Текст книги "Бруски. Том 2"
Автор книги: Федор Панферов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 45 страниц)
В эту зиму впервые за свою длинную жизнь Никита не тосковал. В былые времена тоска у него начиналась с того дня, когда земля покрывалась гололедицей, ветлы осыпались и грачиные опустевшие гнезда становились похожими на косматые кавказские папахи, – в такие дни Никита в поле уже не выглядывал, возился во дворе около лошадей, иногда выезжал на базар в Алай, но и там ничего утешительного для себя не находил. Верно, однажды он вместе с Филатом Гусевым, кумом и закадычным другом, пустился в торговлю. По соседним деревенькам скупили кожи, повезли их на базар и хотели продать «из-под полы» на постоялом дворе, чтоб не платить за место на базаре. Тут к ним подсыпался один «стрекулист». Он их уговорил – за определенную цену переправить кожу через Волгу в село Косыри, и там, дескать, он с ними рассчитается. Никита и Филат смекнули, увидели в этом большую выгоду и переправили кожу. А «стрекулист» подвел их к сельскому совету и, как у бесправных торгашей, отобрал кожу.
– Да еще, пес, две недели в амбаре нас держал.
С тех пор оборвалась торговая карьера Никиты Гурьянова. А вот в эту зиму будто кто-то подгонял, подхлестывал Никиту: с утра и до поздней ночи он пропадал вне дома.
С осени он уверял Анчурку, что вот отпашется и будет сидеть с ней под окошечком, навещать вместе с ней ее птичники с тремя тысячами кур и красногребешковыми петухами.
– Ну! Я петей люблю. Вот как люблю. Отпашусь – и с тобой к петям пойдем, – уверял он Анчурку, но, отпахавшись, метнулся на другое.
В течение десятков лет в Крапивный дол, где растет кудрявая лебеда, где всегда гуляют в праздничные дни девки и ребята, широковцы свозили навоз. Навоз валили прямо с обрыва, неподалеку от церкви. Весной от навоза поднималось зловоние, оно распространялось на всю улицу, душило прихожан, а летом тут кишели миллиарды мух. Они носились, наседали на прохожих тучами – мелкие, с сизыми бочками, и длинные, как трутни. И что ни делали: приезжали врачи, на сходках говорили мужикам, что мухи разносят заразу – тиф, сап, сибирскую язву, оспу, – мужики соглашались с врачами, но навоз все-таки возили на старое место, в овраг у церкви; штрафовал урядник, потом штрафовала милиция; и тут опять мужики соглашались, что делают неладное, а Никита Гурьянов прямо уверял, что «валим дерьмо себе под нос», но сам же первый вез навоз в тот же овраг. А когда его однажды оштрафовали, он развел руками, сказал:
– Пес его знает, как это вышло. Будто и вез я его в другую сторону. Думаю, на гумно себе свезу, а попал туда.
И вот только теперь, отпахавшись, Никита кинулся на навоз в Крапивном долу. Он тайно собрал ночью членов своей бригады и, вооружив их топорами, лопатами, вилами, ломами, скомандовал:
– Валяй, ребята! Валяй без оглядки. А то ментом налетят.
И верно, – утром, как только люди увидели бригаду Никиты Гурьянова на навозе, все кинулись туда же.
– Да что вам раньше-то время, что ль, не было? – ругался Никита. – Мы нашли навоз, а вы на готовенькое. Жаловаться буду. Я могу Михаилу Ивановичу Калинину письмо послать, – грозил он.
Но ничто не помогало: люди молча разрывали навоз, накладывали его на сани и увозили на поля.
Тогда Никита рявкнул на своих:
– Занимай ширя-я! Ширя-я занимай! Вот дотеля, – и, отбежав несколько метров, он встал на навозе, как столб, заявляя, что дальше никого не пустит.
Через несколько дней – буйных и торопких, как на пожаре, – старый, порыжелый навоз из оврага был вывезен, и в овраге образовался котлован с черными, обгорелыми стенками.
Но что будешь делать, коль на селе есть такой человек!
– Язва… пес колченогий, – звал его Никита.
Епиха Чанцев – бригадир шестой бригады – и на вид-то коряга какая-то: башка только одна в целости да грудь, а ниже все ведь «изурлючено». Так вот этот Епиха Чанцев от деда Катая узнал, что за околицей, там, где недавно еще стояла рига Плакущева, когда-то были барские скотные дворы. Епиха об этом узнал случайно и совсем недавно. На днях дед Катай рассказал молодежи о том, как на барских конюшнях пороли его деда, а потом и его отца.
