Текст книги "Том 5. Литургия мне"
Автор книги: Федор Сологуб
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 32 страниц)
Мышеловка
I
Это рассказ о старом поэте, который поставил в своей комнате мышеловку.
Старый, конечно, относительно. В России люди рано переходят в разряд старых. Восемьдесят лет – возраст, когда нормальный человек, кушающий болгарскую простоквашу и отрезавший себе половину кишек, чувствует себя едва только вступившим в полное обладание душевными и телесными силами, – этот возраст у нас уже кажется глубокою старостью, и мы говорим:
– Пора, пора старым косточкам на покой.
Моему поэту, Сергею Григорьевичу Ланину, далеко еще было до этого возраста, но уже в волосах его виднелось немало серебристых нитей, и в углах глаз притаились мелкие морщинки.
Денег у Сергея Григорьевича всегда водилось мало, потому что мало кому нравились его скромные, томные, нежные стихи. В них не было ни экзотических мотивов, ни слишком повседневных, ни технических терминов, вообще ничего резкого, задевающего внимание. Это была поэзия интимная. Кому же она нужна! И мало кто покупал книжки стихов Сергея Ланина. Потому он был беден.
Но из тех небольших денег, которые у него были, значительную часть он тратил на покупку книг. И вот, книг у него накопилось много. Так много, что его небольшая о трех крохотных комнатах квартира в седьмом этаже, на дворе громадного дома на одной из столичных невидных улиц, была загромождена этими грузными конденсаторами пыли. Книги стояли и лежали в шкапах, в открытых полках, на диванах, на стульях и просто на полу. Многие были еще даже не разрезаны: купить книгу легче, чем прочесть ее.
В часы вечернего досуга Сергей Григорьевич брал из кучи книг одну постарше, садился с нею, читал и дремал. Иногда и засыпал над книгою, тут же, в кресле. Надоедливый шорох осторожной мышки не беспокоил его, – крепок был золотой сон, навеянный светлыми грезами искусства.
Но вот однажды, разбирая на полу груду книг, увидел Сергей Григорьевич, что переплет одной из книг попорчен, – подгрызен чьими-то острыми зубами. Сергей Григорьевич понюхал книгу, – и с очаровательным для книголюбца запахом старого переплета, клея, слежавшихся листов смешался противный, стремительно-хитрый, тепловатый, подпольный запах грызуна.
Старый поэт опечалился.
С тех пор он стал внимательно прислушиваться к шорохам и мягкой топотне мышьих ног. Заслышав приход непрошеных гостей, он принимался стучать о пол палкою, – нарочно для этого купил толстую суковатую трость.
Сначала мыши пугались внезапного сердитого стука и разбегались. Потом привыкли. Неутомимая грызня их день и ночь томила поэта. И уже стал думать поэт о том, что надобно бы ему переменить квартиру.
Но думать об этом неприятно и скучно было поэту. Он так привык подходить вот именно к этому окну и смотреть на закате вот именно на эти серовато-розовые в мглистом тумане кровли.
II
Вечером, когда поэт только что зажжет лампу, иногда приходила к нему Анночка Алеева, – его поклонница, барышня, служившая в какой-то технической конторе. Поэт любил ее за то, что она любила его стихи и многие знала на память.
Поэтому ему радостно было смотреть на ее не очень красивое лицо, на ее слабо розовеющие щеки, худенькие, с милыми ямочками, и на скромную прическу темно-русых волос. Ему радостны были ее нечастые посещения, и для нее он покупал барзак и шафрановый ранет.
С каждым днем он любил ее все нежнее. О своей любви сказать ей он не решался, – он стар, она молода и, может быть, любит другого или полюбит. Но ему было тоскливо думать, что когда-нибудь она перестанет ходить к нему, потому что полюбит молодого. Досадливо думал, что это будет какой-нибудь пошляк, чиновник или конторщик.
Однажды вечером Анночка спросила поэта:
– Что вас беспокоит нынче, Сергей Григорьевич?
Поэт не удивился. Он уже знал, что Анночка – чуткий и внимательный человек. Он сказал:
– Анночка, ты угадала.
