355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Панферов » Бруски. Том 2 » Текст книги (страница 22)
Бруски. Том 2
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:32

Текст книги "Бруски. Том 2"


Автор книги: Федор Панферов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 45 страниц)

4

…Кирилл попал в Москву в самый разгар боев.

Спор поднял страну… и тогда Сталин бросил новый клич: «На всех парах устремиться вперед. Иного выхода нет».

– Ого! Что хозяин-то делает, – проговорил Кирилл, подсаживаясь к Лемму, которого тоже – как члена ЦИКа – вызвали на совещание. – Молодец. Многие уже закряхтели, а он смотри-ка чего: на всех парах вперед.

Лемм пожевал губами и стал развивать перед Кириллом ходячую в то время теорию о деградации крестьянского хозяйства.

«Экий хрен смоленый: все на крестьян ссылается… И какое он только на это имеет право!» – подумал Кирилл и в упор посмотрел на Лемма, впервые видя, что лицо у того не просто старое, а какое-то измызганное, с мелкими синими жилками, похожими на плесень.

В это время в президиуме промелькнул Бухарин. Он пробежал быстро, юрко, как мышка. Рыжая бородка у него клинышком, на голове плешь, а сам он весь какой-то кокетливый.

– На девушку похож… которая это… на выданье себя чувствует. Верно?… Как он? Воюет?

– Башковатый, – подчеркнул Лемм. – Первый марксист у нас.

– Ну, это ты опять зря! И у кого это у нас? – обозленно бросил Кирилл и, увидав Сергея Петровича Сивашева, хотел было подняться и пойти к нему, но тут же нагнулся и сообщил Лемму: – Нам деньги нужны на строительство. Понимаешь ли? И ты бы вот похлопотал. Может, замолвишь перед кем-либо словечко? Я неопытный. А Богданов прихворнул. Печень у него, – врал Кирилл и даже обнял Лемма.

– Вот тут и гвоздь. На всех парах вперед, а пети-мети нет. – Лемм потер палец о палец так, как будто в пальцах была монета.

– Э-э-э, да ты расстраиваешь только, как нарыв. – Кирилл поднялся и пересел в другой ряд.

Первые дни в зале совещания шли страстные споры, и участники выслушивали ораторов с большим вниманием. В первый же день выступил Зиновьев. Когда он вышел на трибуну, в зале все примолкли, а Кирилл удивился: Зиновьев вовсе не был похож на политического деятеля – у него огромная, лохматая голова, и, видя эту голову, можно было предположить, что туловище у него могучее, но у него были хрупкие ноги, щуплые, хилые руки. И еще больше удивился Кирилл, когда Зиновьев заговорил тонким, звонким голосом кастрата. Зиновьев долго говорил о стране, о людях, особенно долго о крестьянстве, снова повторяя, что для подъема экономики сельского хозяйства надо – «и во что бы то ни стало» – создать условия, чтобы каждый крестьянин приобрел лошадь, что коллективизировать крестьянство еще рано. Это были в сущности те же мысли и те же доводы, которые когда-то высказывал Илья Гурьянов. Высказав все это, Зиновьев принялся «каяться», признавать свои ошибки… и не успел он еще закончить речь, как по залу были пущены злые слова: «Гриня Зиновьев дерет сам себя… как медуза». Следом за ним тогда же выступил Каменев. Этот походил на деревенского торгаша, содержателя постоялого двора «на бойком месте»: у него серая борода, сам он низенький, кряжистый, из таких торгашей, которые одним ударом валили с ног крепких купцов. Этот тоже говорил очень долго и страстно, но чего он хочет – Кирилл не понял. И ему показалось даже, что с Каменевым и спорить не о чем. Но на Каменева напали и разнесли его. А тот сидел и недоумевающе разводил руками, как бы говоря этим: «Ничего не понимаю… и за что только меня лупят?»

