Текст книги "Том 5. Литургия мне"
Автор книги: Федор Сологуб
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 32 страниц)
– Николай Иванович, вы очень милый человек, и я вас сердечно уважаю, но почему же вы думаете, что я должна быть вашею женою? В городе есть барышни, которые в вас влюблены.
– Кто же, например? – с любопытством спросил Складнев.
– Я вам скажу это, – отвечала Валентина Петровна, – но не теперь. Теперь вы только ведь из любопытства это спрашиваете. Но разве вы сами не замечаете, кто на вас засматривается?
Валентина Петровна взглянула на свои маленькие часики и воскликнула:
– Однако, как мы с вами здесь загулялись! Пора домой.
Она поспешно вышла на дорогу, Складнев шел за нею, и ему было досадно, что разговор кончается так странно, прозаично, без всякого волнения.
Валентина Петровна, придя домой, призадумалась. Несколько дней она ходила задумчива, неопределенные мечтания разнеживали ее, а по ночам ей снились тревожные сны. Потом как-то случайно она вспомнила, что предложения Складнева повторялись ровно через три месяца – в январе, в апреле, в июле. Вспомнила, что даже в одно и то же число каждого месяца. Перебрала три будущих месяца – август, сентябрь, октябрь – и засмеялась про себя, подумав, что, наверное, шестнадцатого октября Складнев придет в четвертый раз, осенью.
«Но я ни за что за него не выйду», – решила Валентина Петровна и на этом успокоилась. Перестала думать о Складневе. И в эти три месяца Складнев мало утомлял ее своими ухаживаниями, решил поразить ее воображение своею холодною сдержанностью.
V
Но вот и октябрь. Погода ненастная, дождливая. На улицах грязно и мокро, в домах уныло. Больше сплетен и злословия, чем во всякое другое время, и кажется, что никто никого не любит. Кажется, что никого и не за что любить.
Валентина Петровна чувствовала себя какою-то неприютною и оброшенною. В городе знали, что Складнев уже несколько раз сватался к ней, – Складнев не делал из этого секрета, рассудив, что ему выгоднее представить дело в своем собственном освещении, чем ждать, как осветит этот случай Валентина Петровна, если вздумает рассказывать о нем. И все в городе сочувствовали Складневу и не одобряли поведения Валентины Петровны. Ее друзья даже посмеивались над нею, называли ее разборчивою невестою. И очень советовали не отвергать Складнева, – уж такой хороший человек! Особенно по нынешним временам, когда люди так неохотно женятся и когда девицам так часто приходится так и не найти случая выйти замуж. Но Валентина Петровна на все убеждения отвечала:
– Не вижу никакой надобности выходить замуж. И особенно за Складнева.
– Да ведь хороший человек?
– Хороший, не спорю.
– Так в чем же дело?
– Да не хочу.
Ближайший друг Валентины Петровны маленькая веселая учительница Катя Лакатина говорила:
– Ну это, матушка, каприз. Он по тебе сохнет, можно сказать, а ты капризничаешь. Надо же быть милосердною и сжалиться над его страданиями.
Катя смеялась, – но она всегда и надо всем смеялась. Смеялась не от насмешливости, а от веселости и от большого запаса сочувствия к людям.
Вот настало и шестнадцатое октября, и Складнев четвертый раз пришел к Валентине Петровне все с тем же. И это был самый серый и дождливый день, каких еще ни одного не было в ту осень. И никогда в жизни еще не было Валентине Петровне так тоскливо, как в этот день. Вся ее жизнь представлялась ей в мрачных красках. Родные, казалось ей, забыли ее, друзья приходят к ней только для того, чтобы весело поболтать за чашкою чая, – а в трудные минуты жизни не поможет никто. Все любят ее, потому что любить так просто и легко, так выгодно и приятно, и так всеми похваляется, но ведь эта выражаемая ласковыми словами любовь, никого ни к чему не обязывает. Можно быть всеми любимым и умереть с голоду на улицах милого, приятного города, где живут такие ласковые и приветливые люди. Все любят, и никто не подойдет близко-близко как свой.