– Отчего же вы мне не скажете? – с нежным упреком сказала Аня. – Может быть, я могла бы что-нибудь сделать.
Поэт улыбнулся.
– Милая Анночка, – сказал он, – если бы ты была чародейною царицею, которой подвластны те, кто живут с нами! Если бы ты знала слова заклинаний!
Анночка уже давно привыкла к способу выражений Сергея Григорьевича. Этот наивный способ говорить даже восхищал ее. Впрочем, и все, что было связано с поэтом, приводило ее в восторг. Анночка, сама того не замечая, мало-помалу влюбилась в поэта.
Она легко поняла его и теперь. Прислушавшись к легкому шороху в углу за грудою книг, она сказала:
– Ну вот, я знаю, что вас беспокоит. Эти мыши, которые там скребутся? Да, правда?
– Правда, Анночка, – сказал поэт. – Ты умная и всегда угадываешь все сразу.
– Я принесу вам мышеловку, – сказала Анночка. – А теперь позвольте хоть немножко похозяйничать в ваших книгах, привести их в порядок.
– Ну, это лишнее!
Сергей Григорьевич боялся, что Анночка куда-нибудь засунет нужные ему теперь книги. Но он не умел спорить, Анночка принялась за уборку комнаты.
III
На другой день мышеловка была принесена и поставлена в углу за книгами. Поэт простодушно радовался и благодарил Аню. Он говорил:
– Одну за одною, мы их всех переловим.
В этот вечер сидели долго поэт и Анночка. Он выпил весь барзак, она рассказала, – в который раз? – всю свою жизнь и как ей скучно служить в конторе, где каждый день одно и то же. И поплакала, а он утешал ее. Его глаза сияли такою участливою ласкою, что для Анночки он вовсе не казался старым.
Прощаясь, Сергей Григорьевич нежно обнял Анночку и поцеловал в щеку и в губы, и Анночка задрожала, прижимаясь к нему. Он погладил ее по мягким, густым волосам и в тесной передней помог ей надеть ее старенькое осеннее пальто. Заспанная Маша, заслышав голоса, вышла из кухни и заперла дверь за Анночкою.
Поэт еще посидел, помечтал. Прислушиваясь к падению осеннего дождя, он думал, что Анночка милая и что было бы радостно, если бы она его полюбила. Он не знал, что Анночка уже давно любила его.
IV
На другое утро Сергей Григорьевич проснулся поздно. Когда он пил чай, Маша радостно сказала ему:
– Ну уж и попалась крысища – громадная! Как только в мышеловку влезла.
– Что же вы с нею сделали, Маша? – спросил поэт.
– Известно что, – кипятком обварила и на помойку выбросила.
Поэт вздрогнул. Какая жестокость! Он сказал досадливо:
– Что вы, Маша! Как это можно! Зачем же так мучить!
– Вот, – сказала Маша смеясь, – чего их жалеть!
Веселая улыбка разлилась на ее веснушчатом лице, и она с восторгом рассказывала:
– Визжала, как ребенок! Ей-богу! Вот-то смеху было! Я ее поливаю из крана, а она лапками умывается и визжит, визжит. Вся кожа пузырями пошла.
– Перестаньте, Маша! – сердито сказал Сергей Григорьевич. – Как вам не стыдно говорить такие гадости! И делать!
Он встал из-за стола, не допив чаю, и быстро ушел в кабинет. Он ходил по тесной комнате быстрыми шагами из угла к углу, и ему было тошно и страшно. Он старался не думать об ошпаренной крысе, но воображение настойчиво ставило перед ним все тот же образ, создавая недосказанные Машею подробности.
…В тусклом полусвете осеннего пасмурного утра в кухне Маша поставила самовар на плиту, краном к себе, на пол ведро подставила под краном, чтобы в него кипяток стекал, и поливает кипятком мышеловку, наклоняя ее так, чтобы мордочка пойманного зверька была кверху и чтобы кипяток лился прямо в эти маленькие блестящие глаза…
Невольное содрогание пробегало по всему телу старого поэта, точно его самого обливали кипятком, и в ушах настойчиво дребезжал призрак крысьего предсмертного визга.