А сейчас вот выступил Бухарин. Свои теоретические выкладки он то и дело пытался подкреплять выдержками из Карла Маркса, Владимира Ленина и чаще из Фридриха Энгельса. А в сущности все, что высказывал Бухарин, оскорбляло настоящих коммунистов. Тут было и «обогащайтесь», и «стабилизация капитализма», и «деградация крестьянского хозяйства». И речь его многих молодых коммунистов не только удивила, но и оскорбила: некоторые молодые коммунисты учились и по книжкам Бухарина, особенно в вузах, на рабфаках… и вот теперь, когда вся страна сдвинулась, он натянул вожжи и предлагает отдохнуть… подождать… присмотреться… И молодые коммунисты, в том числе и Кирилл Ждаркин, слушая Бухарина, с омерзением думали:

«И как это я верил ему!..»

Первые два дня оппозиционеров еще слушали, но на третий день с утра, во время выступления бухаринцев, зал почти опустел. Участники совещания разгуливали по коридорам парами, тройками, группами. В зале сидели только те, кто ждал своего «слова»; сидел в зале и Кирилл. Наконец и он не вытерпел и ушел.

В коридорах шли деловые разговоры: одни просили «по-товарищески» отпустить тракторов, другие – выписать из-за границы необходимое оборудование, третьи – тоже «по-товарищески» – просили ссудить денег. Кирилл ехал на совещание, чтобы выступить в защиту генеральной линии партии, выразителем которой в то время являлся Сталин, но тут он вдруг увидел, что вопрос о том, с кем идти, давным-давно решен, что все эти люди, как и Кирилл, непосредственно связанные с действительностью, – директора заводов, начальники новостроек, руководители совхозов, секретари крупных партийных организаций, – все те, для кого построение социализма в одной стране вовсе не дискуссионный вопрос, как не дискуссионный вопрос для голодного – садиться или не садиться за стол, уставленный яствами.

– Ба-а-а! – вскрикнул Кирилл, перепугавшись, что с общего стола все расхватают, и кинулся разыскивать нужных ему людей, которые могли бы «кое-что» отпустить на строительство металлургического завода в урочище «Чертов угол». «Вот взгреет меня Богданов. Эх, вислоухий, вернусь теперь с пустыми руками», – с тоской подумал он и, увидав Сергея Петровича Сивашева, небрежно расталкивая людей, кинулся к нему.

– Сергей Петрович! Помогай… помогай, пожалуйста, – торопливо, даже не поздоровавшись, проговорил он.

– Что? Опять, что ль, «пей-гуляй, однова живем»?

– Да нет. А вот – материальцу бы… на строительство.

– Да ведь тебе сейчас выступать надо.

– Ну, это как-нибудь потом… А вот материальцу бы… голичек бы, машин… того, другого.

– «Того-другого». Ишь ты, язычок-то какой, – и, подхватив Кирилла под руку, повел его, представляя: – От земли. Зовут Кирилл Ждаркин… А надо бы назвать Глыба. У ево под ногами земля хрустит, – и шепнул Кириллу: – Так и валяй-коверкай из себя мужичка: податливы наши главки на это. Мужичок, дескать, у ево карман богатый. А каша сама в рот не лезет. У-у, черт! – Он ткнул кулаком в бок Кирилла и скрылся.

Кирилл закружился. Сначала он чувствовал себя так же, как если бы кинулся вплавь один через большую реку, но потом быстро освоился.

Одному строителю – на юг – он запродал несколько эшелонов соснового леса, в уме прикинув, что сведет самый старый лес, тот, который уже стал гнить на корню. У другого забирал в обмен на уголь десять вагонов овчин, не доверив ему из овчин шить полушубки.

– Мы сами сошьем. Зачем же вас утруждать, – говорил он, в то же время думая: «Экий. Натискает в полушубки всякой дряни, а потом кряхти».

Кирилл заглянул в зал. Там кто-то произносил с трибуны страстную речь. «Ну, этот договаривает», – решил он, снова кинулся в коридор и неожиданно столкнулся со Сталиным.

Сталин держал под мышкой картонную папку.

