое-нибудь, а благородных кровей, с туманным взором и смачной задницей корытцем. Да он на эту Варьку уже давно глаз положил. А расклад такой, что берет ее на конус Зотов. Геся, жучка[1], тоже пользуется. Как пить дать, взяли на язык, наобещали с три короба небось насчет супруга. А ему уже с месяц как деревянный макинтош сшили, Зотов наверняка личный интерес имел.
– Ну что вы, что вы, у нас после первой не закусывают. – Шлема по новой наполнил стаканы, чокнулся, выпил и принялся громко чавкать. – А что это, Варенька, вам Галина Яковлевна понадобилась на ночь-то глядя?
Он масляно улыбнулся и начал набивать царьградскую, с янтарным длинным мундштуком трубку, какими пользовались еще во времена Дантеса. Специально брал покрупнее, с витиеватой резьбой – для солидности.
– Поговорить хотела, насчет мужа. – Варвара проглотила водку, довоенную «николаевку», и с третьего раза попала вилкой в маринованный грибок. – Багрицкая сказала, скоро выйдет.
Она была уже пьяна, сквозь плотную завесу алкоголя собеседник, чернявый и большеносый, казался ей похожим на черта.
– Это навряд ли. – Мазель закурил, затянулся и, скорбно склонив голову, выпустил струйкой ароматный дым. – Здесь нонсенс какой-то. Муж ваш, Варя, скончался, еще в январе. Сердечный приступ. Я-то думал, что Зотов или Геся сказали вам, а то, конечно, известил бы. Такая утрата! Ну же, ну же, – как бы в порыве состраданья он схватил Варвару за руку, стал гладить ее по плечу, – не плачьте. Не рвите сердце. С вашей внешностью вы еще устроите счастье, таких красивых ног я не видел уже давно.
Он все бормотал комплименты, гладил ее по груди, а Варвара и не думала плакать. В душе ее наконец лопнул нарыв неопределенности. Ведь чувствовала, что не увидит Багрицкого больше, понимала, что из ЧК не возвращаются, но все же хотелось верить посулам, надеяться на что-то, и вот – наступила полная ясность.
Варвара вдруг пьяно расхохоталась – как же ловко ее Зотов с Гесей поимели! Словно распоследнюю дешевую шлюху! А она и есть дешевка, променяла любовь на бриллиантовый дым, на дворец, из которого ее теперь коленом под зад. Осталась у разбитого корыта – ни Граевского, ни богатства, ни желания жить.
Не переставая смеяться, Варвара позволила Шлеме увлечь себя на кровать, не стала противиться его рукам, сальному, воняющему чесноком и водкой пухлогубому рту. «Ладно, второго не сделает».
Закрыв глаза, она почувствовала, как суетливые пальцы лезут ей под юбку, стаскивают панталоны, нетерпеливо забираются между бедер. Потом на нее навалилось жирное, волосатое тело. Вихляясь, сотрясая постель, оно долго не давало уснуть. Наконец Мазель иссяк, и Варвара тут же провалилась в сон.
Приснился ей Багрицкий, совсем маленький, приготовишка-гимназист. Задыхающийся, мокрый от пота, он пытался вытащить павловский, с золотыми лебедиными шеями диван из горящего дома. Корчились в огне старинные картины, шумно полыхали занавеси, а Багрицкий все скользил ступнями по дымящемуся полу, и изо рта его рвался страшный, неразличимый крик. Пока все не заволокло плотным, клубящимся туманом…
Проснулась Варвара от холода. Она лежала поперек кровати, с задранным подолом, рядом, под атласным одеялом, вытянулся Мазель. Чмокая, шевеля губами, он оглушительно храпел. В комнате царил полумрак, угли в камине прогорели, в лампе с прикрученным фитилем едва-едва теплилась жизнь. Пахло как в дешевом борделе – перегаром, козлом и несвежими простынями.
«Хорошо бы сдохнуть. – Варвара отыскала боты, клацая зубами, застегнула все крючки на шубе и, пошатываясь, подошла к столу. Ее трясло, холод шел откуда-то изнутри, казалось, душа замерзла, покрылась ледяной коркой. – Утопиться, что ли, как пушкинской Лизе. – Прибавив огонек в лампе, она хлебнула водки и, выловив пальцами грибок, нетвердой походкой направилась к двери. – Где, бишь, ее угораздило-то, – в Лебяжьей канавке?»
Варвару вдруг обуяла досада, сделалось обидно до слез – ну почему ей так не везет, все замерзло, даже не утопишься по-человечески. Однако уже в коридоре, вспомнив про забытые панталоны, она принялась истерично хохотать – вот Геська-то обрадуется подарочку! А что, пусть пользуется, теперь коммуния. Хорошие панталоны, от мадам Дюклэ, это вам не обрезанные солдатские подштанники.
Где-то на полпути она споткнулась, выронив лампу, сильно ударилась обо что-то лбом. Хрустнуло стекло, керосиновый огонек мигнул, и наступила темнота. Боль отрезвила Варвару, заставила подняться и на ощупь, по стеночке, двинуться вперед. Она шла, спотыкаясь, падая, и в гудящей голове ее вертелась единственная мысль – почему ребенок в ней не от Граевского, а от ничтожного, омерзительного комиссара? Потом она заплакала от жалости к Багрицкому – все предали его, и жена, и сестра. Верно говорят французы, что на это способны только свои.
Слезы градом катились по ее щекам, всхлипывая, она с мучительной ясностью представляла себя со стороны – пьяная, только что из-под вонючего скота, с разбитыми в кровь коленями. Униженная, обманутая, втоптанная в грязь. Поплакала – и стало легче, действительно, est quaedam flere voluptas[1].
Наконец, нащупав свою дверь, она вошла, растопив буржуйку, поставила чайник и затем долго, пока не извела весь кипяток, мылась, присев над тазом. Ни мыслей, ни слез, только струйка горячей воды, словно жизнь утекающей между пальцев.
Светало. За окнами все так же мельтешил нескончаемый, безжизненный снег.