355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Кривин » Пеший город » Текст книги (страница 20)
Пеший город
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:52

Текст книги "Пеший город"


Автор книги: Феликс Кривин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)

Гусь жене не товарищ

Был у Пушкина гусь по имени Иван Иванович. Изящный такой, аристократичный. Гоголь, Николай Васильевич, большой любитель Пушкина, своего Ивана Ивановича с пушкинского гуся списал. Ивана Никифоровича с борова, а Ивана Ивановича – с гуся.

В те далекие от нас времена пишущему человеку без гуся – все равно, что нам без авторучки или машинки пишущей. Мысль какая в голову шибанет, сразу перышко дерг – и готово, записано. Только мысль, как террорист из укрытия, ударяет внезапно, поэтому особо плодовитым писателям приходится всюду таскать с собой гуся.

Или, допустим, что-нибудь записать для памяти. Память у Пушкина была слабее, чем память о нем, он радовался, как ребенок, когда удавалось что-то запомнить. «Вечор, ты помнишь, вьюга злилась?» – спрашивал, проверяя себя. Или – уже не сомневаясь в себе: «Я помню чудное мгновенье».

А почему, выдумаете, он памятник себе воздвиг нерукотворный? Потому что не полагался на память без памятника.

Жене Пушкина не нравился его гусь. Она вообще не любила гусей, потому что от гусей поправляются. А тут еще муж ходит с гусем в обнимку. Лучше бы с ней ходил в обнимку, думала она.

Но зачем Пушкину жена в творческом процессе? Перьев с нее не надерешь, а патлами не запишешь – только размажешь.

– Лучше б собаку завел, – говорит жена Наталья Николаевна.

Гусь Иван Иванович аж зашипел от бессильной злости. Ишь, мымра! Завела себе офицера, а другим собак заводить? Но он не ссорился с ней, потому что любил Пушкина. И когда выкормыш Натальи застрелил Пушкина на дуэли, бедный Ваня такой поднял крик:

– Нет, весь ты не умрешь! Весь ты не умрешь! Ты же сам говорил, что весь ты не умрешь, почему же ты весь умираешь, Пушкин?

Жене, конечно, не нравилось, что какой-то безродный гусь так убивается по мужу. Она хотела убиваться сама, но так, чтобы не убиться совсем и впоследствии выйти замуж за генерала Ланского.

С генералом спокойнее. Генералов не убивают так, как убивают поэтов.

Теперь уже и генерала на свете нет, и жены его Натальи, и гуся Ивана Ивановича. Многое изменилось с тех пор. С гусями уже давно никто не ходит. Ходят с авторучками, с диктофонами. Но это уже не то.

С авторучкой не посоветуешься. Это вам не гусь Ваня, живая душа. Поэтому так, как Пушкин, сегодня уже не пишут.

Они видели Гулливера

По дорогам Лилипутии, подобно странствующим музыкантам, брели люди, которые видели Гулливера. Они останавливались где-нибудь на улице, на площади или посреди двора, положив перед собой шапку или тарелку, и принимались рассказывать, как они видели Гулливера. Даже если вокруг не было ни души, они все равно рассказывали. Но постепенно вокруг собирались прохожие, проезжие и просто живущие во дворе, слушали, удивлялись, а некоторые даже кидали монетки. Рассказчик наспех благодарил и продолжал свой рассказ, наиболее интересные места повторяя по два и по три раза.

Главным качеством Гулливера было то, что он был большой. Для того, чтоб его осмотреть, требовалось довольно много времени. И при этом он был простой, совершенно простой, как мы с вами. А какой он был человечный! При виде его прохожие останавливались и говорили друг другу: «Смотри, какой человечный человек!»

Видевшие Гулливера рассказывали о нем не только на улицах и во дворах. Их приглашали в школы, казармы, больницы и другие общественные заведения. На торжественных собраниях их сажали в президиум, на свадьбах – между женихом и невестой. Когда гости кричали «Горько!», молодые целовали человека, который видел Гулливера. На похоронах их помещали в первом ряду, среди родных и близких, чтобы покойник не мог уйти, не попрощавшись с человеком, который видел Гулливера.

И в компаниях собутыльников, под рюмку и под селедку, они рассказывали, как они видели Гулливера. Больше ни о чем они не могли рассказать.

А потом в самиздате Лилипутии вышла книга «Гулливер у великанов». И оказалось, что Гулливер вовсе не был такой уж большой человек. Стоило ему появиться у великанов, как сразу все увидели, какой он на самом деле.

И побрели по дорогам Лилипутии, подобно странствующим музыкантам, люди, которые никогда не видели Гулливера, никогда не слышали о Гулливере, и не имевшие о нем никакого понятия. Они останавливались на улицах и площадях, заходили во дворы и, положив перед собой шапку или тарелку, принимались рассказывать, как они не видели Гулливера и знать его не знали, и слышать о нем не слышали.

Очевидцев, которые своими глазами не видели Гулливера, приглашали в школы, казармы, больницы, на заседания парламента. На торжественных собраниях, конференциях, форумах их сажали в президиумы, на свадьбах молодые целовали почетного гостя, который не видел Гулливера еще тогда, когда их, молодых, и на свете не было.

И на похоронах Гулливера, если б умер Гулливер, в первых рядах стоял бы человек, который никогда в глаза не видел Гулливера и знать его не знал, и думать о нем не думал. Вот только сейчас похоронит – и дальше не будет знать.

В доме бывшего творчества

В бывшем доме творчества, а ныне доме отдыха для отдыхающих людей, кое-где сохранились следы былого творчества, недовытоптанные новыми отдыхающими: новыми русскими, новыми украинцами, новыми татарами и монголами, одним словом, состоятельными людьми, которые в состоянии скопить деньги на путевку. Один из таких недовытоптанных следов вел к столику, за которым сидел старичок Георгий Филиппович, бывавший здесь в прежние времена и охотно рассказывавший о них новым отдыхающим.

– Гениальность, – брал старичок быка за рога, не желая размениваться на таланты, – это, в сущности, отклонение от нормы. Поэтому для гениального произведения требуется либо гениальный автор, либо гениальные времена. Нет, не благоприятные, ни в коем случае не благоприятные. Гениальные времена для жизни как раз неблагоприятны, но они рождают гениальные произведения. Взять хотя бы наши шестидесятые годы. Суд над Бродским, еще раньше, накануне шестидесятых, травля Пастернака…

Никто не знал ни Пастернака, ни Бродского.

– Ну как же! Оба лауреаты Нобелевской премии. Пастернаку сначала дали премию, а потом стали травить, а Бродского сначала травили, карали, а потом уже дали премию. А суд над Синявским и Даниэлем? (Никто не знал ни Синявского, ни Даниэля). Это был очень громкий процесс. Писатель Шолохов, тоже, кстати, лауреат Нобелевской премии (о Шолохове отдаленно слыхали), всенародно обжаловал приговор, посчитав его слишком мягким. Он сказал, что таких писателей нужно расстреливать, как бешеных собак…

Нет, простите, как бешеных собак, предлагал расстреливать Вышинский (какой еще Вышинский?), а Шолохов предлагал расстреливать их как-то иначе, но тоже нехорошо.

И вот в это самое время, когда Шолохов хотел расстрелять Синявского, в доме творчества появился писатель Шолохов-Синявский, написавший к тому времени больше, чем Шолохов и Синявский вместе взятые. Он никогда не отделял в себе Шолохова от Синявского и теперь почувствовал некоторую раздвоенность. Больше того, внутреннюю антагонистичность, непримиримость. Захотелось одной своей части дать в руки автомат, а другую поставить к стенке – и шарах! Впрочем, даже в этом экстраординарном случае не следует удивляться: каждый человек совмещает в себе противоположные начала, и шарах приходит в конце концов, только объяснение ему дается другое.

Коллеги-писатели косились на своего собрата. Одни косились на Шолохова, другие на Синявского. Не выдержав их косых взглядов, Шолохов-Синявский уехал из дома творчества и вскоре умер, разорванный фамилией на две части, как снарядом на войне.

Никто из новых ему не посочувствовал. Ни новые татары, ни новые монголы. Умер, так умер, на войне, так на войне.

– Ну, я пошел, – вздохнул расстроенный Георгий Филиппович.

Пошел и ушел. Больше его здесь не видели.

Потом его искали, хотели поговорить с ним про этого писателя, который совмещал в себе двух писателей, как какой-нибудь синдикат. Кто-то раздобыл завалявшуюся с творческих времен энциклопедию, и новые отдыхающие прочитали: «Шолохов-Синявский Георгий Филиппович. Род. в 1901, ум. в 1967».

Георгий Филиппович! Так это, значит, был он! Ум. в 1967, а в 1996 – опять род.!

А почему бы и нет? В такое время, как наше, когда синдикаты возникают из ничего, миллиардеры, президенты возникают из ничего, – почему бы не появиться из ничего одному небольшому писателю?

Частная переписка

Никакая литература не идет в сравнение с частной перепиской. Когда один человек пишет другому, а читает третий, совершенно посторонний человек, письмо приобретает особенный, ни с чем не сравнимый интерес.

Самая обширная коллекция чужих писем принадлежала некоему почтмейстеру, который отбирал для нее самые интересные письма, а неинтересные рассылал по адресам. Адресаты удивлялись: почему им пишут такие неинтересные письма? Некоторые вообще бросали переписываться.

А интересные письма – вот они, в коллекции почтмейстера. Дама с собачкой в одном лице пишет даме с камелиями, что никак не может выйти замуж. От нее шарахаются не только кавалеры, но даже кобеля, поскольку кобелям нужна собачка отдельно от дамы. Жалуется дама на свой характер. Прямо кидаюсь, пишет, на всех. Да если б еще кидалась как-нибудь по-хорошему, на шею, к примеру, а то все норовлю за штаны.

Дантес пишет Мартынову из города Парижа. Познакомился он там с русскоязычным писателем, Гоголем по фамилии. Договорились о встрече, но встреча пока сорвалась. Не сидится русскоязычным в России, не пишется. Литература вообще-то не знает границ, – кроме, конечно, границ дозволенного. Границы дозволенного сужаются, и напрасно ваш критик, пишет Дантес, завидует внукам и правнукам вашим, которым суждено видеть Россию через сто лет. Через сто лет в ней дозволенного вообще не останется.

Рекомендует Дантес Мартынову поэта Лермонтова, с которым не успел познакомиться, о чем весьма сожалеет. Очень, очень талантливый поэт.

Особенно много писем на деревню дедушке. Это Ванька – помните Ваньку? – направил народ по этому адресу. Все почему-то решили, что дедушка большой человек, что от него многое зависит. Бабушки пишут дедушке в надежде на устройство личной жизни, коллекционеры предлагают большие деньги за его письмо, но еще никто не получил ответа.

Письмо папаши Портинери зятю Симону

Любезный зятек, я вот что хочу спросить: почему твоей жене пишет стихи посторонний мужчина? Или у нее нет мужа, и ей уже и стихи написать некому?

Я знаю этого Данте Алигьери, он живет на нашей улице, но это не дает ему права писать стихи чужой жене. Хотя наша Беатриче заслуживает и не таких стихов (те, которые пишет Данте, не очень хорошие: сразу видно, что писал чужой человек). Ты, дорогой Симон, знаешь не хуже меня, каких стихов заслуживает наша девочка. Когда ты взял ее из родительского дома, она была чиста, как слеза ребенка, а теперь она чиста, как слеза замужней женщины. Я не сомневаюсь, что только она и сделала Алигьери поэтом, но почему именно его? Ведь у нее есть законный муж, почему же она сделала поэтом постороннего человека? Я уверен, стоит тебе за это дело взяться, и у тебя получится. У тебя еще лучше получится, как у законного мужа. Когда Данте прочитает твои стихи, он вообще забудет, как они пишутся. Он это и сейчас не очень хорошо себе представляет, иначе не писал бы, что глаза Беатриче излучают свет. Уж мы-то с тобой знаем нашу Беатриче. Разве ее глаза излучают свет? Лично я этого не заметил. Я уже со всех сторон присматривался – ну не излучают они света, Симон, не излучают! Возможно, где-то рядом горела свеча, а ему показалось, что свет излучают глаза Беатриче. Так стихи не пишут. Писатель должен хорошо знать жизнь, а в жизни глаза светятся только у кошек.