Вернувшись из гимназии домой, Валентина Петровна не занялась тетрадками учениц как всегда. Она села к окну и принялась глядеть на улицу. Ни о чем не думала и даже не знала, что ждет кого-то.
И он пришел. Когда она увидела на улице его зонтик, пальто и калоши, все новое и очень хорошее, ей стало не то смешно, не то стыдно чего-то.
Завершая круг сезонов, полилась плавная, убедительная речь, по-осеннему журчащая. Валентина Петровна даже и не слушала. Она думала о своей жизни, и мысли в ее голове складывались тоскливые. Наконец, прервавши Складнева на полуслове, она тихо оказала ему:
– Я согласна, Николай Иванович.
Складнев поморщился: он не любил, чтобы его перебивали. Но сейчас же решил, что сердиться не надо. Надо радоваться, – цель его достигнута. И он с самодовольствием подумал, что человек умный и с характером добьется того, что захочет.
Вечером Валентина Петровна долго думала о том, что ожидает ее в новой жизни. Поплакала немало. Но как же ей быть? Страшила возможность одинокой жизни. И свадьба была как выход в жизнь полную, спокойную, уверенную. Томило сознание недолжного в том, что она согласилась, – ведь она же не любит этого человека. Но что же, что же ей делать?
VI
Ну, вот и повенчались. Стали жить вместе. Как-то странно переломилась жизнь Валентины Петровны. Сидя за обеденным столом против своего мужа и слушая его нескончаемые разговоры, она не могла отделаться от странного ощущения, что все это – не настоящее, что это – только пока и что жизнь начнется когда-то потом. Но никакой жизни настоящей так и не начиналось. Были бесконечные разговоры, чрезвычайно умные, необыкновенно интеллигентные и тошные, – ах, какие тошные!
Все чаще и чаще с боязливым недоумением смотрела Валентина Петровна на своего мужа. Все холоднее и печальнее становились ее глаза. И Складнев уже начинал быть недоволен странною молчаливостью жены.
Но вот она забеременела. Складнев решил, что ее странности объясняются этим, и успокоился.
Валентину Петровну совсем не радовало это пробуждение в ней новой жизни. Ей как-то холодно было думать о том, что у нее будет сын от этого умного, милого, разговорчивого человека. И она стала совсем тихая и очень спокойная, – так как будто ей было все равно. А муж по-прежнему изводил ее своими рассуждениями. Всякий случай из жизни рождал в нем неодолимую потребность к словоизвержению. Всякое вновь входящее в жизнь обстоятельство ему надо было подвергать продолжительным обсуждениям.
Незадолго перед родами возник вопрос о том, где рожать.
– А разве не дома? – с удивлением спросила Валентина Петровна.
– Дома не гигиенично, – отвечал Складнев.
И он долго и подробно объяснял жене, почему дома негигиенично и как хорошо рожать в специально приспособленных для этого заведениях. Это он связывал с общим вопросом об изменениях жизни, которые созданы успехами наук и техники, а также все возрастающею сложностью потребностей и средств к удовлетворению этих потребностей.
Валентина Петровна сначала спорила с ним. Потом скоро споры эти утомили ее. Ей стало все равно.
«Все равно, – думала она иногда, – хоть бы совсем не жить. Все равно!»
Когда таким образом вопрос был решен принципиально, как любил выражаться Складнев, приступили к обсуждению того, какое именно родовспомогательное заведение выбрать. Валентине Петровне было все равно, – если не дома, так хоть у самого черта. Но Складнев не мог отнестись легкомысленно к такому важному вопросу. Сидя перед слушавшей его с закрытыми глазами Валентиною Петровною, он подробно и обстоятельно разбирал достоинства и недостатки всех известных в том городе учреждений этого рода.
– Ах, да мне совершенно все равно! – сказала Валентина Петровна. – Куда ты хочешь, туда я и поеду.
– Как же можно так относиться! – возражал Складнев. – Для правильных и легких родов весьма существенное значение имеет, помимо объективных данных, а весьма возможно, и не менее их, самочувствие роженицы. Стало быть, мы должны позаботиться не только о том, чтобы лечебница была хороша сама по себе, но и чтобы она тебе нравилась. Поэтому ты не можешь относиться безучастно к такому важному делу, как выбор лечебницы.