– Да мало того – пороли, а вот ежели девка в чем провинится – ее на конюшню, косы ей подстригут – ходи без косы. А в то время коса – все значила.
– А где такие конюшни были? – вмешался Епиха.
– А вон там, баили. – И Катай указал место.
– Ага, – сказал Епиха и ушел от Катая, не дослушав его рассказа.
И ночью на том месте, где когда-то были барские скотные дворы, запылали костры. Люди думали, Епиха оттаивает землю для того, чтоб нарыть ямок для столбов, – видимо, он что-то хочет строить тут, – но через несколько дней все ахнули: бригада Епихи Чанцева сняла верхний толстый слой земли и под землей открыла огромные запасы спрессованного, как торф, перегноя.
– Епиха Чанцев клад открыл, – пронеслось по селу, и люди высыпали на место действия.
Епиха Чанцев, поджав под себя больные ноги, сидел на ярусах смерзшихся пластов земли и гордо посматривал на широковцев. Рядом с ним стоял дед Катай и рассказывал:
– На этом самом месте и были скотные дворы барина Сутягина. Сюда и водили народ пороть за всякую провинность… И крови и слез тут немало пролито.
– Ясно дело, немало, – подхватил Никита Гурьянов, – и навозец тут славный, слов нет. Ребята, – он повернулся к своей бригаде, – давайте-ка поможем Епихе. Бегите-ка, тащите лопаты, ломы, да и лошадей впрягайте.
– Чево, чево? Чево ты надумал, Никита Семеныч? – Епиха закинул голову назад и громко рассмеялся.
– Я, мол, надо тебе помочь, – воркующе проговорил Никита.
– Ты себе помогай. А мы… еще не то покажем. Мы доберемся до сердца земляного… и обобьем тебе жучки, Никита Семеныч.
Ну, это уже лишнее. Никита и так ругал себя на чем свет стоит. В самом деле, разве он не мог шевельнуть мозгой и добраться до этого перегноя. Ведь и он от стариков знал, что тут, на этом месте, когда-то были барские скотные дворы.
– Ты вот что, – Никита посуровел и выступил вперед. – Ты вот что. Этот навоз полит кровью, слезой наших отцов, матерей. Граждане товарищи! – Он повернулся к толпе. – Как есть наши отцы и матери кровь свою пролили на барских конюшнях, то, стало быть, и перегной наш, а не Епихин.
Толпа загудела, рявкнула, согласилась с Никитой, но Епиха будто взвился на пластах смерзшейся земли и звонко кинул.
– Труд заложи! А то на готовенькое. Наши отцы, матери… – передразнил он Никиту. – А вот этого не хочешь, Никита Семеныч? – И Епиха показал увесистый кулак. – Вооружайся, ребята, вооружайся кто чем попало и бей их, сволочей! – обратился Епиха к своей бригаде, и члены его бригады повыскакивали из ям, вооруженные ломами, лопатами, топорами, вилами.
Тогда толпа отступила, вместе с ней отступил и Никита.
Но в эту ночь Никита не ночевал дома. Анчурка проснулась как всегда на заре, проворчала:
– И где только таскается, греховодник, – затем оделась и хотела было затопить печь, как в избу вошел Никита. Он вошел, оглядываясь по сторонам, думая, что Анчурка еще спит, и, увидав ее около печки, забормотал:
– А ты уж на ногах. Да ты что, как кура, чуть свет на ногах. Ты смотри, не надломи себя. Право слово.
Анчурка окинула его взглядом, еще не понимая, почему он так блудливо топчется у порога.
– Где ночь-то таскался? Неугомонный.
– Ночь-то? – Никита смахнул с ног валенки, подошел к умывальнику и, топчась тут, заговорил, давясь смехом: – Ночь-то? Да с церквешки семнадцать возов голубиного помету стащили. Вот добра сколько скопилось.
– Да куды тебе столько навозу. Все уже повыскреб – овраги, конюшни. А, ба-а!
Никита умылся. Затем подошел к зеркальцу и стал расчесывать голову.
– Куды, куды… – И тут же позеленел. – А вон Епишка, пес, что придумал. На старом барском конном дворе землю ковырнул, а под землей… под землей… – и даже задохнулся. – А под землей перегной, что твой пеклеванный хлеб. Вот пес хромущий, – и опять блудливо: – А ноне ночью кто-то перегной у него спер. У Епишки, – и внимательно посмотрел на Анчурку, грозя кому-то расческой. – Вот псы. За такое башку бы свернуть. Пра.