У меня к тебе, сынок, большая личная просьба: покажи этому графоману, как надо писать стихи, пусть он убедится, что с законным супругом тягаться нечего. Кишка тонка! У него кишка тонка, Симон, и ты ему это докажешь. Ты сможешь, у тебя получится. Если у чужого человека получилось, то у мужа получится лучше в тысячу раз.

С надеждой и упованием —

отец нашей девочки, чистой, как слеза

(Господи, сколько слез!),

Фолько Портинери.

Письмо жильцов коммунальной квартиры на деревню дедушке

Уже и не знаем, куда писать, поэтому пишем по самому известному адресу.

В нашей квартире, по причине большой тесноты и скученности, давно назревает трагедия. Куда мы только ни обращались, ниоткуда помощи нет. Так что Вы, дедушка, единственная наша надежда.

Первая трагедия наметилась, откуда ее не ждали. Родные дочки старика Лира задумали отобрать у него жилплощадь. Старик сам разгородил для них комнату, хотя мы ему не советовали, и теперь его жилплощадь используется не по назначению, принимая незнакомых мужчин, которые на этой площади даже не прописаны. Конечно, старый Лир не мог на это смотреть, особенно с близкого расстояния. Назревала трагедия. Но два могильщика, проживающие в конце коридора, взяли старика к себе. Лир отказывался, говорил, что им и без него тесно, однако могильщики его заверили, что это еще не та теснота, но о какой тесноте они говорили, осталось непонятным

На этот раз трагедии удалось избежать, хотя она по-прежнему назревала.

По соседству с Лирами у нас живут Отеллы, а за Отеллами комната Шейлоков, что не нравится тем и другим. Потому что одни не любят известной национальности, а другие – известного цвета кожи. Хотя по паспорту Отелло белый человек, а Шейлок совсем другой, легитимной национальности. Видно, паспортная система у нас не на высоте и не может заменить живого человека.

И вдруг внезапно – Вы не поверите – умирает жена Отелло, еще совсем молодая женщина. Никто не верил, что такая молодая женщина может умереть сама по себе. Следствие выдвинуло версию, что ее задушил муж, приревновав к соседскому сыну Ромео. Потому что Отелло – ревнивый и не нашего цвета кожи человек, а расовая Дискриминация у нас не на должной высоте, от нее постоянно ожидаешь трагедии.

Но потом обратили внимание на соседа нестандартной национальности. Возникла версия, что он хотел придушить чернокожего соседа, но в темноте не отличил черного мужа от белой жены. Однако сосед Шейлок, хотя и таил в себе состав преступления, а эту ночь не ночевал дома. Тогда взялись за могильщиков. Возникла версия, что таким образом они готовили себе клиентов. Но старый Лир, несмотря на свою старость, сделал заявление, заявив, что могильщики всю упомянутую ночь играли с ним в карты.

Расследование зашло в тупик, и следствию ничего не оставалось, как признать, что жена Отелло умерла своей смертью.

И на этот раз трагедию пронесло мимо, но она продолжала зреть в наших не пригодных для жизни условиях.

Внезапно и почти одновременно умерли дети Монтекки и Капулетти. Расследование пошло тем же путем: сначала подозрение пало на негра, потом на еврея, затем на могильщиков, имеющих к любой смерти непосредственное отношение, а когда ни одна из версий не подтвердилась, следствие пришло к выводу, что молодые люди умерли своей смертью.

Еще одной трагедии удалось избежать. Но предчувствие трагедии оставалось.

Гамлеты, Полонии и другие жильцы тоже, по определению следствия, умерли своей смертью. Это спасло нас от многих трагедий: жильцы умирали прежде, чем с ними могло что-то произойти.