Валентина Петровна уж и не спорила, но все-таки относилась безучастно. Складнев пожимал плечами и говорил жене со сдержанным упреком:
– Я не понимаю тебя. Конечно, если тебя это затрудняет, я мог бы и сам выбрать лечебницу, но как же нам быть, если она тебе не понравится! Правда, я приму в соображение твои вкусы и привычки, насколько я их успел узнать в такое короткое время, – но я не могу ручаться, что что-нибудь покажется тебе неудобным. Если я тебе представляю подробные данные о всех порядочных лечебницах, то мне совершенно непонятно, почему ты не хочешь сделать между ними выбора и слагаешь эту тяжелую ответственность всецело на одного меня.
– Мне все равно, – уныло повторяла Валентина Петровна, – вези меня куда хочешь.
Складнев опять пожимал плечами, разводил руками, показывал все умеренные знаки удивления, но не повышал голоса и не делал ничего некорректного. Валентина Петровна смотрела на него и вспоминала, что он всегда сдержан и вежлив, никогда ни на кого не кричит, не стукнет рукою, не хлопнет дверью, – ни при каких обстоятельствах не позволит себе выйти из себя. Серая, шершавая, липкая скука обволакивала душу молодой женщины. Она смотрела в окно и молчала.
Наконец, Складнев выбрал родильный приют доктора Асланбека. В городе этот приют очень хвалили. Это стоило недешево, но Складнев решил, что в важных обстоятельствах жизни не стоит жалеть денег.
VII
Случилось то, что случается иногда и дома, и в специальных лечебницах. Валентина Петровна родила благополучно, новорожденный оказался крепким и здоровым мальчиком, и слабое подобие радости в первый раз за этот год отразилось на лице Валентины Петровны. Она чувствовала себя хорошо, но на третий день к вечеру температура внезапно поднялась, и через двое суток Валентина Петровна умерла.
Складнев был очень удивлен, – так неожиданно после таких благополучных родов! Он разговаривал с врачами и все добивался узнать, отчего именно умерла его жена, были ли какие-нибудь недостатки и оплошности ухода за больною? иная ли была причина? Никто ничего положительного сказать ему не мог. Говорили только, что это случается при наилучших условиях и при самом тщательном уходе, что есть какой-то процент, в который и попала Валентина Петровна.
Кончилась одна жизнь, началась другая. Жену надо было хоронить, ребенка воспитывать. Но как же его воспитывать?
– Я этого не знаю, – говорил Складнев, – я не привык к детям, ребенок будет мне мешать.
И решил отдать ребенка на воспитание, даже не взял его из лечебницы.
– Куда же мне с ним возиться! – говорил он доктору Асланбеку. – Вы, доктор, знаете, как это делается, я на вас вполне полагаюсь. Ребенка надо отдать в надежные руки, в приличную и порядочную семью, – надеюсь, что мне не придется платить за это слишком дорого.
Ребенка устроил, для жены купил хорошее место на кладбище при местном монастыре. Оказалось, что у Валентины Петровны было много друзей в городе. Многие шли за гробом, много людей было на кладбище. Над могилою Валентины Петровны говорили речи, – популярный в городе адвокат как представитель родителей учениц Валентины Петровны и учитель словесности, ее сослуживец. И тот, и другой в своих речах с большим сочувствием говорили о неутешном горе ее мужа. Сочувствие Складневу понравилось, но слова о неутешности показались ему неуместными. Какой-то укол самолюбию был в них. Он думал; что такие слова были бы уместны только в том случае, если бы умер он, а Валентина Петровна осталась. Неутешная вдова – понятно, неутешный вдовец – странно. Еще если бы они долго прожили вместе и он был бы стар и слаб, то, в крайнем случае, можно было бы принять эти слова. Теперь же это казалось Складневу цветами красноречия.
Девочки принесли много цветов. Они тоже смотрели на Складнева с сочувствием и с сожалением. Да и все кто был на кладбище сочувствовали Складневу и очень жалели его, – и эта атмосфера всеобщих сожалений все более и более раздражала Складнева.
Могилу засыпали, наскоро крест поставили, могильный холм исчез под многоцветною россыпью цветов. Стали расходиться. Друзья и знакомые окружили Складнева и стали его утешать. Складнев сказал:
– Я вам очень благодарен, господа, но поверьте, что я не нуждаюсь в утешениях. Конечно, я считаю, что мой брак с Валентиною Петровною был очень удачен и мы оба чувствовали себя очень хорошо, но отсюда до трагической неутешности – дистанция огромного размера.
Толпа вокруг Складнева начала редеть. Складнев, не замечая этого, продолжал разглагольствовать:
– Конечно, я очень жалею о той роковой случайности, которая унесла в могилу эту молодую жизнь и эту богато одаренную натуру. Не сомневаюсь, что если бы она осталась жива, то моя жизнь с нею в будущем была бы во всех отношениях приятна. Но в настоящий момент, считая своим долгом всегда быть искренним в выражении своих чувств, я должен сказать, что в применении к моему настоящему душевному состоянию выражение «неутешное горе» представляется мне чрезмерным преувеличением. Мы не так долго жили вместе с Валентиною Петровною, и потому я еще не успел настолько привыкнуть к ней, чтобы разрыв связанных с нею ассоциаций мог причинить мне значительные душевные страдания.
При этих его словах и те, кто еще оставался около него, отвернулись, заговорили громко, стали расходиться. Складнев досадливо пожимал плечами, он не привык, чтобы его не дослушивали. Сетьюловский взял его под руку и повел к выходу.
Жена адвоката Вереснева проводила его удивленными глазами и сказала стоявшему рядом с нею доктору Асланбеку:
– Я не знала, что он такой.
– Какой такой? – жизнерадостно улыбаясь, спросил Асланбек.
– Такой тупой, – сказала Вереснева.
– Ну зачем так резко! – возразил подошедший к ним адвокат Вереснев. – Не тупой, а просто уж слишком интеллигентный человек. Все разбираться во всем привык.
Отрава
I
Волнуясь сдержанно и прилично, Скрынин ходил взад и вперед по застекленной и уже утром жаркой веранде. Его волнение выражалось только в пожимании узких плеч, в иронических усмешках бледноватых губ, в преувеличенной томности негромкого голоса.
Елена сердитыми глазами смотрела на мужа и прижималась к спинке углового плетеного диванчика, словно ей было холодно. Ее темно-синие глаза казались почти черными, и брови были так нахмурены, что казались, и без того густые, вдвое гуще.
Они ссорились, как часто это бывало в последние два года. Повод к ссоре был ничтожен, и через пять минут неприятного разговора уже оба позабыли, из-за чего это началось. Муж был, как всегда, безукоризненно и отвратительно прав. Елена, по обыкновению, капризничала, и все слова ее были жалкими и неумными.
Скрынин спросил, уже не первый сегодня раз:
– Я не понимаю, чего же ты, Елена, наконец, хочешь!
Иронический взгляд, пожимание плеч вкривь, так что левое плечо становилось гораздо выше, презрительно-томный голос, – все, что уже давно почти до бешенства раздражало молодую женщину. Она судорожно уцепилась пальцами за локотники диванчика, так что они протяжно заскрипели.
С тихою злобою, едва удерживаясь от крика, Елена говорила:
– Что я хочу? О, вопрос очень умный, как все, что вы говорите.
– Не вижу никакой прелести в том, чтобы говорить глупости, – возразил Скрынин.
– По-вашему, я в этом вижу прелесть, – говорила Елена. – Ну да, я – глупая, глупая. Чего я хочу? От вас, от себя, от жизни, – чего хочу? Как же я могу это знать!
– Кто же другой за тебя это может знать? – иронически спросил Скрынин.
– Тот, кто спрашивает, – решительно отвечала Елена.
И глаза ее гневно засверкали, когда она говорила:
– Тот, кому я отдала зачем-то мою жизнь, какие-то права на меня. Даром отдала, чтобы он ничего не знал обо мне. А я что ж! Мечусь, как слепая бабочка. И что будет со мною, не знаю. Обколачиваюсь об тебя, как о каменный столб.
– Благодарю за лестное сравнение! – иронически кривя губы, сказал Скрынин. – Чрезвычайно образный способ выражения! Похожа на бабочку, нечего сказать!
Он окинул жену презрительным взором: едва одетая, растрепанная. Как вскочила с постели, кое-как набросила что-то на себя, кое-как подколола шпильками волосы, так и вышла сидеть сюда, где всякий вошедший в сад может увидеть ее. «Очень опустилась за последнее время, – думал Скрынин. – Совсем за собою не следит».
Скрынин прежде говорил об этом Елене. Теперь же он старался и не замечать всего этого беспорядка, чтобы не возникло лишних неприятностей. Доволен был уже и тем, что при гостях и в людях Елена подтягивалась.
Елена знала, что в эту минуту думает о ней муж. Презрительно и злобно смотрела на него. Он весь был в белой фланели, точь-в-точь одет, как на рисунке летнего выпуска английского журнала мужских мод.
Елена говорила:
– Не могу понять, где у меня были глаза, когда я выходила за вас замуж. Вы не живой человек, вы – ходячая и рассуждающая машина, вы – какой-то отвлеченный, надуманный кем-то интеллигент. Душно мне с вами, воздуху для моей души не хватает.
Елена засмеялась хрупким, слишком звонким смехом. Сделала над собою усилие, чтобы не смеяться, и продолжала:
– Все почему-то на память стихи приходят:
Душно в Киеве, как в скрыне.
Только киснет кровь…
И вдруг вскочила и закричала истерически:
– Вы, Николай Константинович, дождетесь того, что я вас убью, отравлю, зарежу!
И бросилась бежать в сад, порывистым толчком распахнув стеклянную дверь. Скрынин, пожимая плечьми, смотрел вслед за нею. На его желтое лицо легло кислое выражение, и от крыльев горбатого носа к углам тонкогубого рта протянулись вялые складки. Но, не давая себе времени распускаться в ненужных размышлениях, он деловито взглянул на карманные часы, позвонил, распорядился, чтобы приготовили экипаж, и пошел в свой кабинет собирать бумаги для поездки в город.
II
Елена добежала по хрупко-песочным дорожкам до ограды сада. С разбегу оперлась руками и грудью о невысокую изгородь. Испуганными, зоркими глазами смотрела на редкие, убывающие под солнцем радужки росинок на скошенном лугу и на деревья недалекого леса, мглисто-синеватого. Сердце билось быстро, в голове настойчиво повторялись все одни и те же самоукорные мысли:
«Зачем я это ему сказала? Надобно было молчать, в себе таить, носить мысль, как ребенка. Теперь он, пожалуй, вздумает беречься, и я ничего не смогу сделать. Да еще и Пасходин может проболтаться. Ах, зачем, зачем я ему это сказала!»
Наконец Елена решилась поправить дело, – пошла мириться с мужем. Шла тихонько, улыбаясь солнцу, радовалась левкоям благоуханным и бездыханно-ярким макам и думала:
«Достаточно сказать ему несколько ласковых слов, и он мне поверит. Себе поверит, не мне. До сих пор воображает, что неотразим, – и пусть воображает».
III
Скрынин уже готов был ехать в город, – в этом году у него и летом были в городе какие-то очень интересные дела, – когда в его кабинет вошла Елена. Скрынин посмотрел на нее с удивлением, – он уже приготовился к тому, что придется уехать, не повидавшись с женою.
У Елены было нежное и виноватое выражение лица, и потому она казалась теперь невинною и молодою, как до свадьбы. Скрынин обрадовался, – он не любил ссор, – и лицо его озарилось улыбкою, почти не кислою.
Елена подошла к нему близко, положила на его узкое, костлявое плечо тонкую загорелую руку, глянула прямо в его темные большие глаза с фиолетовыми подглазниками своими невинно-синими глазами и голосом рассудительного ребенка заговорила:
– Николай, не дуйся, пожалуйста.
– Но я и не дуюсь, – возразил было Скрынин.
Но Елена тотчас же перебила его:
– Пожалуйста, не спорь. Нельзя постоянно спорить. Ты знаешь, что я тебя люблю. Ты сам всегда начинаешь первый…
– Елена, это ты начинаешь.
– Пожалуйста, не спорь. Ты доводишь меня до того, что я сама не помню, что говорю. Пожалуйста, ты не вздумай, что я серьезно хочу тебя убивать.
– Да я и не думаю.
– Нет, ты скажи, неужели ты считаешь меня способною на это?
Скрынин отвечал смущенно:
– Ну что ты, Елена! Конечно, я этого не думаю. И не имею никаких оснований для этого.
– Как никаких! – возразила Елена, хмурясь. – А мои собственные слова?
– Елена, – сказал Скрынин, – ты в последнее время раздражаешься по пустякам.
– О, пустяки!
– У тебя нервы в самом ужасном и невозможном состоянии. Тебе необходимо серьезно лечиться, положительно необходимо.
Как все люди без темперамента, Скрынин наибольшую убедительность речи полагал в механическом повторении слов.
Елена опустила глаза. Лицо ее приняло упрямое выражение. Она безнадежно сказала:
– Ну что же мне лечиться! Это бесполезно. Хоть бы один ребенок у меня был. Тогда бы у меня и нервы были в порядке. Ты сам это знаешь.
Скрынин пожал плечами и заторопился уезжать. Елена опять стала нежною и ласковою и сказала:
– Не будем ссориться. Нет и нет, и не надо. Меньше забот.
Когда Скрынин сел в коляску и лошади пошли с места легкою, спорою рысью, Елена стояла у калитки в саду и темными от ненависти глазами смотрела на уносящуюся плавно в дымно-синеватом облаке пыли коляску.
IV
Так Елена ненавидела мужа, того самого человека, в которого молодою девушкою страстно влюбилась, которого любила нежно и преданно и с которым благополучно прожила несколько лет. Причин для ненависти не было, – так думали все близкие, вся многочисленная родня его и ее. Брак был счастлив, – так думали все знакомые.
Одно разве, что детей не было. В первые годы замужества Елена и не хотела иметь детей, – это мешает выездам и светским утомительным удовольствиям. Потом ей захотелось детей, – хоть одного ребенка. Уже ей показалось, что это очень забавно и занятно, и дает в свете какую-то особенную значительность. Но дети не рождались.
Наконец, уже Елена начала думать, что Скрынин на то и рожден, чтобы стать последним в своем роде. Черты сухой душевной бесплодности все яснее для Елены обнаруживались в нем. Он казался ей похожим на смоковницу, не давшую плода вовремя и за то иссохшую.
Ревновать его Елене не приходилось. Он был одинаков со всеми знакомыми дамами и девушками. Никаких других причин к неудовольствию она тоже не могла бы назвать.
Скрынин дома был мил, нежен и корректен, в людях был со всеми вежлив, внимателен и корректен, в службе и в деловых отношениях был отлично поставлен, удачлив и корректен. Не за эту же всегдашнюю и неизменную корректность ненавидеть человека!
А между тем именно эта корректность, эта сдержанность превосходно воспитанного человека и была тем свойством, на котором сосредоточились Еленины ненавидящие чувства. Стоило ей закрыть глаза и представить себе Скрынина во всей его блистательной безукоризненности, – в его всегда безукоризненном костюме, с его безупречными манерами, с его бесспорною всегда и во всем правотою, – и тотчас ненависть начинала больно и жутко сжимать ее сердце, болью чисто телесною отзываясь в нем.
Как отчетливо научилась она представлять себе Скрынина! Белизна фланели на его летнем костюме, матовость светло-серой обуви, ровный лоск двух одинаковых полушарий гладкой прически по обе стороны диаметрального пробора, бриллиантин подкрученных кверху усов, аккуратная лопаточка черной бородки, непомерно точная гармония галстука всему прочему, лоснящийся крюк элегантной тросточки на прямоугольном сгибе локтя, – о, постылое, постылое!