– А тебе-то что, больно забота об этом?
Тогда Никита даже прикрикнул на нее:
– Э-э-э! А еще партейка. Чай, колхоз-то общий.
Эти слова понравились Анчурке, и она, подавая вчерашнюю жареную картошку, сказала:
– На-ка поешь, неугомонный, – и ласково посмотрела на него, все еще, однако, не понимая, почему он так ведет себя.
В эту секунду и вполз в избу Епиха Чанцев. Он вполз разъяренный и, увидав Никиту, гаркнул:
– Ты, рыжий черт, зачем у меня перегной спер?!
Анчурка ахнула:
– А, мамыньки!
А Никита кинулся к Епихе, подхватил его под мышки и, усаживая за стол, не давая ему даже раскрыть рта:
– Да что ты, мила голова! Я буду из-за такого дерьма руки марать и ссору с тобой? А ты вот что! Анчурка, поставь-ка нам самоварчик. Рад я: Епиха в гости ко мне… А может, за влагой послать? Давай пошлем, Епиха. Давай выпьем раз в жизни… – Епиха было заикнулся, но Никита снова налетел на него, как ястреб на воробья. – Давай пошлем. Давай, Епиха. Мы ведь с тобой кто в колхозе? Кто есть еще такой неугомонный? Ты да я. И колхоз у нас общий. Топором его руби – не разрубишь. Пилой его пили – не распилишь… Ты да я… Я да ты… Я бы для тебя… – и оборвал.
В избу вошел Гришка Звенкин и, отряхивая навоз с коленки, сказал:
– Нашли, Епиха. Навоз нашли, – и (Варежкой махнул в сторону Никиты Гурьянова. – На поле его бригады.
Никита вдруг как-то весь осел, губы у него отвисли, сам он весь словно поглупел.
– Да не могет того быть, – сказал он. – Тут, видно, обмишулка какая-то вышла.
– Я вот те дам по башке, и будет обмишулка. – Епиха ерзанул со скамейки и, уползая к двери, прокричал: – Ну и я у тебя сопру. Вот увидишь, сопру.
– Сопри-ка. А я уж спер, – кинул ему вслед Никита и, потирая руки, так же блудливо посмотрел на Гришку Звенкина.
– Зря, – сказал Гришка. – Зря такое. – Он еще что-то было хотел сказать, но, заслышав, как с улицы понесся гвалт, выскочил из избы.
Никита кинулся к окну.
В улице шла драка: бригада Епихи Чанцева метнулась на бригаду Никиты Гурьянова. И тогда Никита, выкрикивая: «Ай-яй-яй!» – схватил с печки валенки, накинул полушубок, и Анчурка даже ничего не успела ему сказать, как он вылетел на улицу. Анчурка тоже кинулась к окну, ахнула:
– Батюшки! Убьют! Убьют! – Затем, накинув на себя куртку, она хотела было выбежать на улицу и приостановить драку, как в избу влетел Никита, зажимая щеку.
– Вот псы! Вот так псы!
– Никита, – сказала Анчурка. – Это ты зря… с навозом-то.
Этого Никита не ждал, чтобы и Анчурка упрекнула его, и он заорал на нее:
– Да ты что сроду в мои дела лезешь? Я ведь к твоим курям не лезу.
– А я лезу: и куры мои и посев мой.
Это, конечно, было уже лишнее, и Никита взревел:
– А-а, и посев твой?… Ну и паши, паши. А я к курям пойду… Ти-ти-ти! Цып-цып-цып!
– А я к Захару Вавилычу.
– Нет, не пойдешь. Ты кто мне – жена аль только загс?
– Жена, а не подстилка. – И Анчурка, отстранив Никиту, пошла в дверь, столкнувшись тут с Митькой Спириным.
Никита, увидя Митьку, кинулся во вторую комнату и, не раздеваясь, лег на постель, закрывшись занавеской. А Митька затоптался перед Анчуркой, дразня ее:
– Что, своровал муженек-то? Ой, стыдобушка!
– Это твой дух в нем проснулся, – кинула ему Анчурка.
А Митька ей вдогонку:
– А твой! Твой?… Нет, они, пальцы-то, сроду вот куда сгинаются, – и сложил пальцы в кулак, – а чтобы обратно – нет. – Он заходил по избе, веселый, крикливый. – А-а-а! Полупцевались. Епишка Чанцев Никиту Гурьянова в кровь измолотил, – затем, заглянув во вторую комнату, крикнул: – Ну, Никита! А нет ли у тебя чего на утильсырье? – И повалился на скамейку, хохоча, но тут же вскочил, глянул в окно. – Ой! Власти идут, – и скрылся за печкой.