Пока что мы держимся, умираем своей смертью. Но условия нашей жизни надо срочно менять, потому что тень трагедии по-прежнему висит над нами, как тень одного из наших жильцов.

Письма Владимира Дубровского невесте Машеньке
Письмо первое

Машенька, родная, потерпи: скоро мы уже свергнем самодержавие. У нас тут подобралась довольно сильная группа демократов: Чацкий, Рахметов, Рудин. Семен Вырин, из станционных смотрителей. Есть даже одна женщина, Орина – мать солдатская, из комитета солдатских матерей. А помнишь Федю Протасова? Он уже был живой труп, но борьба с царизмом вдохнула в него жизненные силы.

А главный наш демократ – это Пришибеев, прошедший славный путь от унтера до генерала, но в душе оставшийся унтером. Представь себе, друг мой Машенька: что в бою, что на параде – пешком. Пока, говорит, у нас в отечестве есть хоть один пеший солдат, я не сяду на лошадь.

И не садился. Только стоя на лошади обращался к народу. Ты бы видела его в этот момент. Два демократа держали его за руки, два за ноги, четверо держали лошадь, но она все равно шаталась, будто выпила с генералом на брудершафт. Народ это оценил, народ у нас не любит чересчур трезвых.

…Машенька, не успел отправить письмо, как у нас начались важные события. Мы свергли самодержавие и теперь готовимся к выборам президента. Главный кандидат, как ты догадываешься, это наш унтер Пришибеев. Да, унтер. Он демонстративно вышел из генералов и вернулся в унтеры. Не могу, говорит, быть генералом, когда у нас в стране столько рядовых.

…Хорошо, что не отправил письмо. Машенька, любовь моя, поздравляю тебя с избранием президента. Наконец-то мы становимся европейской страной. Были азиатской, а стали европейской, хотя ни на шаг не отступили от своей географии (что касается географии, то мы всегда наступали, а не отступали).

…Машенька, я все еще не отправил письмо. Что-то происходит с нашим президентом. Я даже начинаю сомневаться, демократ он или не демократ. Поменял весь президентский совет: Чацкого заменил Фамусовым, Рудина – Скотининым, Орину – мать солдатскую Кабанихой, а станционного смотрителя – кем бы ты думала? Держимордой! Теперь у нас в президентском совете нет никого от станционных смотрителей.

У нас раздаются голоса, требующие новых президентских выборов. Но Пришибееву нет альтернативы. Чацкий смеется: когда хан Батый пришел на Русь, ему тоже не было альтернативы. Видно, опять придется уходить в леса.

Прощай, Машенька, вечная моя любовь! Встретимся в лесу под нашим дубом.

Письмо второе

Машенька, любимая, я все еще в Бутырской тюрьме. Тюрьма старая, в ней сидели еще при Петре, нашем великом реформаторе. Реформаторы и сидели, да и сейчас сидят.

В камере нас сорок человек на сорока метрах. Тесновато, если учесть, что люди разных политических убеждений, социальной ориентации. Да и народ беспокойный. Рахметов всю ночь ворочается, никак не устроится поудобней на своих гвоздях, Чацкий во сне кричит: «Карету мне, карету!» В нашей тесноте нам только кареты не хватало.

Администрация пошла нам навстречу, разделила камеру, и теперь у меня отдельный квадратный метр. Свободы стало меньше, но зато больше независимости. Я что заметил, друг мой Машенька: полную независимость можно получить только в камере-одиночке.

Плохо только, что с единомышленниками приходится перестукиваться. Когда все стучат, ничего понять невозможно. Кто тебе стучит, кто на тебя стучит – положительно понять невозможно.

И пришлось нам опять, моя родная, бить челом администрации, чтоб сняла эти перегородки. Теперь, когда я продолжаю письмо, мы опять в общей камере. Не нужно перестукиваться, можно перешептываться, переглядываться, перемигиваться, то есть общаться более конспиративно.