Сергей Григорьевич метался по комнате, натыкаясь на углы стола и шкапа, ушибаясь и почти не чувствуя ушибов. Эта тесная комната с одним окном, за которым серело тоскливое, бесконечным дождем плачущее небо, казалась ему большою мышеловкою, в которую попался он, бедный поэт. Вот придет сейчас дебелая, грубая баба, ошпарит его кипящими струями, и измученный, изуродованный труп его выбросит в смрадную яму.
И чья же вина? Не он ли сам – злой, беспощадный? Не он ли сам захотел, чтобы умирало то, что жило не им и не от него? Не он ли сам поставил эту мышеловку?
V
Целый день томился бедный поэт злыми, мучительными, противными представлениями. Когда настал вечер, он нетерпеливо ждал прихода Анночки.
«Но ведь она была вчера и третьего дня, – наконец припомнил он, – сегодня, пожалуй, и не придет».
И от этой мысли ему стало страшно. Сходить за нею? Но еще разойдешься с нею, она не станет ждать, уйдет. Послать Машу? Но с Машею ему не хотелось говорить, – он сегодня ненавидел ее и за весь день не сказал ей ни одного слова.
Наконец, когда уже стало поздно и невмочь было ждать, Сергей Григорьевич вдруг решился. Торопливо написал записку и уже вложил ее в конверт, как вдруг в передней звякнул звонок.
Он бросился в переднюю. Маша уже отворяла. Он нетерпеливо спросил:
– Кто это?
– Это – я, Анночка.
У нее был веселый голос, и глаза вспыхнули радостью. Она опять у своего поэта! И, словно оправдываясь, заговорила:
– Вот как я зачастила. Это я пришла узнать, как мышеловка работает.
Маша захохотала и принялась рассказывать. Сергей Григорьевич торопливо увел Анночку к себе, и на лице его было мучение.
VI
Опять сидели долго, и тосковали оба и жаловались друг другу, каждый на свою темную, одинокую долю. И говорил поэт:
– Милая Анночка, я весь день сегодня метался по этой комнате и думал, думал. Не то страшно, Анночка, что есть смерть, есть страдания, – но ужасно то, что мы погибаем, как в мышеловке, одиноко. О безумие одиночества! О Сахара мансард!
Заплакала Анночка, стала на колени перед своим поэтом, положила голову на его колени и, плача горько, сказала:
– Милый, любимый поэт, в Сахаре есть оазисы, в жизни есть любовь. Вы не знаете, вы не смотрите на меня, я для вас – ничто, жалкая девчонка. Но я люблю, люблю вас. Позвольте мне быть с вами, утешать вас.
VII
Маша подслушивала, улыбалась и думала: «То плакали в три ручья, то целоваться стали. И все из-за крысы поганой! Чудные!»
VIII
Обрадованный поэт вдруг вспомнил, что он не приготовил сегодня ничего для Анночки.
– Анночка, чем же я тебя угощу? Барзак мы выпили вчера, а сегодня я на улицу не выходил, с Машей не разговаривал…
– Из-за крысы? – спросила Анночка, блестя веселыми слезинками на заплаканных и уже смеющихся глазах.
– Ну да. Да и забыл.
– Ничего, ранеты еще остались, – деловым тоном сказала Анночка.
Сказка гробовщиковой дочери
Ничего нет странного в том, что молодой чиновник Леонтий Васильевич Ельницкий влюбился в молодую мещанскую девушку Зою Ильину. Она же была девица образованная и благовоспитанная, кончила гимназию, знала английский язык, читала книги и давала уроки. И, кроме того, была очаровательна. По крайней мере для Ельницкого.
Он охотно посещал ее и скоро привык к тому, что вначале тягостно действовало на его нервы. Скоро он даже утешился соображением, что как-никак, а все же Гавриил Кириллович Ильин, Зоин отец, был первым в этом городе мастером своего дела.