В избу вошел Захар Катаев. Он без шапки, в одной рубашке. За ним Анчурка, Гришка Звенкин, колхозницы и эта тут – Елька, бывшая жена Ильи Гурьянова. Она недавно вернулась с Урала, вступила в колхоз и ни разу еще ласково не посмотрела на Никиту.
Никита сначала хотел было притвориться спящим, но не выдержал, вскочил и затоптался перед Захаром Катаевым:
– А-а-а! Захар Вавилыч. В гости ко мне? Я и то думаю, чего это давно Захар Вавилыч ко мне не заглянет.
Захар Катаев прошел мимо, даже руки не подал, сел за стол и зло проговорил, указывая на людей:
– Ну, Никита Семеныч, видишь дела рук своих?
Никита опять поглупел, губы у него отвисли:
– А я что-то ничего не пойму. Я ведь это… некультурный… в небо хворостина.
– Брось притворяться. Зачем навоз у Епихи украл?
– Украл? Вот те на! Да ведь и не для себя я…
Но тут выступила Елька. Вот еще – вертихвостка.
– А если бы для себя, то милиция бы к тебе пришла… Ишь хахаль.
И наступила тишина.
Тогда кто-то из бригады Никиты нарушил тишину:
– А он караулил бы, Епиха-то. Навоз-то. Караулил бы.
Никита подхватил:
– Караулить бы надо. А то – накопал, бросил, а сам на печку. – И сжался.
Все на него глянули зло, а Захар Катаев спросил:
– От кого караулить? Что, жулики, что ль, у нас в колхозе?
И тут же опять эта самая Елька – заноза:
– Это он болтался где-то пять лет с жуликами, вот ему и кажется – все жулики.
– Елька! – завизжал на нее Никита. – Тебе бы молчать… Вот что, молчать… Молчать, говорю! Знаем ведь, норовишь к Епихе в постель. Знаем! – Никита понимал, что этого ему не надо было делать, но кричал, уже сознавая, что катится под гору – в пропасть. И он очнулся, когда из-за стола поднялся Захар Катаев.
– Что ж, – проговорил Захар. – Червяк!.. В душе червяк. Вот так бывает: яблочко – снаружи привлекательное, а разломи – внутри червяк сидит. Имя этому червяку имеется – собственник. Душить его надо, червяка такого, не то он на других перекинется… А мы ведь не за то боролись… Что ж, я Никиту Семеныча из сердца вырываю… Со слезами, а говорю – исключить надобно из колхоза, чтобы другим повадки не было, – и сел, тяжело, грузно, будто его кто пришиб.
Люди некоторое время молчали. Потом кто-то проговорил: «Да, исключить». И снова еще кто-то: «Исключить».
И наступила томительная тишина.
Никита улыбнулся, предполагая, что Захар Катаев шутит, и посмотрел в одну сторону на людей – люди от него отвернулись. Тогда он посмотрел в другую – и там люди от него отвернулись. Никита повел глаза – и куда бы он ни смотрел, люди всюду отворачивались, как бы стыдясь его.
«Да что вы… балаган, что ль, вам?» – хотел было он сказать, но не сказал, повернулся к Анчурке.
Анчурка сидела на табуретке, вся прибитая, какая-то озябшая, и смотрела на Никиту так, как смотрит мать на умирающего сына, затем резко опустила голову, наискось глядя в пол.
– Аннушка, – еле слышно прошептал Никита. – Ды, Аннушка… – И вдруг в нем все сжалось, очерствелые пальцы затряслись, губы посинели, сам он весь закачался, как лошадь в тяжелой упряжи, и, уже не чувствуя ни рук, ни ног (ему даже показалось, что у него осталась только голова, а в голове одна мысль: «Пропал. Безвозвратно»), он, не помня себя, повалился на пол, простирая руки к народу, с хрипотой выдавливая из себя только одно слово: – Про… прош-у-у-у…
К нему кинулся Гриша Звенкин и, подхватив его под мышки, утрированно грубо, чтобы самому не зареветь, сказал:
– Ну, этого вовсе не полагается, товарищ бригадир, – и легонько толкнул к нему Епиху Чанцева.
А тут – кто во что горазд: кто заплакал навсхлип, кто засмеялся, что-то выкрикивая, а Елька, как это ни странно, подбежала к Никите и по-старому, как бывало, сказала: «Тятенька… Тятенька ты наш… мученик». Никита ничего не слышал, не видел. Обняв Епиху, он хрипел:
– Хошь? Хошь обратно свезу? Хошь?
– Не надо, – отмахнулся Епиха, тоже всхлипывая. – Еще накопаем.
– А-а-а! Черти! Пра, черти! – закричал Захар Катаев. – Черти, но хорошие. И люблю я вас всех. Аннушка! Аннушка! – Он шагнул к Анчурке Кудеяровой, намереваясь обнять ее. – Поди-ка сюда, обниму я тебя. Мы ведь знаем, больнее всех тебе тут было.
Анчурка вскочила с табуретки:
– А ну тебя, Захар Вавилыч, – и, прикрыв лицо ладонями, выбежала из избы.
В это время стремительно выскочил из-за печки Митька Спирин. Он выскочил наперед и, приседая, дразня всех:
– А-а-а! Рука руку, значит, – и потер руку об руку. – Рука руку, – затем кинулся на Никиту. – А я бы его за это… в Сибирь-каторгу.
– Эх, ты, черствой души человек! Сибирь, каторга! – Захар Катаев стянул ему шапку на нос.
– А что, а что? Небось ежели бы мы, единолишники… – И не успел Митька высказать то, что хотел, как в избу вошла чем-то очень взволнованная Анчурка Кудеярова и, глядя на Митьку, как на какое-то чудо, проговорила:
– Митрий… Шел бы домой… Беда у тебя там.
– Что? С лошадью, что ль, что?
– Нет. Елена-то у тебя рожает.
– У-у-у! – Митька подпрыгнул. – Вот ежели сына, то непременно по торговой части пущу, а не в ваш омут, – и вихрем вылетел из избы.
А тут по народу пополз сдержанный шепот. Анчурка, не желая разглашать какую-то тайну, шепотком передала что-то Захару Катаеву. Тот как стоял, так и сел, разводя руки. А когда о тайне узнал Никита Гурьянов, он тоже, сделав большие глаза, развел руки.
– Это чуда какая-то… Этого еще не бывало у нас на селе… чуды такой, – сказал он.
Но Аннушка подошла к нему и, глядя ему в глаза, посоветовала:
– Никита, ты ему малость сродни… Сходил бы, милый, к нему.
Никита чуть подумал, затем, опять расставя руки, глядя куда-то в сторону:
– Что ж, надо пойти. Он хоть меня и в Сибирь-каторгу, а надо пойти.
3Митька Спирин, как известно, совсем недавно вернулся со строительства металлургического завода в урочище «Чертов угол». Он там зашиб деньгу, купил сивенькую, с приплюснутым задом лошаденку и повел свой образ жизни в Широком Буераке, заделавшись агентом по сбору утильсырья. И сам постепенно превратился в нечто похожее на утильсырье: бороденка у него свалялась, стала походить на затасканный собачий хвост, глаза слезились, ноги в посконных штанах болтались, точно сухие палки, спина сгорбилась, будто кто по ней саданул колом. А он все еще гордыбачился, все еще выкрикивал:
– Каждый сам себе хозяин: хочу – подохну, хочу – живу. На то и совецка власть.
И вот теперь, услыхав о том, что его Елена рожает, он кинулся к себе во двор, радуясь, ожидая, что жена непременно родит сына. По пути он забежал к своей лошаденке и ей шепнул на ухо:
– Вот и сын у нас заявился. Только бы не умер. Ну-ка, я тебе по такому случаю сенца кину, – сбросив с сарая клочок перепрелого сена, гоголем влетел в избу, крикнул бабке-повитухе: – Ну, где? Кажи. Ежели сын, то непременно по торговой части пущу… Подрастет когда, допустим.
Бабка-повитуха часто, часто закрестилась и, еле выговаривала:
– Не один… Митька! Сын-то. Четыре.
Митька приостановился, посмотрел на нее, затем размахнулся:
– Чего ты городишь? Дам вот.
– Истинный бог, четыре. А-а-а, батюшки. – Бабка торопко выбежала из избы.
Митька шагнул. Шагнул широко, глянул на Елену, затем отвел в сторону занавеску и попятился: на кровати в ряд действительно лежали четыре запеленутых сына, и все как один похожие на Митьку – не хватало еще только бороденки да слезливых глаз.
– Урк. – Митька уркнул, снова посмотрел на бледную Елену, потом на стены избы, потом зачем-то стремительно влетел на чердак избы, сел на боров, поковырял глину пальцем и вдруг заскулил – тоненько-тоненько, как щенок. Но и так он долго сидеть не мог: его что-то подбрасывало, а тут еще в улице поднялся галдеж. Кто-то кричал с хрипотой, с надрывом:
– У Митьки Спирина… Баба четверых… Один с рогами, другой – лапки хряпка, третий – с мордой чушки, свинки, четвертый – литой Митька.
– О-о-о! Бабыньки. Айда-те глядеть.
Митька слетел с чердака и, подбежав к Елене, забрызгал слюною перед ее лицом:
– С чертом ты спуталась! Факт! От человека не могет быть. С чертом! Ты теперь в колхоз ступай, там тебе конюшню сварганют, потому как треба пятилетку – в год. Ступай, ступай… Ступай, говорю.
Елена еле слышно проговорила, скорее простонала:
– Одного оставлю.
– А-а-а! Что, придушишь? А через тебя и я в Сибирь-каторгу. Нет уж, раз настряпала, и возись, а я удушусь. Где кушак-то? – И, сорвав с гвоздя кушак, Митька перекинул его через перила на полатях и снова остановился. В дверь кто-то постучал. Митька крикнул: – Никого дома нету… Нету, и все, – и заторопился, чтобы накинуть петлю на шею.
Но за дверью раздался голос Никиты:
– Это я, Митька… Кум… Я это, Никита Гурьянов.
Митька открыл дверь и, впуская Никиту, заскулил перед ним:
– Ну, что, кум, что теперь делать-то?… Насквозь просмеют… в могилку загонют, – и заплакал горько, обиженно.
Никита положил руку на голову Митьке, погладил и с упреком к Елене:
– Что же это ты в сам-деле, Елена, до какого позору мужика довела? И еще бают разное: с мордой свинки, с лапками там и все такое.
– Господи! Позорища какая, – еле внятно прошептала Елена.
А Митька вскочил из-за стола и, шагнув к сыновьям, выкрикнул:
– Где? Где с лапками! Где? Где с мордой? Где?
Никита посмотрел на ребятишек, проговорил:
– В самом деле, ничего такого: людские. Только чуда. И как это ты, Елена, угораздила столько… четверых?
С улицы же послышался крик:
– Захар Вавилович едет. Сторонись. Эй! Митька побледнел, взял за плечо Никиту.
– Ну, вот, – еле выдохнул он.
– С милицией, видно, едут, с актом, – ответил на это Никита и спрятался за перегородку, не желая себя путать в такое дело.
А Митька кинулся навстречу Захару Катаеву, затоптался перед ним у порога, весь извиваясь:
– Я ведь теперь… Я ведь теперь не того, Захар Вавилыч. Я ведь теперь утильсырьем промышляю, истинный бог. И человек я вроде государственный, а не то чтобы там – спекулянт.
– Эх, ты! И сам-то на утильсырье стал похож. Ну-ка, показывай сыновей.
Митька выпрямился:
– Сыновей! Сыновей!.. Я тут что? Это не я, истинный бог… это вон она… Она – водяная шишига.
Захар Катаев шагнул к кровати, проговорил:
– В газетах писали, одна американка троих родила…
– Ну, вот, значит, не я один осопливился, – сказал Митька и полез было на полати, но Захар гаркнул:
– Ну, мы им теперь нос утрем, американцам. Эй! Ты! Скворец! – Он повернулся к Митьке Спирину: – Сбегай-ка, там у меня к седлу мешок привязан. Принеси.
Митька – рад такому случаю – вылетел из избы, а Захар Катаев сел в изголовье у Елены. Елена вся извилась, зло простонала:
– Зачем пришел? Зачем? Смеяться?
– Ну, что ты, Елена, вот те раз-два… Смеяться? Да разве над таким делом… Вот еще выдумала… Ты вот что: береги. Мы фотографа пришлем, как поправишься, сыновей сымем, тебя сымем, а карточку – в Москву, в газету… Вот что… А ты – смеяться.
Елена повернула голову, пристально посмотрела на него, и вдруг из ее, казалось бы, сухих глаз хлынули слезы. Она схватила руку Захара и крепко, горячими губами, поцеловала ее. Тогда и Захар, перевернув ее руку вверх ладонью, крепко поцеловал ладонь, сказал:
– Ну, вот видишь… а ты…
Митька внес мешок, бросил его к ногам Захара Катаева, а сам быстрее кошки вскочил на полати и лег там, свеся голову.
Захар Катаев развязал мешок и сам, волнуясь, вынимал из мешка распашонки, простыни, халат для матери, говорил:
– Это вот… все тебе, Елена, за подвиг твой. И ребятишкам твоим… На! Береги только их… А это вот. – он достал из мешка мужскую рубашку и повернулся к Митьке: – Митрий, это вот тебе. От рабочих эмтеэс. Мы так считаем, и ты в этом деле повинен…
Митька спрыгнул с полатей, взял рубашку, глядя на нее тупо, как баран на новые ворота. А Захар из грудного кармана вытащил пакет:
– А это вот двести целковых. Рабочие собрали. На! Корми мать!
Тогда Митька, приняв пакет, вдруг расправил ледащие плечи и выпалил:
– Мы могем… Мы могем, Захар Вавилович, ежели то понадобится государству, потому как мы сознательные…
– Сознательные-то сознательные, а деньги, пожалуй, отдай матери: не то пустишь по торговой части. – И, отобрав у Митьки деньги, Захар сунул их под подушку Елены.
В эту минуту в избу ввалила целая толпа колхозников. Впереди всех шел Гришка Звенкин. Ну, он председатель колхоза, и ему всегда полагается быть впереди. И теперь, идя впереди, он нес в руках кадушку с медом. За ним Нюрка, его жена, Елька, Анчурка Кудеярова, Епиха Чанцев, колхозники, колхозницы. Гришка Звенкин, ставя на стол кадушку с медом, прокричал, подражая Захару Катаеву:
– На! Елена! Это за подвиг твой от колхоза нашего. Живи и торжествуй.
– Во славу. – подхватил Епиха Чанцев, сваливая на стол полмешка белой муки.
И посыпалось: кто клал на стол полуботинки, кто – крупу, кто – масло, кто – наволочки, кто – отрез сарпинки… И изба наполнилась гамом, говором, смехом. Колхозницы ринулись к ребятишкам, чмокали перед ними губами, хотя и знали, что ребятишки в этот день еще ничего не понимают. А Елена вскрикнула – так тоненько, прибито:
– Батюшки! Родненькие. Да за что это вы меня? За что? Меня, может, убить надо, как собаку… А вы! Ой, батюшки-и-и! – Она приподнялась и, не в силах удержать себя, свалилась на сильные руки Анчурки, вся трепеща.
– Да что ты, что ты! Вот еще. Дурочка! Елена!
Анчурка закачала ее на своих сильных руках, как ребенка.
Тут из-за перегородки вышел Никита Гурьянов и, как ни в чем не бывало, даже напыщенно проговорил:
– В сам-дель, чего это ты, Елена? Чай, это не позорища какая – четверых. А слава большая. – Он глянул на Захара Катаева и, видя, что тот одобрил его поступок, неожиданно для всех выхватил из кармана кошелек, достал червонец, добавил: – Вот и от меня тебе червонец на зубок.
В избе все поощрительно загудели, а Епиха Чанцев в зависти даже прошептал:
– Эх, пес… Вот так ухач!
А Никита совсем разошелся. О чем-то пошептавшись с Анчуркой, он подошел к кровати и, будто уже договорясь с Еленой, сказал:
– Ты вот что, Елена, отрежь-ка мне одного сынка.
Елена слабо вскрикнула, а Никита взял на руки первого сына, буркнул:
– Вот и дотолковались, – и тут же к Анчурке: – Ну, название ему давай. Как? Никита?
– Ну, Никита, – подхватила Анчурка, принимая сына из рук Никиты Гурьянова.
Люди снова взорвались одобрительным хохотом, и Епиха Чанцев снова в зависти прошептал:
– Эх, пес! Это и я возьму…
И тут же еще кто-то из толпы:
– Елена! Нам дай… У нас дочка есть, сынка хочется.
Захар Катаев нагнулся над Еленой и, показывая на ребят, сказал:
– Может, раздашь? Вмиг разберут…
– Ой-ёиньки! – тоненько вскрикнула Елена и посмотрела на колхозников. В эту минуту она их всех любила, но она так же полюбила и сыновей своих и, не зная, что делать, снова тоненько вскрикнула: – Ой-ёиньки!
Тогда с полатей подал свой голос Митька Спирин:
– Мы сами родители! А Никита Семеныч, он вроде сродни… – и вдруг заскулил, ударяя кушаком по стене. – Уйдитя… Ну, уйдитя… Захар Вавилыч, уйдитя… Грешен ведь я. Против всех вас грешен. Ну и уйдитя. – И все увидели, как он забился, зарыдал, словно мальчонка.
Захар поднялся и, будто забирая в объятия всю толпу, проговорил:
– Айда-те… Пускай передышку поимеют малость.
А Никита вне себя от радости прокричал:
– Эх! Что есть человек? Человек есть струна. Натяни ее умело, струну, – такой звук даст, в века пойдет, оборви – горшки перевязывать годится…
Вот какие события произошли за это время в Широком Буераке. И, конечно, главным героем после такого на селе оказался Митька Спирин. Да не только в Широком Буераке. На последней странице в центральной газете появился фотоснимок, а под ним подпись: «В Широком Буераке Елена Спирина родила четырех сыновей, и все здоровы». На снимке четыре сына, рядом мать – Елена, а Митька стоит чуть поодаль. Теперь Митьку то и дело спрашивали мужики:
– И как это ты, Митрий? Сам ты с наперсток, а четверых зараз состряпал. А-а-а? Открой тайну.
– Мы умеем, – отвечал гордо Митька, стараясь делать вид, что он один знает какую-то тайну.
– А как поживает Елена?
– Блаженствует. Лежит себе на мягкой перине, а рядом все мои три богатыря. Дом отвели. Барин в нем когда-то жил.
И стал Митька замечать: бабы его осматривают как-то по-особому. А местные газетчики один за другим справлялись о его житье. И, приподнятый в глазах населения неожиданным событием, он в одно утро вошел в сарайчик, где на привязи стояла его тощая, от натуги ослепшая на один глаз лошаденка. Похлопав ее по шее, похожей на горбыль-доску, сказал:
– Ну, милая, хочу конец мытарству положить. Пойдем, – и повел конягу со двора.
Он вел кобыленку улицей, крепко вцепившись правой рукой в узду, ближе к морде, делая вид, что кобыленка рвется из рук, что она весьма шальная, может натворить на селе таких бед, что потом хлопот не оберешься. Но та шла вяло, еле волоча ноги, то и дело останавливалась, пучила бока: у нее от грубого корма часто бывали запоры.
– Нажралась, и раздирает тебя, – кричал на нее Митька. – Стой, что ль. Эка рвется, сил нет, – и тут же добавлял, словно с кем-то споря: – Вот я какой. Лошадь есть. На! Возьми лошадь. Возьми, – а когда подвел кобыленку к колхозной конюшне, то крикнул (у него за последнее время появился окрик): – Эй, кто там есть! Принимай коня, а то всю руку отмотал, пес.
Из конюшни вышел председатель колхоза «Бруски» Гришка Звенкин. Он жевал соломинку и глядел куда-то в сторону, ровно его воротило от Митькиной кобыленки.
Митька поклонился Гришке Звенкину и так же развязно сказал:
– Вот, решился. Принимай меня со всем моим конским составом.
– Экую заразу привел, – промолвил тот и снова отвернулся, а когда увидел, как Митька повел в конюшню кобыленку, вдруг закричал: – Ни-ни! Да ее и близко подпускать нельзя. Веди вон на свалку.
Свалкой называлось место, где пристреливали зараженных сапом и сибирской язвой лошадей.
Это было уже сверх меры.
– Здря, – Митька крякнул и почесал под мышкой. – Здря. Коняга, я тебе скажу, не тронь вожжой. Только овсеца бы малость…
– Ну, что ж, Митрий, в колхоз мы тебя примем, а вот лошадь… Я не знаю, что с ней делать. – Гришка Звенкин несколько минут думал, осматривал кобыленку. – Я полагаю, может, ее пустить на все четыре? Может, отгуляется, а подохнет – не наша вина. А тебя в колхоз.
Придя же вечером к Елене в родильный дом, Митька сел на стул и закинул ногу на ногу.
– Решился. Обмозговал, обмозговал и решился. В сам-дель, чего нам с тобой вдвоем оставаться на селе? Ну, и повел кобылу в колхоз. Обрадовались. Говорят: экий ты молодчага, Митрий Савелич… так и назвали: Митрий Савелич. И кобыла твоя, слышь, племенная… будто бы. А я об этом и не знал.
– В какую ж бригаду тебя сунули?
– К Никите Гурьянову. Сам он захотел. Право же слово.
– А чего же божишься?
Вот еще новое дело. Елена, как поговорила с Захаром Катаевым и легла в родильный дом, стала какая-то задиристая. То и дело ковыряет Митьку. И сейчас: «А чего ж божишься?»
– Так. К слову, – смиренно сказал Митька, хотя ему хотелось пульнуть ее по-своему. Странно: он стал ее побаиваться.
– К слову-то не божатся. – Елена нахмурилась и отвернулась к стенке.