Около него юрко вертелся Бухарин. Он был ниже ростом и, заглядывая в лицо Сталину, что-то говорил, но Сталин смотрел куда-то в сторону и словно не замечал его. Увидав Кирилла, Сталин вдруг улыбнулся, проговорил:

– А-а, иностранец! Ну, как руль?

– Ничего… помаленьку шагаем, товарищ Сталин.

– Помаленьку это вот Бухарин шагает. А ты? Ты вон какой!

– Ну, ему ж надо мирно врастать в социализм, – пошутил Кирилл. – У нас один был такой, дружок Бухарина… Илья Гурьянов… тоже все собирался мирно врастать в социализм, кричал: «Обогащайтесь!», «Через отруба – к коммуне!» А потом восстание сварганил.

Сталин сдержанно засмеялся:

– Слыхал, Бухарин, что земля говорит?

Бухарин дрогнул и сжался… и вдруг рыжие волосы его, до этого будто гладко причесанные, как-то обвисли, и стал он весь похож на попа-расстригу.

– Жестокие вы люди. – И в голосе Бухарина зазвенела обидчивая нотка. Он хотел еще что-то сказать, но круто повернулся и скрылся в комнате президиума.

– Обиделся. – И, взяв Кирилла под руку, Сталин как бы между прочим сказал: – Люди настаивают Бухарина вывести из Политбюро.

Кирилл на это ответил – вначале робко, потом со страстью:

– Глядите, вам виднее. Но… ведь море нельзя задержать. А Бухарин все еще норовит море задержать. Экий ведь столб столкнули. А теперь что выходит? Опять его на старое место врывай? Да ведь вот они, – показал Кирилл на людей, расхаживающих в коридорах. – Они уже давно проголосовали за Сталина, – сказал он так, как будто перед ним был не Сталин, а кто-то другой, перед кем он защищал Сталина. – И Бухарина надо это… гнать.

Сталин ничего на это не сказал и, переложив папку из одной руки в другую, направился в зал.

– Пойду. Заключительное слово.

Люди хлынули в двери, заполняя зал, наводя порядок.

Все это Кирилл вспомнил, прочитав постановление Центрального Комитета партии о выводе из Политбюро Бухарина.

«А о чем еще он тогда со мной говорил? Ах, да…» Сталин спросил, почему на совещание не приехал Богданов. Кирилл ответил: «У него дела на строительстве». – «Вы его берегите, – сказал Сталин. – Берегите. Да и жените его. Жени-ка».

– Жени? Шут его женит, – ответил тогда Кирилл.

И вот теперь, – уже побывав за границей – в Германии, Франции, Италии, уже вдосталь поработав на строительстве металлургического завода в качестве секретаря горкома партии, обогащенный опытом и знанием, – он снова вспоминал о совещании в Москве и о том, какую напряженную борьбу провела партия против оппозиционеров, и легкомысленно решил, что теперь путь к коммунизму открыт, свободен и по нему можно двигаться твердой поступью без излишних помех.

Кирилл приостановил коня на возвышенности по пути к перевалу.

В утренней синеве величаво высилась, поблескивая серебристыми снегами на вершинах, шапка Темир-тау – горы железного сердца. Казалось, она совсем близко. Вот стоит только спуститься в низину, затем перевалить вон через тот косогор – и очутишься у подножия Темир-тау.

Но Кирилл знал, до Темир-тау километров двести – двести пятьдесят.

– Да-а, – протянул он и взволнованно подумал: «И коммунизм вот такой же: кажется – вот тут, рядом, а до него надо переть да переть».

5

Угрюм вынес Кирилла в гору – на перевал – и остановился, нетерпеливо ударяя копытом о меловую лбину. Коню хотелось носиться по полям, по лесам, как когда-то носились его дикие предки, убегая от человека и зверя. И конь нетерпеливо бил копытом, норовя схватить седока за ногу. Но Кирилл был уже совсем не такой, как там, на берегу. Там глаза у него часто смеялись, а сам он походил на деревенского шаловливого парня. А теперь взгляд у него был задумчивый, суровый: он видел перед собой необъятную долину реки Алая, усыпанную деревеньками, селами, и далекую гряду гор с девственными лесами, урочище «Чертов угол», поросшее карликовыми сосенками, березками, и строительную площадку, расположенную в огромном котловане. Над площадкой колышется туча пыли, поднятая руками строителей, а по долине реки Алая, пересекая поля, тянутся люди. Вглядываясь в этот людской поток, Кирилл видел и всю страну – страну на колесах, в пути, в движении. И страна эта бушевала.

Страна бушевала, как бушует под сиверкой синее, всклокоченное море, и била гребнями волн направо, налево, хлестала по людским лодкам, лодочкам, разносила вдребезги нытиков, немощных маловеров… и стонала, выла, омытая слезами земля. Земля стонала, как стонет мать, утерявшая детей своих в огне – на пожарище, и стоны ее перекатывались через степи, через болота, через тундру, через таежную глушь. А люди все поднимались. Люди. Сто семьдесят миллионов – татары, мордва, русские, украинцы, белоруссы, жители кавказских хребтов, Памира, Дальневосточного края, ледяного Севера и горячего Юга. Они поднимались пачками и неслись кто куда, кого куда судьба затащит, – одни в города, другие в Кузбасс – в Сибирь глухонемую, на Магнит-гору – в царство бурого медведя, на Волгу, где когда-то гулял Степан Разин. И шли, шли, шли. И в полях – на пригорках, в горах – на перевалах, у болот, родников и рек, по всему пути великого шествия полыхали костры, пиликали гармошки, плакали ребятишки, мычали коровы, ржали кони, очумелыми глазами всматривались во тьму взрослые, а девушки пели заунывные песни, нежданно-негаданно расставшись со своими милками.

Так же, как на Урал, на Кузбасс, как на Север, на Байкал, в край звериных троп, так же люди шли и в урочище «Чертов угол». Многие из них еще совсем не представляли себе, что через два-три года тут пролягут гудронированные дороги, а там, где теперь кишат миллиарды комаров и мошек, расхлестнется парк, вырастут корпуса домов, – и навсегда сгинет урочище, вытесненное красавцем металлургическим заводом.

Ах, да что там чужая мечта! Мечта Кирилла Ждаркина, Богданова, коль есть своя – доморощенная. Это она, своя мечта, впилась в сердце, сосет, мучит, гонит из одного конца страны в другой, заставляет вскакивать по ночам и очумело вглядываться во тьму непросветную. Не изведан путь человеческий. И куда-то закинет судьба – к морю ли с солнечными водами, в степи ли с буйными ветрами, или на север с его вечной мерзлотой?

Эх, перевернуть бы мир вверх тормашками, вцепиться бы обеими руками в сердце земли, стиснуть бы его в несусветной злобе, кровью его омыть себя, сбросить с плеч старость, немощность и рвануться бы к другим, к тем, кто живет, как «вольная птица». Вон они развевают знаменами и хвалятся, что идут класть фундамент… не собственной избы, конюшни, а социализма. Скажите на милость, какая честь! Нет, уж ежели ты кол вбил собственной рукой да на своем дворе – так он твой… Хошь крутись около него, как пес на привязи, хошь… вешайся. Да-а. Вот оно как… И надо – хошь не хошь – а вот так оттолкнуться всеми перстами, рвануться и бежать куда глаза глядят, петь песни, скакать около костров, как скачут вот эти люди иной породы.

И пожилые, бородатые, обремененные семьями, своими думами, с удивлением посматривали на людей «иной породы» – на комсомолию.

– Что за народ такой? Ровно на пир идут. Особо вон тот востроглазый, – показывали на Павла Якунина из Полдомасова и кричали ему: – Эй! Ухарь! К нам: потешь, душу развесели малость.

А Павел Якунин, парень в восемнадцать лет, никогда ни над чем не задумывался, никогда не морщил лоб, как его отец – печник Якунин, а выходило все хорошо. Он вовсе не думал, что в пути сколотит бригаду и потом станет героем на строительстве. Он просто носился, как жеребенок, от табора к табору, пел лихие песни, плясал, рассказывал смешные небылицы, и люди льнули к нему: старики при нем молодели, даже самые суровые, кем-то обозленные там, у себя в деревнях, улыбались ему, а он больше чем кому-либо улыбался Наташе Прониной, комсомолке, девушке из Сибири.

– Из Чалдонии я, Паша, – сказала она, как только встретилась с ним.

– Ага. Чалдоночка, значит? – И под музыку балалаек, гармошек, тазов и ведер Павел закружил ее в танце.

У Наташи глаза синие-синие, как весеннее утреннее небо. Синие и лучистые. А губы тонкие, почти незаметные, только верхняя приподнята и часто шевелится, даже когда Наташа молчит. А вся Наташа точно вьюн. Вот она входит в круг, вскидывает руку, кладет ее на плечо Павлу, быстро осматривает всех, будто говоря: «Ну, какова я?…» И пошла. Она идет, перебирает ногами, вытягиваясь на цыпочках, и тело ее извивается, выскальзывает из рук Павла.

– Ты какая-то неуловимая, Наташка, – шепчет он и крепче прижимает ее к себе.

– А ты уж больно цепок, парень, – отвечает она, но не отталкивает, а льнет к нему, кружась с ним в танце.

Эх, ты-ы! Развернись плечо, размахнись удаль… Как не полюбить такую девушку… И зачем тут так много раздумывать?

– Я сбежала… от матери, не подумай – еще от кого. Махнула рукой и сказала: «Мама, ты и без меня век доживешь, а я пойду искать свою долю». А теперь мне ее жалко. Поди-ка, все сидит под окном, на дорогу смотрит, ждет – не подойдет ли ее доченька, – рассказывала она Павлу, хотя он ее об этом и не спрашивал.

Но через несколько дней ему захотелось о ней знать все: как-то нежданно для себя, для многих, они отстали от толпы и провели ночь до утра, без костров, под диким кустом орешника. И периной для них были мягкие, голубые, шелковистые мхи. А на заре, проснувшись так близко друг от друга, они долго смеялись над собой, над тем, как неловко, как неумело они в эту ночь раскрыли тайну юношеских грез. А когда догнали своих попутчиков, то Наташа, присев на лужайку, сказала:

– Па-шек, подь, приляг вот тут, – и, положив русую голову Павла к себе на колени, посмотрела на всех, го-говоря глазами: «Этот сокол мой. Навек мой».

И ее глазам все поверили, и все позавидовали ей. Хотя люди в этот полдень думали совсем о другом: они подходили к урочищу «Чертов угол» и знали, что к вечеру вольются на строительную площадку. И что-то там им приготовила судьба?

6

В таком бурном потоке, конечно, никак не мог удержаться на месте Егор Куваев из Широкого Буерака – печной мастер, «Студент», как звали его за то, что он когда-то при всем честном народе «наплевал в морду уряднику». Егор поспешно продал горбатенькую избенку, зарезал единственную овцу, созвал соседей, таких же голышей, как и он, и на берегу реки Алая закатил пир горой.

– Эй! Ши-ря! Куваев гуляет! – кричал он, потрясая кочкастыми кулаками. – Вот где у него богатство – в башке, – и с остервенением бил ладонью по голове, затем смолкал, шептал мечтательно: – Эх, и разгулялось же синее море. Теперь всю труху с земли сметет. Капут-крышка.

– Студент! Студент! – Бурдяшинцы лезли к нему, тормошили его, просили: – Ты разверни, выложь на ладонь – почему труха?

– Вы ведь кто? – Егор задергал моржовыми усами и всеми десятью пальцами сунул в бурдяшинцев. – Тля земная! Букашки!

– А почему тля? Почему букашки? – И кое-кто из бурдяшинских удальцов уже засучил рукава, а жены приглушенно завыли, предчувствуя бой.