Гавриил Кириллович говорил:
– Дело мое не какое-нибудь эфемерное. Это вам не поэзия с географией. Без моего товара ни один человек не обойдется. И притом же дело мое совершенно чистое. Гроб не пахнет, и воздух от него в квартире крепкий и здоровый.
Зоя часто сидела в складочной комнате, где хранились заготовленные на всякий случай гробы. Одетая пестро и нарядно, – у отца много оставалось атласа, парчи и глазета, – и даже со вкусом, Зоя часто звала туда и своего друга.
– Пойдёмте в складочную, Леонтий Васильевич, – говорила она, – там тепло и сухо и там хочется говорить сказки. Там каждая доска пахнет вымыслом.
Они шли в складочную. Там Зоя рассказывала Леонтию Васильевичу вычитанные из книг истории и сказки, очень сильно изменяя и дополняя их своими вымыслами. Ельницкий сначала неловко поеживался и хмуро посматривал кругом, а потом принимался развивать перед Зоею свои взгляды.
Порою Зоин отец приходил сюда, за делом или просто так послушать их разговоры. Если за делом, Зоя и Ельницкий уходили в другие комнаты. Если просто так, они продолжали разговаривать, а он слушал, поглаживая седые длинные усы и весело сверкая синими, как у дочери, все еще молодыми глазами. Кто всмотрится внимательно в эти глаза, тому понятно станет, что они многое видели и многое привыкли замечать.
Старик и сам сказал однажды Ельницкому, когда они сидели все трое в складочной:
– Я все вижу, я все знаю. Конечно, мелкотою мне, по моей популярности, заниматься не приходится, но что касается почтенных жителей нашего города, я знаю срок каждому и размер. Как только умер, у меня все готово. Конечно, для видимости прикинешь мерочку, но только, скажу с интимною откровенностью, мог бы и не беспокоить покойника. Только поставить прибор по желанию родственников.
Леонтий Васильевич недоверчиво усмехался, а старик продолжал:
– Видите, здесь сложены гробы разных размеров; длина, ширина, все к кому-нибудь пригнано. Глаз у меня наметанный, а мерка у меня живая.
Зоя слегка покраснела и улыбалась, а Леонтий Васильевич спросил:
– Какая мерка?
Старик объяснил охотно:
– Зою мою вожу в церковь, на гулянье, в театр. Станет рядом с кем надо, а уж мне и видно, какая разница в росте, в ширине. На один сантиметр не ошибусь. Конечно, людей в городе много, есть и совпадения в размерах, и на иную домовину у меня по несколько кандидатов. Списочки веду.
Леонтий Васильевич вспомнил, как на днях Зоя подошла и стала рядом с ним и старик смотрел на них внимательно. Холодок пробежал по его спине. Он укоризненно посмотрел на Зою. Она отвернулась и легким движением гибкой руки показала на один из гробов.
– Вот мой размер, – сказала она равнодушно.
– А вам не жутко? – спросил Ельницкий.
– Я ведь здесь выросла, – спокойно ответила она.
Когда Ельницкий уходил в тот вечер домой, ему казалось, что он никогда не перешагнет порога складочной. Но на другой же день Зоя опять повела его туда, и он послушно пошел за нею. Невеселыми глазами он окинул ряд гробов и спросил, стараясь говорить шутливо:
– Который же тут по моему размеру?
И с досадою услышал, как дрогнул его голос.
Зоя спокойно улыбнулась и сказала:
– Срок настанет еще не скоро.
Сказала так уверенно, как будто бы знала. И звук ее слов внес удивительное успокоение в душу молодого человека. А Зоя ласково погладила края своего гроба и сказала:
– И в этот ляжет кто-нибудь другой, не я. Мне почти жаль, – я к нему привыкла и запомнила узор его досок.
Все отчетливее с каждым днем понимал Ельницкий, что любит Зою. Он был уверен, что и она любит его. Их встречи были часты и радостны, их разговоры – доверчивы и ясны. Они иногда говорили друг другу «ты», почти не замечая этого. Но о любви своей еще молчали. Что-то удерживало Ельницкого. А Зоя спокойно ждала, терпеливая и уверенная, точно и в самом деле знающая все сроки.
Однажды Ельницкий спросил ее:
– Зоя, ты – мечтательница. Но в этой мрачной обстановке можно ли мечтать о любви?
Зоя посмотрела на него внимательно и нежно, и голос ее был сладок и звонок, когда она говорила:
– На могилах цветут розы, над гробами возникает любовь. Мать-земля сырая любит нас и тогда, когда мы цветем, и тогда, когда мы отцветаем. Она радуется и славит Бога каждый раз, когда рождается человек.
В середине декабря однажды Ельницкий пришел к Зое вечером. Горели лампы, было тихо. Он прошел в складочную. Зои было не видно.
Он проходил мимо гробов, чтобы сесть у печки, погреться, подождать, – в передней ему сказали, что Зоя дома. Взор его, дотоле невнимательный, вдруг остановился на одном гробу, стоявшем на скамейке: там он увидел Зою, вздрогнул и остановился.
Девушка спала, лежа прямо на досках; ее голова покоилась на сложенных руках; губы нежно улыбались, и дыхание было безмятежно-ровное.
Ельницкий тихо позвал:
– Зоя!
Девушка открыла глаза.
– А, это – ты, – сказала она, приподнимаясь. – Сегодня я очень устала. А если очень устанешь, то всего слаще отдыхать на голых досках.
– Выходи, – сказал он хмуро.
Взял ее за плечи и потянул к себе. Она легко и ловко спрыгнула на пол.
– Я чуть не упала, – сказала она. – Ты так сильно меня потянул. Или вы все такие жестокие?
– Жестокие? Почему? – с удивлением спросил Ельницкий.
– У людей все так, – говорила Зоя, – во всем проявляется жестокость, только по-разному, посильнее, послабее. Удар кинжалом в сердце или в глаз, укус, поцелуй – разные звенья одной цепи. Ты читал сегодня о том, что они сделали с сестрою милосердия?
– Что? Нет, я не читал, – сказал Ельницкий.
Зоя взяла развернутый лист газеты «Речь».
Показала ему.
– Читай, вот здесь.
Он прочел. Крикнул, внезапно охваченный гневом:
– Какие мерзавцы!
Зоя говорила:
– Ты только представь себе весь ужас ее муки! В холодную ночь стоит нагая, привязанная к дереву. На нее светят фонарями, десяток молодых, сильных парней хохочут и бросают в нее ножи. Потеха длится долго, кровь течет по телу, нож торчит в ее глазу, – подумай, представь себе это! Теперь скажи мне, – может быть, это – неправда или непроверенный, преувеличенный слух? Тогда как смеет газета печатать об этом? Или это – правда? Тогда отчего весь мир не содрогнется, не восстанет, не уничтожит злое племя?
– Так нельзя рассуждать, Зоя, – возразил Ельницкий, – это – злодеи, преступники, которые могут быть в каждой стране.
Зоя покачала головою:
– Если это может быть в каждой стране, если так надругаться над сестрою может француз и англичанин, так ведь это – такой ужас, от которого можно с ума сойти или проклясть все человечество. Я знаю, люди прочтут это так же, как они читают о всяком преступлении. Кое-кто немножко поволнуется. Но всем все равно. Пока нас не тронули, нам все равно. Мы все – жестокие звери.
Ельницкий почувствовал, что мысли его разбегаются, так много можно было бы спорить против этих нелепых и несправедливых слов, но ему не хотелось почему-то говорить.
Зоя посмотрела на него и засмеялась невесело.
– Вижу, ты не согласен со мною. Вот, слушай, я расскажу тебе сказку из этой книги. Читал эту книжку?
Ельницкий взял с некрашеного березового столика у печки книгу в белой обложке с зелено-золотым рисунком и прочел ее титул: «Тути-Намэ. Сказки попугая. Москва. Кн-ство К. Ф. Некрасова».
– Не читал.
Зоя, переиначивая, как всегда, прочитанную сказку, говорила неторопливым и ровным голосом:
– Один добрый и богатый купец в Багдаде, по имени Халис, роздал все свое имущество дервишам, бедным и сиротам. У него не было детей, куда беречь деньги! Но, видишь ли, когда делаешь что-нибудь, то легко увлечься чрезмерно. Он все роздал, понимаешь, буквально все, так что у него остался только дом с голыми стенами, и нечего есть, и не на что купить пищи. И он подумал: ну что ж, дом продам, деньги раздам, сам как-нибудь проживу, – одна голова не бедна, а и бедна, так одна. И уже он условился с другим купцом, что тот завтра принесет деньги, а Халис передаст ему дом. Тот купец был жадный, он видел, что Халис торопится кончить это дело, он и воспользовался случаем неправо обогатиться и предложил Халису гораздо меньше денег, чем сколько стоил дом. Ну, Халис торговаться не стал. Но вот он ночью увидел во сне человека, одетого в блистающие одежды. Очень испугался, думает, – пришел за моею душою. А потом успокоился, подумал опять, – ну, что ж, на земле я ничего не оставляю. Но светозарный муж узнал его мысли и сказал ему: «Не хочет Бог твоей смерти и твоей нищеты. Ты останешься в этом доме, и у тебя будет жена, и она родит тебе сыновей и дочерей. Слушай, – завтра я приду к тебе, принявши облик брамина. Ты ударь меня палкою по голове, и я рассыплюсь золотом». Так он говорил, и Халис запомнил все его слова. Но ты подумай, друг мой, – надо нанести удар, чтобы обрести свое сокровище. Какой верный образ нашей злобы и жестокости!
Зоя замолчала. Потом сказала тихо:
– Не стоит, пожалуй, досказывать сказку. Ты сам догадаешься, что все так и случилось. Добрый был награжден, жадный наказан.
Но, увлекаясь рассказом, продолжала:
– Спросишь, как был наказан жадный? А вот как. Наутро пришел купец с деньгами, – поторопился прийти пораньше, чтобы кто-нибудь другой не дал больше. А следом за ним вошел в дом Халиса брамин. Он был одет в желтый шелк, лицо у него было сморщенное и желтое, из-под желтой парчовой шапки видны были редкие пряди золотистых волос, и руки его были желты, и весь он был словно сбит из золота. И сказал он Халису: «Халис, прогони этого купца, он дает тебе мало денег». Халис сказал: «Мы условились с этим человеком, и я должен принять его деньги и отдать ему дом». Но брамин стал между Халисом и жадным купцом и мешал им приступить к расчету. Тогда Халис вспомнил свой сон, схватил палку и закричал: «Уйди отсюда или я тебя поколочу». Ведь он был человек добрый, и рука его не поднималась ударить человека без предупреждения. Но брамин не уходил и настаивал на своем. Тогда Халис ударил брамина по голове. Брамин заблестел, голова его зазвенела, он осел и вдруг рассыпался громадною кучею золотых монет. Халис отсчитал девяносто девять монет, отдал их жадному купцу и сказал: «Теперь ты и сам видишь, что я должен поступить так, как мне приказывало это золото, пришедшее ко мне в образе брамина. Возьми эти деньги и никому не говори о том, что ты здесь видел». Купец сказал: «Хорошо, я откажусь от нашей сделки за эти девяносто девять монет, но в придачу дай мне твою палку». Халис согласился. Он знал, что не в палке сила. А жадный купец вздумал, что в этой палке заключена чудесная сила и что стоит ударить ею любого брамина, и тот рассыплется золотом. Пошел жадный купец домой и послал своих слуг ко всем браминам того города, которых он знал, звать их на пир в тот же вечер. Брамины пришли, и купец дал им много вина. Когда они упились, он затеял с ними ссору, схватил Халисову палку и принялся бить их по головам. Крови пролилось немало, а золота не было ни одной монеты. Брамины подняли страшный крик, сбежалось много народу, купца взяли под стражу и утром привели к судье. Судья спросил: «За что ты бил браминов?» Купец отвечал: «Халис научил меня этому». И рассказал, что видел у Халиса. Послали за Халисом, и судья сказал: «Слушай, что показывает на тебя этот человек». Халис, выслушав рассказ купца, сказал судье: «Господин, спроси у соседей моих, кто видел брамина, вошедшего в мой дом, и спроси у браминов, не исчез ли кто-нибудь из них, кого ищут и не находят». И никто не видел брамина, вошедшего в дом Халиса, и не было среди браминов никого пропавшего, кого искали и не находили. И велел судья бить купца палками, все золото его взяли и роздали обиженным браминам.
Зоя замолчала. Ельницкий сказал:
– Каждый день, Зоя, ты рассказываешь мне сказки. А самая лучшая сказка, знаешь какая?
– Знаю, – сказала Зоя, – та, которую мы делаем из своей жизни.
– Зоя, – спросил он, – ты любишь меня?
– Не знаю, – сказала Зоя, – ведь ты еще не ударил меня ни разу ни по голове, ни по сердцу, чтобы я стала твоим сокровищем, золотом твоей жизни.
Она смеялась и смотрела на него дерзким, вызывающим взглядом.
– Как же я могу тебя ударить? – спросил он смущенно.
– Никакого клада не возьмешь просто, – отвечала Зоя.
Она стояла перед Ельницким, дразня его все тою же дерзкою усмешкою и настойчивым взором потемневших, злых глаз.
– Как же можно бить тебя? – спросил Ельницкий. – Ты слабее меня.
Он чувствовал, что голова его кружится и сердце замирает. Злое наваждение овладевало им. Зоя засмеялась. Неприятно резок был ее смех.
– О! – воскликнула она. – Я вовсе не такая беззащитная. Видишь, нож на столе лежит. Он острый, и конец его тонок. Он легко войдет в твое сердце, если ты оплошаешь.
Она побледнела, губы ее задрожали, и рука потянулась к ножу.
– Злая ведьма! – закричал Ельницкий.
Точно движимый чужою волею, он ударил Зою по щеке. Удар был неожиданно силен и звонок, и под своею рукою почувствовал Ельницкий зной вдруг вспыхнувшей нежной девичьей щеки. Зоя покачнулась, метнулась в сторону. Ельницкий ужаснулся тому, что случилось.
«Что я сделал? Я ударил любимую девушку! Какой позор!» – коротко подумал он.
Зоя вдруг пронзительно закричала, схватила нож и бросилась на Ельницкого. Лицо ее было искажено бешеною злобою, синие глаза казались слитыми в малые круги нестерпимо острыми молниями. С ужасом и восторгом глянул на нее Ельницкий, – никогда не была так прекрасна Зоя, как в эту гневную минуту. Он схватил одною рукою кисть ее правой руки, в которой сверкал нож, – едва успел схватить и отвести вниз, – конец ножа уже разрезал его одежду и остро царапнул кожу на груди, – другая его рука тяжело легла на ее плечо и шею. Она бешено рвалась в его руках, налегая всем телом на его грудь. Вдруг он почувствовал боль в левой ноге, вскрикнул и упал, увлекая за собою Зою. Он ушибся головою о край скамьи и, теряя сознание, услышал над собою отчаянный Зоин вопль.
Когда он очнулся, он лежал в гостиной на диване. Зоя стояла перед ним на коленях, плакала и целовала его руки. Старик смотрел насмешливо и говорил:
– Пустяки, две легонькие царапины. До свадьбы заживет.
Ельницкий вспомнил, что именно этими словами в детстве утешала его старая няня. Он засмеялся.
– Зоя, – сказал он, – ты – мое сокровище. Когда же ты доскажешь мне твою сказку?
– Зоя – сказочница, – отвечал за нее старик, – своим детям она наскажет сказок.
– Своему сыну Зоя расскажет, – тихо говорил Ельницкий, – как его отец пошел на войну. Видишь, Зоя, я догадался, – жаль, немного поздно, – как тебя надо ударить, – по сердцу, – уйти от тебя, уйти, чтобы наносить удары и побеждать.
– Ты ко мне вернешься, – со странною уверенностью сказала Зоя.
– Не знаю, Зоя, – отвечал он, – да и не все ли равно!
Старый гробовщик покачивал головою и говорил:
– Еще не скоро, дети, настанет ваш срок уйти в тесные дома.