Глаза бы не видели этой томности движений, этой матовости горбоносого лица, этой усталой ласковости взгляда! Уши бы не слышали этих томных, упадающих интонаций, этой легкой, вкрадчивой походки! Чтобы не быть на него похожей, хотелось делать резкие движения, румянить щеки, смотреть жестоко, говорить громко, ходить стуча каблуками, шаркая подошвами, одеваться кое-как, назло ему! Чтобы ничто в ней ему не нравилось, чтобы все раздражало, чтобы и он чувствовал эти бешеные укусы злобы. Пусть ненавидит, пусть теряет голову от ненависти, пусть убьет!
Лучше не жить! Ей или ему, – лучше не жить. И пусть другой всю жизнь радуется, что освободился, – если только после такой ненависти можно радоваться.
Такая ненависть! Убила бы, убила бы! Увидеть бы труп, сделанный ею из этого человека, – о, как забилось бы тогда ее сердце!
Мечта о смерти мужа целый год томила Елену, как мечта об избавлении от тягостного кошмара. Все сильнее день ото дня злоба давит грудь, – сбросить бы, сбросить бы эту тяжелую ношу! Так облегченно вздохнет грудь, истомленная тесными сжатиями голодной злобы!
V
С настойчивостью маньяка Елена целый год придумывала средства достать сильнодействующий яд. Револьвер у нее был издавна, – подарок в девические годы от одного мрачно настроенного родственника. Он всегда хранился Еленою в полной боевой готовности. Но к этому способу убийства Елена не хотела прибегать. Ей было тошно думать о том, что ее посадят на жесткую скамью подсудимых, что кто-нибудь из бывавших в их доме товарищей прокурора станет говорить о ней дерзкие слова и что мужики присяжные, вздыхая и сопя в душной неприятно пахнущей зале, будут смотреть на нее как на злую бабу, которая убила мужа из шалой ярости. Разве все эти люди могут понять то, что творится в Елениной душе!
Достать яд, – вот что стало Елениною мечтою. Она долго уговаривала знакомого милого врача, доктора Заражайского.
– Револьвер у меня уже есть, – говорила она, – а вы, доктор, дайте мне яд.
Заражайский удивлялся и спрашивал:
– Зачем это вам понадобилось, милая Елена Алексеевна? Ваш Николай Константинович ни за кем как будто не ухаживает, стало быть, разлучницы у вас нет. Кого же вы травить собираетесь?
– Это мне надо для себя, доктор, – говорила Елена, – ведь я же вам говорю, для себя.
Заражайский посмеивался, поглаживал густую черную бороду и говорил:
– Не смею этому верить, дражайшая Елена Алексеевна, – хоть убейте, не смею верить. Жизнь вам очаровательно улыбается, дом у вас – полная чаша, как говорится, муж вас на руках носит… От такой жизни, как показывает статистика, обыкновенно не травятся.
– Счастье может пройти, – говорила Елена, – я его не переживу, моего счастья. Как же мне тогда быть? Прикажете мне под трамвай броситься? Но ведь это ужасно больно!
– У вас есть револьвер, – ответил доктор, – чик! И готово.
– Но я боюсь стрелять, – возражала Елена. – Если неудачно выстрелить, это тоже будет довольно безрадостная история. Только яд верно действует.
– Ну, это зависит от дозы.
– Вы мне укажете дозу, дорогой доктор. Я вас умоляю, милый, добрый доктор, – дайте мне яду на черный день. Я спрячу его и буду хранить, и у меня будет та радость, что всегда, в любой момент, если жизнь станет для меня нестерпимою, я смогу легко и спокойно уйти из нее.
Как Бога молила усмехавшегося Заражайского, плакала горько, на коленях перед ним стояла. Наконец Заражайский согласился. В самом начале этого лета, накануне отъезда на дачу, Заражайский принес в маленьком стеклянном флакончике белый порошок.
Елена, усиливаясь казаться совершенно спокойною, рассматривала странный подарок. Пробка притерта, тонким пузырем затянута, толстою ниткою по пузырю перевязана, на этикете череп изображен и надпись «Яд» крупными буквами. Флакончик вставлен в картонный футлярчик, и на футлярчике надпись: «Хранить в сухом месте». Все очень серьезно.
Хотя они были одни, Скрынина не было дома, но все-таки Заражайский говорил тихо, озираясь боязливо по сторонам:
– Ну вот, Елена Алексеевна, принес вам опасную игрушку, взял грех на душу. Целую семью отравить можно. Смотрите, милая барынька, не подведите вы меня. Вот принес, старый дурак, а у самого душа не на месте. Вот уж истинно говорится, что женщина сильнее черта. Нет, вы не смейтесь, это так. Где черт не может соблазнить человека, туда он шлет очаровательную даму, – и дело в шляпе.
Елена слушала и становилась все тревожнее. В суетливых движениях Заражайского и в его торопливом полушепоте Елена чувствовала какое-то лукавство. Она решила в самом скором времени проверить Заражайского, – отравить его ядом дачную дворовую собаку.
Проснувшись рано утром от необыкновенного ощущения тишины и свежести за уже открытым горничною окном, Елена принялась за флакончик. Долго билась с притертою пробкою. Кое-как открыла. Взяла большую щепотку белого порошка, закатала его в хлебный шарик и, проходя мимо Полкановой будки, дала Полкану шарик. Почувствовав на своей руке влажное и горячее прикосновение Полканова языка, Елена поспешно пошла из ворот усадьбы. Долго гуляла она в парке, почти одна, – настоящий дачник, гуляющий и ухаживающий, в этот час еще спит.
Вернулась домой, заглянула к Полкану, – Полкан хоть бы что. И завтра, и послезавтра Елена ходила к нему наведываться, – здоровехонек.
Елена долго плакала от бессильной злости и от досады.
VI
Наконец, уже в середине лета Елене удалось добыть то, что ей так долго мечталось.
На одной из соседних дач одиноко жил молодой, но уже унылый пессимист. Он был литератор, считал себя гениальным и терзался тем, что люди не замечали его гениальности. Неудовлетворенное самолюбие диктовало ему не очень складные, но очень сердитые критические статьи. Разговаривая со знакомыми дамами, унылый литератор намекал недвусмысленно, что на днях лишит себя жизни.
– Я всегда имею наготове яд, – говорил он.
Милые, доверчивые дамы ахали и умоляли его остаться в живых. Эти нежные дамские уговоры были главною прелестью жизни унылого литератора.
Фамилия его была Пасходин, а в мыслях Елениных он носил длинный титул «Тоска и скука». Долго Елена не обращала на него никакого внимания. Но как-то раз, встретясь в парке, они разговорились.
Пасходин заговорил о самоубийстве. По жестким интонациям его голоса и по змеиному блеску тяжело уставленных глаз Елена догадалась, что у Пасходина есть настоящий яд. Сладострастие опасности почуяла она в словах Пасходина. Тогда она преодолела свое отвращение к унылому литератору и принялась спасать его.
Каждый день с утра начиналась та же скучная канитель уговоров.
– Вы такой молодой, такой талантливый. Жизнь ваша так нужна для общества и для искусства. Вы так красивы, так достойны любви. Наконец, я не хочу, – слышите ли? – не хочу, чтобы вы умирали. Умирать теперь, когда вся жизнь перед вами, – что за безумие! Отдайте мне ваш яд, я его выброшу.
Утром, днем, вечером. Чтобы выслушивать все эти очаровательные уговоры, Пасходин каждый день приходил к Скрыниным завтракать или обедать, играть в теннис или читать новый роман.
Сохранить свою жизнь он кое-как согласился. Но отдать яд! Долго отнекивапся Пасходин. Наконец Елена осторожно сказала:
– Если вы потеряли ваш яд, то я очень рада.
Пасходин вспыхнул. Она ему не верит! И на следующий же день он принес яд. Видно было, что его захватило желание показать яд и позабавиться более сильною степенью страха и сочувствия. Может быть, он и не хотел отдавать яд. Да Елена почти вырвала флакончик у него из рук и унесла к себе в спальню. Пасходин устремился за нею, но она перед самым его носом захлопнула дверь и задвинула задвижку. Когда через несколько минут она вышла к Пасходину, у нее было веселое, оживленное лицо.