Тем более, что теперь у нас у всех одни убеждения, одни взгляды на борьбу и политическую перспективу. Но главное – сорок метров! Правда, на сорок человек, но ведь сорок метров квадратных, а если взять кубические?

До свиданья, любимая (нам уже обещают свидания!). Буду кончать.

Тут уже выстроилась очередь, чтоб посидеть на табуретке.

Письмо толстого тонкому

Я похудел на двадцать килограммов, и килограммам этим двадцать лет, – столько я носил их на себе и на службу, и на прогулку, и к любимой женщине. Любимая советовала избавиться от лишних килограммов, но, возможно, она хотела, чтоб килограммы избавились от меня. Потому что они моложе, чем я остальной, и с ними приятней иметь дело, чем со старым, толстым мужчиной.

Где они сейчас, неверные мои друзья? Где они бродят по свету, летают, парят? В двадцать лет все это возможно. Их называли лишними килограммами, но они не были лишними. Лишним был я.

Это самое обидное. Столько с ними намучился, от них у меня и одышка, и аритмия, и ранний склероз. Натворили дел и поминай, как звали. Конечно, жизнь сейчас трудная, с питанием вечные перебои, но нельзя же бросать человека лишь потому, что стало хуже с питанием!

А откуда взяться питанию? Один работаешь, а их вон сколько набралось. И каждый требует калорийной пищи. А посадишь на диету – сбегут. Они только с виду тяжелые на подъем, а перестань их кормить – откуда легкость возьмется.

Из-за них и любимая ушла. Не дождалась, пока я избавлюсь от лишних килограммов. С кем она сбежала – для меня это больной вопрос, на который я долго не находил ответа. Но любимая – это ладно, но они-то родные, свои. Мы же с ними столько лет ни на минуту не расставались.

Долго я не видел свою любимую. И вдруг получаю записку. Приходи, мол, жду.

Шел я к ней с волнением, с учащенным дыханием и усиленным биением сердца. Я боялся, что она меня не узнает, но она узнала. Видно, самое главное осталось при мне.

А вот я ее узнал с трудом. Самые страшные мои опасения оправдались. Как вы думаете, кого я у нее застал?

Не ломайте голову, это были они, мои килограммы. Так вот с кем сбежала от меня моя любимая! Они были здесь, все двадцать, а может, и тридцать. Такое производили они впечатление. И она без тени смущения носила их на себе и демонстрировала мне как ни в чем не бывало.

Какое бесстыдство! Советовать мне избавиться от лишних килограммов лишь для того, чтобы вместе с ними избавиться от меня!

Но она сделала вид, будто ничего не случилось. Усадила пить чай. С тортом, халвой, печеньем, вареньем, конфетами. А до чая мы ели бифштекс, ромштекс, гуляш, котлеты и фаршированную рыбу. С разными салатами, паштетами, винегретами. А еще раньше бульон с пирожками, суп с пельменями, рассольник, борщи зеленый и красный, щи по-флотски и еще что-то с кулебякой, но кулебяку я уже не доел.

Было обидно. Столько лет носил их на себе, все здоровье с ними угробил, и никакой благодарности. Отобрали любимую женщину, а теперь лоснятся, делают вид, будто меня не узнают.

И я не выдержал. Встал и ушел. Убежал. А она кричала мне вслед:

– Куда же ты, любимый? Вернись! Мы же еще не ели шашлык и холодное!

Теперь я совсем один. Все меня покинули, и я не могу понять: моя любимая женщина мне изменила с моими друзьями или мои друзья с любимой женщиной.

Потом я встречал их не только с ней. И ее не только с ними.

Но я не теряю надежды. Когда-нибудь они ко мне вернутся, пусть только станет получше с питанием. А вот и мы, скажут, принимай старых товарищей! Набродились мы, намыкались по белу свету и нигде себя так не чувствовали, как дома, где нас буквально носили на руках, на ногах, на животе и на остальном теле. Их ушло двадцать, а придет тридцать или пятьдесят, потому что они приведут с собой новых товарищей, которым расскажут, какой я хороший человек. От плохого человека и жена сбежит, а к хорошему и килограммы вернутся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю