Текст книги "Пеший город"
Автор книги: Феликс Кривин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
Три ушкетера
Сегодня уже мало кто помнит об ушастиках, древних жителях земли. Уши у них были такие длинные, что можно было спокойно обходиться без одеял, а женатому ушастику и без простыни: укладываешься на уши жены, а укрываешься собственными ушами.
Это были глухие времена. Ничего вокруг не было слышно, и никто ничего слышать не хотел, потому что у каждого, кто что-то услышал, уши конфисковались в пользу государства. Государство постоянно что-то отбирало в свою пользу, потому что само никакой пользы произвести не могло.
Поэтому ушастики делали все, чтоб сохранить уши, единственное свое богатство. Женщины завязывали уши бантом, элегантно вписывая их в прическу, а мужчины вытягивали уши по швам, так, что ни один звук не смел к ним приблизиться.
У них еще и глазки были большие, приходилось прижмуривать, потому что видеть им далеко не все разрешалось. Один ученый разработал специальный метод: завязывать глазки ушками, чтобы одновременно не видеть и не слышать. За это ему дали государственную премию.
Вот какие это были глухие времена. Глухие не сами по себе, а всенародной гражданской волей. И так бы этим временам глухими и оставаться, если бы не три ушкетера, специалиста по глухим временам.
И стали ушкетеры ушастикам ушки протирать, а тех, кто не хотел ничего слышать, вызывали на дуэль, как положено в благородном обществе.
Дрались на тряпочках. Ушкетеры тряпочками протирали непокорные ушки, а ушастики тряпочками ушки затыкали. Они привыкли молчать в тряпочку, а теперь пришлось в тряпочку слышать.
Побеждали ушкетеры. И постепенно все граждане стали слышать так хорошо, что слышали даже то, о чем не слышалось, а только думалось. И тут они такое услышали, что лучше б им вообще ничего не слышать. Лучше б у них продолжались глухие времена.
А ушкетеры, завершив свою благородную миссию, стали один за другим уходить. Они уходили в прошлое, все более и более далекое прошлое, а ушастики смотрели им вслед прижмуренными глазками, чтобы чего-нибудь, не дай Бог, не увидеть. Им бы еще глазки протереть для лучшей видимости, но кто это сделает?
Может, кто-то придет, протрет.
Хотя это, конечно, рискованно. Если как следует протереть глазки да пошире раскрыть, здесь можно такое увидеть, что лучше б им и дальше жить прищуренными и зажмуренными.
* * *
Самое страшное в человеке – это уши и глаза, потому что их боится целое государство.
Башмаки до Эйлата
Было время, когда в нашем городе не было башмаков. И сапог не было, и туфель на высокой платформе. И если человеку, допустим, нужно было попасть в курортный город Эйлат, он до самого Эйлата топал босиком и уставал за дорогу так, что уже никакой курорт не мог привести его в нормальное состояние.
Правда, на всем пути до Эйлата сидели мойщики ног, чистильщики пяток, ковырялыцики заноз, а в центре нашего города, там, где сейчас великолепный район Далет, открыл свое заведение знаменитый художник-мозольер, работавший, как все художники, под руководством своей супруги.
И тут приезжает из города Ашкелона человек и открывает новое заведение под вывеской «Сапожник и сыновья». Сыновей, правда, пока не было, но сапожник не сомневался, что они появятся, стоит ему открыть дело.
Сначала наши люди не знали, что такое сапожник, а когда им объяснили, тут такое поднялось! Все эти ногомои, чистопяты, занозоковырялы устроили настоящий бунт, потому что сапожное дело грозило им остаться без заработка. Только художник-мозольер ходил и посмеивался. Для его мозольного бизнеса как раз не хватало обуви, чтоб мозоли натирать.
А жена мозольера вперилась в вывеску. Всем эта вывеска мозолила глаза, а у нее будто с глаз спали мозоли. Перешла она улицу и заходит к сапожнику по-соседски.
– Послушайте, сосед, у вас действительно ожидаются сыновья? А мама, извините, для них имеется?
Сапожник смотрел на женщину и думал о своих сыновьях. Такая женщина – это уже почти готовые сыновья…
В общем, в дело вмешалась любовь. А когда вмешивается любовь, тут только и начинается настоящее дело.
Художник-мозольер натер мозоли на глазах, вытирая слезы. Ногомои, чистопяты и занозоковырялы уселись прямо посреди Далета и объявили голодовку. Но зато в нашем городе появилась обувная промышленность, дав такие ростки, по которым босиком уже не пройдешься. Все ходят в башмаках, сапогах, кроссовках – и ноги не нужно мыть. До самого Эйлата дойдешь, смотришь – а ноги чистые.
* * *
Чего только на нашей дороге нет! Камни, рытвины, ухабы, колдобины… Но самое главное – это сделать правильный выбор.
Не всякое подаяние благо
Федерация нищих обратилась ко всем нищим страны с призывом не брать подаяния у коммунистов, националистов, экстремистов и террористов, а брать только у гуманистов, экономистов и прогрессистов, способных обеспечить нашему нищему достойную нищего жизнь, хотя и не имеющих пока денег на подаяние.
Белые ночи Белигова
В городе Белигове на улице Беляховской жил поэт, который видел все в белом цвете.
По утрам он пил белый кофе с вареньем из белой смородины, затем обмакивал перо в белила и писал белые стихи. И в этих стихах белым по белому он писал, как хорошо жить на белом свете, а особенно в городе Белигове на улице Беляховской, и какие в этом белом городе белые ночи…
Ах, белые ночи Белигова, белые, белые, белые ночи! Поэт бродил по этим ночам с возлюбленной своей белоглазкой и читал ей свои белые стихи про город Белигов, про беломазую ребятню, разгоняющую его белую тоску, и про цены на белом рынке, белую тоску нагоняющие. Но особенно нравились белоглазке стихи про белобурку, которую подарит белоглазке поэт, когда его стихи наконец напечатают.
Иногда белоглазка заговаривала про черный день, который вовсе не смотрелся на фоне белых ночей, но о котором нужно подумать заранее.
Поэт не верил в черный день, но он верил своей белоглазке и согласился копить деньги на черный день, чтоб, когда придет черный день, он был для него таким же белым, как все остальное.
Но сам-то он черного дня не разглядит, а потому попросил белоглазку собирать его деньги на черный день и сообщить ему, когда он наступит.
Белоглазка пообещала. У нее зрение хорошее, она сразу увидит, когда придет черный день.
Он отдавал ей все, что зарабатывал, а сам перебивался с хлеба на хлеб, а иногда с хлеба на пустое место. Бродя с белоглазкой по белым ночам, он спрашивал:
– Ну, скоро уже этот черный день?
Белоглазка отвечала, что скоро, что черный день уже виднеется вдалеке, и поэт радовался: вот наступит черный день, тогда заживем!
И опять он спрашивал, скоро ли черный день, и опять белоглазка говорила, что вот он, уже совсем близко. И поэт верил ей, потому что у него темнело в глазах от голода.
Темнело, темнело, пока не потемнело совсем.
Хоронили его в черном гробу, увитом черными лентами, за гробом шла черная процессия, и белоглазка шла в новенькой чернобурке, и плакали белоглазкины черные глаза, теперь уже черные глаза…
Они шли по городу Чернигову, по Черняховской улице, и черномазая ребятня сновала у них под ногами. И шумел черный рынок, и черный день давно уже наступил…
Если бы поэт встал из гроба, они бы у него тут все стали белыми. Но он не встал, из гроба не встанешь. В гроб можно только лечь – этим он и отличается от обычной кровати.
* * *
Надгробья в белом, как врачи… Но помощь пришла слишком поздно.
Велипуты и Лиликаны
В давние времена в одной богатой и просвещенной стране жили два знатных рода: Велипуты и Лиликаны. Каждый из них считал, что именно он происходит от древнего рода великанов, а от рода лилипутов, кстати, не менее древнего, никто не хотел происходить. Они даже воевали между собой по этому поводу. Интриги плели, доносы писали. Но ничего не могли доказать.
И случилось так, что юноша велипут полюбил девушку лиликаночку. Девочку звали Лиля, а юношу Вассерман.
Оба рода затаили дыхание: у них появился неплохой шанс. Если род велипутов породнится с родом лиликанов, у них может родиться полный великан. Может, конечно, родиться и полный лилипут. Все от любви зависит: большая любовь или маленькая. Велипуты смотрели на Лилю с сомнением: будет ли она любить Вассермана так, чтобы произвести на свет полного великана? А лиликаны качали головой: вряд ли этот заморыш способен на великие дела.
Да и самой Лиле не очень нравился Вассерман. Почему он Вассерман, а не Вася? Разве можно от Вассермана родить что-то большое?
Подруги ее убеждали, что при таком богатстве нельзя не родить богатыря. Если сложить состояния лиликанов и велипутов, то ничего другого просто не получится.
Юноша Вассерман говорил Лиле о своей любви, а она уходила от ответа. Но он не давал ей далеко уйти. От тех, кто любит, далеко не уходят.
И однажды девушка Лиля родила великана от юноши Вассермана. Никто даже не поверил, такой это был великан. И сам Вассерман в глубине души тоже немножко сомневался.
– Мы назовем его Васей! – говорила счастливая мать. – Будет у нас Вася Вассерман.
Сокровище наше, умилялись лиликаны, сокровище наше, умилялись велипуты – и присоединяли его к своим несметным сокровищам.
При таких сокровищах можно было жить спокойно, не думать о завтрашнем дне и даже немножко прикапливать на послезавтра.
Так бы оно, наверно, и было, но тут внезапно раздался звонок.
В этом месте всегда раздается звонок.
Юноша Вассерман проснулся и пошел открывать.
Ему принесли пенсию.
* * *
Идущему нужен добрый конь, а имущему – злая собака.
Ода на восшествие Правды на пьедестал
Вышла Правда в сверкающий зал —
Из забвенья, из тьмы, из тумана.
Отвели для нее пьедестал,
Тот, что раньше служил для обмана.
Натерпелась она на веку,
Надорвала сермяжные жилы,
Ну и хочется быть наверху.
А чего же? Она заслужила.
И она улыбается в зал,
Как всегда, и добра, и желанна…
Возвышает ее пьедестал —
Тот, что раньше служил для обмана
Марафонский бег на месть
Был в древности город Марафон. Маленький такой городок, но прославившийся тем, что из него жители бегали на очень далекие расстояния.
Может, им не нравилось жить в этом городе. Может, их климат смущал или государственное устройство. От государственного устройства еще и не так побежишь.
Первые километры марафонцы бежали быстро, но постепенно притормаживали. А стоит ли, думали, так быстро убегать от достигнутого? В Марафоне у них уже кое-что достигнуто, а на новом месте еще достигать и достигать.
А тут еще письма стали приходить с финиша. Не так, мол там хорошо, как казалось на старте. Есть свои проблемы, свои неприятности. И такая возникает тоска по старту! Психологи говорят: ностальгия по старту – это известная финишная болезнь.
Сидят они там, на финише, вспоминают:
– А помните, как бывало у нас на старте? Главное – хотелось бежать!
Читают марафонцы эти письма и думают: может, мы неправильно сделали, что побежали со старта? Все-таки старт у нас был неплохой. А если к нему приложить руки, кое-что изменить, доделать, подправить, – никуда и бежать не надо, можно и на старте неплохо жить.
От таких мыслей расстояние между стартом и финишем постепенно сокращалось, а с ним сокращалось расстояние между намеченным и достигнутым. Сокращалось, сокращалось, пока не сократилось совсем. Вот оно, намеченное, а тут же уже и достигнутое. Только наметили – и уже достигли.
Оказывается, главный тормоз в беге – это расстояние. Трудно одновременно и бежать, и преодолевать расстояние, надо выбрать что-то одно. Если из бега исключить расстояние, можно – о-го-го! – какую развить скорость.
* * *
Большие деньги любят вспоминать, как они были маленькими. Эх, вот это была жизнь!
Ода отсутствию денег
Кочуют деньги по дорогам —
И золотой, и медный грош.
То их скопится слишком много,
То их со свечкой не найдешь.
Подобно им кочуют мысли —
Случайный гость и частый гость.
От денег мысли не зависят,
Они всегда кочуют врозь.
И будет вечно, как бывало
С тех пор, как существует свет:
Где много денег – мыслей мало,
Где много мыслей – денег нет.
Пришлое прошлое
И тот, кто сидел в кабаке, говорит, что он сидел за политику.
И тот, кто на дело ходил, говорит, что он ходил на врага. И тот, кто на стреме стоял, говорит, что он стоял за правое дело.
Пришлое прошлое! Его придумало ушлое настоящее, чтобы возвыситься над прочими временами.
Выставка времен
Кто только не жаловался на время, что оно идет неправильно. И солдатики, которые стоят на часах, и влюбленные, которые часов не наблюдают, и старики, которым час от часу не легче, и еще очень многие.
Ладно, думает Время, заведу себе часы. С часами не ошибешься. Только глянешь – и сразу видно, когда притормаживать, а когда наращивать темп.
Пришло в часовой магазин. А там – каких часов только нет! Песочные на сахарном песке, чтоб подсластить время, водяные, чтобы разбавить горечь, а в крайнем случае и утопить тоску. Присмотрело золотые часы на бриллиантовых камнях, в жемчужном обрамлении, стало прицениваться. Дороговато! А Часы оказались с боем.
– Ах, тебе дороговато! – бомкают. – А кто нам устроил такую жизнь?
Они как раз с выставки времен. Хотели подобрать что-нибудь поприличней, чтоб не стыдно показывать, но там о приличиях и не заикайся. Одно время – лихое, другое глухое, третье я вовсе плохое, никудышное. А то еще смутное время, вообще ничего не поймешь. И все кивают на Время: это оно, дескать, виновато, это с него все началось. Оно из одного ума выжило, а другого не нажило.
– И такое время мы должны показывать? – растикались Часы. – Да мы сами пойдем по уголовной статье как соучастники.
– Спокойно, спокойно, – говорит Время. – Вы и так пойдете по уголовной статье. Ты посмотри на них, они еще перебирают, что показывать, а что не показывать! А откуда золото, жемчуга, бриллианты, разрешите спросить?
Да, не зря говорят, что время покажет. Оно и вам покажет, и нам покажет. И на кого надо покажет, в случае чего.
Притихли Часы, уже не так нагло тикают.
– Может, – подмигивают, – по-хорошему договоримся?
Что ж, договориться можно. Сколько Время себя помнит, всегда приходилось с кем-то договариваться. Конечно, не без того, чтобы давать впоследствии показания на показательных процессах.
В общем, договорились. Время щеголяет в золотых часах, часы показывают золотое время. Но влюбленные по-прежнему часов не наблюдают, солдатики по-прежнему томятся на часах, а старичкам по-прежнему час от часу не легче.
* * *
Время уж не течет, оно вытекает, и никак не удается заделать пробоину.
Счастливого тысячелетия!
Всем хорош Вареничек, но ему не видно, что там у него внутри – фарш или повидло. Чтоб узнать наверняка, каков он на деле, нужно, чтоб Вареничек непременно…
Погодите, погодите! Пока еще не нужно, сегодня же Новый год, и не только Новый год – Новое тысячелетие! Тысячу лет прошло – не успели оглянуться!
Если у Вареничка спросить, каким было уходящее тысячелетие, он не сможет толком ответить. Не все в нем бывало гладко. Снаружи гладко, а внутри не так хорошо. Помните, как нас месили? Мяли, уминали, недобрым словом поминали, когда мы недостаточно круто замешивались. Больно было, но в общем хорошо. По крайней мере, есть что вспомнить.
А как нас раскатывали? На большой деревянной доске – и качалкой, качалкой! Такая была качалка… Прошлась по Вареничку, раскатала его, распластала. Натерпелся он от нее, но зато есть что вспомнить.
Да, далось нам это тысячелетие, как только выскочили из него живыми. Внутрь что-то сунут и давай лепить. Так лепили, что уши с двух сторон оттопыривались, и после этого – крутой кипяток. Такого еще с Вареничком не бывало. Вокруг все кипит, булькает, а он аж приплясывает: больно же! Но ему говорят: Новый год. Под Новый год положено приплясывать. Считай это новогодним балом.
А из крутого кипятка сразу в ледяную сметану. На холодильника. Это же какое нужно иметь здоровье!
Такое было тысячелетие. Короткое, но запоминающееся.
И вот он на праздничном столе. На блюдечке с голубой каемочкой, о котором мечтал с детства. И он говорит:
– Счастливого тысячелетия, варенички! Пусть оно будет не хуже того, что прошло!
Бьют куранты. Опять кого-то бьют. Уже бьют, хотя тысячелетие только еще начинается
* * *
Извечная мечта революции: построить такую тюрьму, в которой бы жилось лучше, чем на свободе.
* * *
Петр прорубил окно в Европу и, чтоб до него дотянуться, Россию поднял на дыбы, но она все никак не дотягивается.
* * *
Ох и укатали сивку крутые горки ленинские!
В тени эвкалиптов
В эвкалиптовом бору,
Экзотической сторонке
Так и тянет кенгуру
Прикарманить кенгуренка.
Прогуляться тет-а-тет,
Повести игриво бровью…
Этот криминалитет
Называется любовью.
В гостях у вечности
Пришло мгновенье в гости к Вечности,
Расправив пышные усы.
Сидеть бы им до бесконечности
И не смотреть бы на часы.
И ничего, что Вечность старая.
Какая старость? Раз живем!
Они б отличной были парою…
Но им недолго быть вдвоем.
Эх, булочка, булочка…
– Ты хочешь эту булочку? Булочка замирает в ожидании ответа.
Ей так хочется, чтоб ее хотели! Пусть даже ее съедят, это не страшно, это ничего! Только бы, только бы, только бы ее хотели!
Полюбил джинн Джину
Вышел джинн из бутылки и сам себя не узнает. В бутылке был – смотреть не на что, а теперь такой гигант, такой колосс и к тому же мастер на все руки. Такие появились способности!
Кроме покупательной способности, поэтому приходится устраиваться на работу.
Но куда ни ткнется – места нет. Для такого большого работника места нет. На больших местах всюду сидят маленькие.
Только одно рекламное бюро предложило рекламировать здоровый образ жизни. Вот, мол, каким становишься, когда расстаешься с бутылкой.
Но не мог джинн пойти против родной бутылки. Он бы в ней и дальше сидел, если бы не приметил одну артисточку. По имени Джина, а он как раз джинн.
Если бы не эта Джина, его б из бутылки веревкой не вытащили. Без любви все равно, где сидеть. Не то что в бутылке, можно и в пипетке.
А с любовью ты сразу становишься большим, на многое способным. Кроме, конечно, покупательной способности. Но на работу не берут. Для маленького, бутылочного место бы нашлось: хоть бутылки изнутри протирай, хоть за пьяными поглядывай и сообщай по месту работы.
Но такой джинн не для Джины. Джине нужен титан, исполин.
И тут он узнает, что она уже любит другого.
В каждом фильме – другого.
Вот такая артистка. Профессионалка.
И сразу потянуло к бутылке. Стал быстро-быстро уменьшаться, а когда уменьшился до диаметра горлышка, залез в бутылку и заткнулся пробкой изнутри.
Никто бы и не поверил. А между прочим, дело естественное. Вселенная наша – слыхали? – вышла из точечки и в эту родную точечку со временем может вернуться.
Какой из этого вывод? Не оставляйте вселенную без любви. Иначе она сожмется в точечку и даже для самых маленьких в ней не найдется места.
* * *
Иногда конец – делу венец, иногда венец – делу конец, но определить, где конец, где венец, не представляется возможным.
Письмо джинна Ромы из бутылки рома джинну Джиму из бутылки джина
Те, которые сидят в бочке, становятся философами, а мы, которые из бутылки, становимся большими людьми. Потому что, когда выходишь из бутылки, хочется ухватить побольше свободы, и хватаешь, хватаешь, пока уже на свободе не помещаешься. Так я думал дома, в бутылке рома.
Если память мне не изменяет (а кому она не изменяет?), нас учили, что лучше быть маленьким. Маленького легче прокормить, в него труднее попасть, даже с близкого расстояния, а в сердечных делах маленькому одной женщины хватает на всю жизнь, тогда как на большого женщин не напасешься.
Вышел я на свободу и сразу встретил женщину. Правда, вместе с мужем. Муж ее нанял меня для всяких мелких работ: сгонять с него мух, когда он приходит под мухой, определять, какая муха жену укусила, – ну и, конечно, вешать жене лапшу на уши, без чего в семейной жизни не обойдешься.
Мухи мне не особенно нравились, а лапша пришлась по вкусу. Перекушу в тарелке и начинаю вешать лапшу. На одно ухо, на другое, соблюдая симметрию. Очень получалось красиво, жена от зеркала прямо глаз не оторвет. Может, спрашивает, еще сюда добавить?
Вот тут-то я в нее и влюбился. Такая она была красивая с лапшой на ушах. Причем, вешал лапшу только на уши, а влюбился в целую женщину. Но на первых порах вида не подаю – того вида, на какой способен. Держу себя в руках, остаюсь пока маленьким, чтобы не испугать. Прежде, чем показывать женщине, какой ты есть, надо женщину хорошо подготовить. Если память мне не изменяет (а кому она не изменяет!), это кто-то сказал, но кто именно, уже не припомню.
Готовил я ее, готовил, вешал на уши лапшу уже не от мужа, а от себя лично. Сначала она просто слушала, а потом стала и посматривать, кидая на меня заинтересованные взгляды. И когда она уже не знала, куда девать глаза от взаимности, я сообщил ей, что только снаружи такой маленький, а внутри – о го-го! Стоит мне только выйти изнутри наружу…
Сначала она смущалась, просила не выходить, но вдруг попросила выйти. Только на минуточку, пока муж не вернулся.
Стал я выходить. Выхожу, выхожу – что-то не получается. Тужусь, кряхчу, пыхчу – даже перед женщиной неудобно. Видно, измельчал я внутренне на мелкой работе, перестарался с мухами и лапшой.
А она вся дрожит от нетерпения, так ей хочется посмотреть, какой я большой. Ну скорее, просит, выходи уже выходи. Такая любопытная!
Я опять начинаю вешать лапшу дескать, такие дела так просто не делаются. Рассказываю, как выходил мой дядя. Выходил, выходил, пока тетя не вышла замуж за другого. Но я, конечно, выйду быстрее. Только надо подождать, потерпеть.
А она почему-то расстроилась. Потянулась за бутылкой брома – для успокоения. И тут я, то ли от любви, то ли я слишком большой взаимности – нырнул в бутылку и затаился на самом дне. Как все-таки, думаю, хорошо, что я остался маленьким!
С тех пор здесь и живу. И так мне свободно-свободно. Дома в бутылке рома я о свободе только мечтал, а здесь ее подучил в полной мере. В квартире мух развелось, лапша во всех тарелках прокисла, а мне все равно. Смотрю из бутылки на эту женщину и не могу вспомнить: любил ли я ее или не любил? И память такая спокойная-спокойная, даже не поймешь, изменяет она мне или не изменяет. Но все же вспомнил твой адрес. И ты, если вспомнишь меня, напиши.
Твой Рома из бутылки брома