– Чтобы жемчуг достать, на дно моря… мыряют и акул не боятся. А вы? Вы – кроты, в землю лезете мурлом.

– Как – кроты? Как – мурлом?

И бурдяшинцы избили Егора до полусмерти. Несколько дней он пролежал на берегу реки Алая.

Ребятишки за леденцы таскали ему водку. Куваев пил на тощий желудок, окунал голову в воду и на четвертый день скрылся. Этому никто не поверил, ибо все знали, – он уже не впервые продает избенку. Вот образумится, зашибет «целковый» на кладке русских печей, выкупит избенку и опять заживет мирно. Но тут ошиблись. Куваев понесся, как бумажка, подхваченная бурей, и, перебрасываясь из деревеньки в деревеньку, ералашно разносил хвалу о себе.

– Эй! Хозяин! – гремел он, входя в избу. – Не знаешь, куда Егор Кузаев девался – золотая голова? Вот он! К тебе в гости. Режь барана, руби башку петуху, ничего не жалей. Что? Печка развалилась? Наплюй. Куваев идет класть печку на тыщу спин. Ложись, грейся! Капут-крышка! – и поднимал людей на ноги, бередя зависть к себе, к своей удали, превращаясь в знатока всех дел на свете; к нему бежали за советами, поили его водкой, пьяного переносили в переднюю избу, клали на девичью постель, мыли в бане, а он, возомнив себя главным лицом государства, давал советы направо и налево; мирил драчунов; гулял на свадьбах как посаженный отец; торговался с вербовщиками, выколачивая задаток на дорогу, заставляя пропивать его, уверяя:

– Чтоб большой целковый – с колесо, примерно, – достать, надо, мил сокол, в тебе собачий дух вином залить: собака – жадная, а всего за свой век конуру нажила. А жить надо вот как, – и, забежав в кооператив, он, кивнув на полку с флакончиками одеколона, спросил: – Почем ведро стоит?

– Два рубля пузырек, – любезно ответил приказчик. – Ведрами же, Егор Иванович, не торгуем.

– А ну, налей мне полведра, назола, – и, опрокинув одеколон на себя, крякнул от удушья, бахвалясь: – Вот какой Куваев: у него денег – куры не клюют.

Деревня митинговала, стонала, скрипела зубами, выла, как воет сиверка: вскакивали мужики с постелей, выбегали на волю, глядя в небо, думали – куда идти, куда повернуться? Но вот приходил Куваев и успокаивал – насмешкой, издевкой, своим ухарством, ухватками. И от души отлегало, на сердце становилось веселей. Как за такое дело не попоить человека, не помыть его в баньке? Да за такого сокола любую дочь отдать не жалко. Но дочерей за него не отдавали, хотя Куваев и пробовал свататься к молодайкам, к девкам. Девки отворачивали нос, молодайки подсмеивались над его моржовыми усами – и он переправлялся в другую деревеньку.

Вот таким козырем и прилетел Егор Куваев в урочище «Чертов угол», вволю, месяца три, погуляв по деревенькам. Увидав горы, он оторопел. Горы полукругом тянулись около строительной площадки и, изрытые землянками, напоминали погорелые села.

– Милые мои, псы жадные. Вас кипятком, как тараканов, ошпарили, а вы опять за свое. Занорились. – И пошел по землянкам, дразня людей, потешаясь над ними. – Ну, дворцы! Нет, таких не было у царя Додона. А знаете, царь Додон… – и рассказывал придуманный случай про царя Додона.

Иные ему в злобе грозили:

– Молчи… Скулы своротим.

– За что? Ты лучше ставь бутылку: научу, как жить.

А люди все поднимались, как поднимаются пески, гонимые бурей, и двигались во все концы страны, каждый за своим, каждый со своей мечтой, одни – чтобы показать свою удаль, другие – за «длинным рублем», третьи – чтобы «мир перевернуть», но все вместе – хотели или не хотели – жили в эту тревожную годину одним:

«Догнать и перегнать Запад».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю