Текст книги "Бруски. Том 2"
Автор книги: Федор Панферов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 45 страниц)
Кирилл проснулся вскоре после отъезда Стеши. Не открывая глаз, он протянул руку, намереваясь обнять Стешу, как это он делал всегда. Но, пошарив рукой по дивану, удивленно открыл глаза.
«Ушла к себе», – решил он и поднялся.
Записка от Стеши лежала на стуле.
«Да. Конечно. Я бы на ее месте поступил так же. – Кирилл облегченно вздохнул, когда первый раз прочитал записку, затем подошел к окну и громко раскрыл его. – Ну, вот, я опять холостой. Хорошо». Но когда во второй раз прочитал записку и задержался на фразе: «Зачем ты это сделал?» – ему вдруг стало стыдно, как будто его уличили в самом пакостном, а прочитав дальше: «…и не думай приезжать ко мне», понял, что Стеша никогда не вернется, и тот семейный уют, та семейная радость, какие у него были, теперь навсегда нарушены, разбиты, развеяны. И еще он понял, что Стеша ушла от него не потому, что он «находился в связи с Феней», а потому, что он накануне нанес Стеше, вот тут, на диване, такое оскорбление, которое она не могла простить и которое вызвало в ней отвращение к нему.
И Кирилл затосковал:
«Значит, уехала на поезде… даже машины не попросила». Он быстро оделся и помчался на вокзал.
Но утренние поезда ушли, и на вокзале было пусто. Только две уборщицы подметали пол, посыпая его сырыми опилками. Вернувшись домой, Кирилл увидел и в квартире такую же пустоту, как на вокзале.
– Зачем ты это сделала? – проговорил он.
Кровать Стеши была прибрана, но одеяло с нее увезено, увезен также и портрет Стеши. Портрет же Кирилла висел на стене, и на нем рукой Стеши было написано: «Какой все-таки ты еще мужик, Кирилл».
– А ты баба, – обозленно сказал он так, как будто Стеша стояла тут же, и спохватился. «А может быть, и так… может быть, мужик сидит во мне. Что ж, добивай! – мысленно обратился он к Стеше, и ему стало смешно: – Пристукнул, а теперь «добивай». – И, разорвав портрет в клочья, он швырнул их в корзину. – Кирилл Ждаркин еще ни перед кем на коленях не ползал, – сказал он. – Посмотрим! – Но тоска снова согнула его. – Ах, зачем ты все это сделала? Зачем? – Он вышел из спальни и, не находя себе места, долго кружил по кабинету. – А где Аннушка? Неужели она и ее сорвала с учебы?»
Аннушка лежала в постели, испуганно прикрываясь одеялом.
Кирилл присел на кровать:
– Тебе ничего не надо, Аннушка?
– Нет, – резко ответила она. – Ты вот за мамой плохо ухаживал, и мама уехала к своей маме. И я уеду. Вот кончу школу и уеду.
– Значит, и ты меня не любишь?
– Нет, люблю. И мама любит. А ты нас не любишь: ты себя любишь.
Кирилл счел, что всему этому Аннушку научила Стеша, и ему стало досадно на нее за то, что она и Аннушку втянула в их «скандалы», но Аннушка говорила своим языком, вовсе не намекая на те факты, которые знала Стеша.
«Да-да-да, – думал он, слушая Аннушку. – Она уже не ребенок. И она, конечно, многое понимает. Это я смотрю на нее, как на ребенка».
– В тебе мелкая буржуазность сидит, – по-детски, но серьезно, обычным тоном хозяюшки пилила его Аннушка.
– Нет, Аннушка, не то… совсем не то. Что-то другое. Я и сам еще не знаю – что. И мне порой кажется, что ни я, ни мама не виноваты в том, что стряслось.
– Бог? – засмеялась Аннушка. – Боженька? Бабушка вон все про бога.
– Хуже, – сказал Кирилл.
– А я вот когда женюсь… – Аннушка покраснела, – я договор напишу: не обижать, а обидел – катись колбасой.
– Легко и просто. – И, видя, как Аннушка обиженно моргнула, Кирилл поправился: – Нет, нет. Конечно, верно. Конечно, так надо, – и вышел из комнаты, чувствуя в себе полную опустошенность.
Он надел белый костюм, купленный еще в Риме, белые туфли, посмотрел на себя в зеркало и криво улыбнулся.
«Все это маска, – думал он. – Но маска нужна, ибо сегодня у меня собираются дворники».
Кирилл недавно принялся за благоустройство города. Инженеры, заведующий коммунальным хозяйством разработали план, смету, потребовали огромную сумму денег на зеленые насаждения, на расчистку дорожек в парке, на уборку мусора. Кирилл посмотрел планы, сметы, затем резким движением руки, подражая Сивашеву, отодвинул все от себя, сказал:
– Блуд какой-то, а не план. Денег требуете? А где у вас народ? Что ж вы думаете, народ не хочет красиво жить? Перепишите всех дворников и, как только я вернусь с сессии, соберите их у меня.
И вот сегодня должны собраться дворники.
Они уже все сидели в обширном зале горкома партии – нечесаные, лохматые, небритые, чумазые. И когда Кирилл вошел к ним в белом костюме, кое-кто из них хихикнул.
– Здравствуйте, товарищи, – сказал Кирилл. – Вот вы, дворники, стало быть, вроде санитары, а сами на что похожи? Сколько раз в неделю бреетесь?
– Как придется, – ответил кто-то.
– Так вот. Мы вам выдадим чековые книжечки, и через день каждый из вас должен бриться в нашей парикмахерской. И еще – мыться в бане. И еще – сапоги вам надо. Фартуки. И бляхи. Обязательно бляхи! Какой же ты есть дворник, начальник, а без бляхи. Но за это…
Дальше Кириллу не надо было говорить.
Дворники мобилизовали женщин-домохозяек, и вскоре город принял другой вид: под окнами домов зазеленели деревца, улицы расчищены, канавы срыты.
– Вот как, – смеялся Кирилл над инженерами. – Силу народа надо всколыхнуть – и красиво жить будем.
В работе Кирилл забывался: он дни и ночи проводил в горкоме партии или на заводе, забирался в горы – к земляным жителям, объезжал торфяные участки, лазил на домны, посещал квартиры рабочих, спускался в разведочные шахты. Он в работе как бы намеренно изнурял себя.
С Богдановым в эти дни творилось тоже что-то неладное. Лицо у него опухло, сам он как-то весь отяжелел. Он почти не выходил из своего кабинета, работал, торопился, словно предчувствовал конец. И однажды, придя к Кириллу, сказал:
– Не сплю. Вовсе…
– Да ну-у? – Кирилл хотел было перевести все на шутку, но, увидев измученное, опухшее лицо Богданова, серьезно спросил: – Это как же? Так вот, лежишь, а глаза открытые?
– Лежу, а глаза открытые.
– И не спишь?
– И не сплю.
– Не понимаю. А я как только голову на подушку – так сплю как камень.
– Ты другое. Порода другая. Так вот, я хочу в отпуск. К черту на рога хоть, что ль, поехать. С центром я все согласовал. Ты оставайся вместо меня. Веди дело… а я поеду куда глаза глядят.
– То сшибло тебя? То?
– А-а-а? Нет. То не сшибло бы, если бы был помоложе. Нет. Устал.
И Богданов отправился «куда глаза глядят», а Кирилл еще больше закружился в работе. Утвердив предварительный план нового вагоностроительного завода, постройку которого решил начать с осени, он отправился в горы. Отправился один, без Фени. С ней он тоже стал сух, да и она как-то сторонилась его. Очевидно, и на нее отъезд Стеши подействовал удручающе. Лишь однажды, протягивая ему папку с бумагами, она спросила:
– Зачем уехала?
Кирилл понял, о ком она спрашивает, и посмотрел ей в глаза. Они были все такие же зовущие, требовательные, но в них дрожал испуг.
– Уехала. Что будешь делать?
– Не подходява? – пошутила Феня и зло добавила: – Но ведь я с тобой. Разве тебе этого мало?
Кирилл посмотрел на нее. Да, она красива, особенно красива сегодня в своем полумужского покроя костюме, остриженная под мальчика.
– У меня в душе пустота, Феня. Все будто вымолочено, осталась труха и мякина, – глухо произнес он.
– А заводы?
– Что заводы? Заводы само собой.
– Э-э-э, рюха-а! – И Феня отвернулась, скрывая от него свою боль. – Я бы на твоем месте взяла бы отпуск и уехала бы куда-нибудь..
– А разве ты не на моем месте? Брось, Феня, я же все вижу. Ты только… как бы тебе сказать… пусть не будет у тебя ненависти ко мне.
– Я думала, ты другой, а ты только о себе. Ну, хорошо. Вот тут бумаги. Посмотри их… и, если я нужна буду, – позови. Позови меня… я приду, Кирилл. Приду, – подчеркнула она и вышла.
Кириллу было ее жаль, но он все-таки не позвонил, не позвал ее: он чувствовал только одно – свою вину перед ней, но и это чувство было холодно.
4Арнольдов приехал на завод в те дни, когда Кирилл не находил себе места. Он был очень рад приезду Арнольдова и уговорил его переправиться из гостиницы к нему на квартиру, предполагая, что тогда сам передохнет, не будет так упорно метаться по заводам, тем более что ему было о чем поговорить с Арнольдовым.
– Мы ведь с тобой полсвета проехали, – говорил он, помогая расставлять на обширной и светлой террасе все «причиндалы» арнольдовской мастерской.
Но такой расторопности и такого оживления у Кирилла хватило на три-четыре дня, а потом он опять захмурел и перестал являться домой.
Арнольдов не знал о его семейных делах и однажды спросил:
– Что с тобой? Ты всегда хмур, зол… точно тебя собираются вешать.
– Хуже. Но об этом потом. А теперь покажи-ка мне, что ты рисуешь. Печать все еще продолжает расхваливать твою картину «Перекоп». Видно, хороша, если не перестают трубить.
– Тебе можно. Смотри, будь строг, как друг. – И Арнольдов снял простыню с полотна.
Кирилл увидел перед собой незаконченную картину. На большой поляне лежит группа нагих женщин. Они лежат в разнообразных позах и, видимо, о чем-то спорят – бурно и страстно. Поодаль от них стоит кресло, и в кресле – что-то такое, начерченное мелком. Кириллу бросилась в глаза одна очень знакомая фигура, и он отступил от полотна.
– О-о-о! – воскликнул он чуть погодя. – Это здорово. Вот такая она и есть. Это же Феня… Панова.
Феня лежала, перегнув спину, и вполуоборот смотрела на Кирилла чуть раскосыми глазами. Она смотрела страстно, зовуще, теми самыми глазами, какие он видел у нее, когда она прикуривала от его папиросы там – в горах, в пещере.
– Здорово! – сказал он. – Где ты ее такой подцепил?
– Я видел ее на плесе. Случайно. Она, очевидно, после купания лежала на песке. Я долго наблюдал за ней. Ничего. Нам разрешено такое дело, потому что мы не подглядываем, а наблюдаем. Жизнь, брат, дает нам соки. Потом я пошел на нее, думая, что она устыдится меня, вскочит и накинет на себя белье. А она просто, так вот, как тут на картине, повернулась ко мне лицом, и глаза у нее были вот такие же, как тут – зовущие. Взгляд, очевидно, был предназначен не мне, а кому-то другому, о ком она мечтала в это время. Но она еще не успела скрыть этого взгляда, и я поймал его. Я ей поклонился. Смешно. Она нагая лежит на песке, а я перед ней снимаю кепи. И мы разговорились. Она красивая, но холодная. Она еще не разбужена тем, кто ее должен разбудить.
– Да-а. Но я знаю, – запинаясь, проговорил Кирилл, уверенный в том, что Феня на песке думала о нем. – Знаю, она уже не девушка…
– Это ничего. Первый – это еще не владыка.
– А что ты хочешь сказать вот этой фигурой? – перебил его Кирилл, показывая на неоформленную фигуру в кресле.
– Эта? Это мать. Материнство. Понимаешь?
– Не совсем.
– Видишь ли, гражданская война, разруха, тиф, голод и прочее как-то заставили нас забыть о том, что женщина, кроме политического деятеля, еще и мать. Мать, материнство – самое великое в женщине.
– Теория Отто Вейнингера, мракобеса! – вставил Кирилл.
– О-о, нет. Отто Вейнингер, как тебе известно, утверждал, что женщина по природе своей ниже мужчины и поэтому ее удел – тряпки, кухня и ублажать мужа. Нет. Я не то. Вот в древнем Риме – помнишь, мы с тобой видели все это – уважали в женщине самку. В Помпее, в храме, рядом с богиней красоты стоит гермафродит. И это не случайно. Удовлетворение половой страсти считалось превыше всего… и гермафродит, дескать, такое существо, которое имеет возможность испытать и мужское и женское наслаждение. Вот идеал. А я хочу показать, что в женщине, кроме всего прочего, превыше всего – мать… материнство. Не будь в ней этого материнства, она превратилась бы в бездомную суку.
Кирилл подумал: «Мои мысли».
Арнольдов продолжал:
– Вот в этой фигуре я и хочу показать беременную мать. Беременную женщину считают уродливой. Она прячет свое «пузо». Это по сути дела – наследие прошлого. Меняется мир, меняется и понятие о красоте. Не так ли?
Арнольдов говорил долго, и то, что он говорил, было близкое и родное Кириллу, и он вспомнил, как Стеша мучилась своей беременностью, и как он, Кирилл, тогда бережно относился к ней, и как он любил ее именно беременную. Об этом он хотел было сказать Арнольдову, но Арнольдов увлекся своими мыслями и продолжал:
– Я вот еще не встретил такую. Понимаешь ли, у нас в стране очень много беременных женщин, особенно у вас на заводе. Живут хорошо и плодятся хорошо. Но в них нет еще того… как бы тебе сказать – сознания своей красоты. Вот если бы забеременела Феня, то она с величайшей гордостью и с великим сознанием своей красоты стала бы носить свое «пузо». А теперь она ищет того, от кого бы она понесла. Вон видишь, как она смотрит: она зовет, кричит своим взглядом.
«Вот бы ему посмотреть Стешу», – подумал Кирилл и, перебив Арнольдова, заговорил:
– Тебе надо поехать в колхозы. Там, в колхозах, – проще, натуральней. – Говоря так, Кирилл думал, что если Арнольдов поедет в колхозы, то непременно увидит Стешу и непременно скажет ей о том, как он, Кирилл, одинок. – Ты езжай в Широкий Буерак. Я дам тебе письмо к директору тракторной станции, и он перезнакомит тебя с замечательными женщинами.
– А, пожалуй, верно: там земли больше, а земля дает простоту, – согласился Арнольдов. И спустя несколько дней отправился в Широкий Буерак.
5Пыль бурно, как ракета, вырывается из-под машины и, распустив пушистый хвост, превращается в пышное облако. Ветер уносит облако в сторону, и оно медленно оседает на широких просторах полей.
Большак!
Это тот самый большак – от Москвы до Астрахани – шириною в «девяносто аршин», по которому когда-то гнали людей, закованных в кандалы, гнали в пересыльные тюрьмы, в малярийную Астрахань, на взморье, на пустынные острова.
И не по этому ли большаку шествовал великий Чернышевский?
Арнольдов вынимает тетрадь и черным жирным карандашом делает набросок. Длинный-длинный большак, кажется – ему нет и конца, по большаку шагает Чернышевский, а по обе стороны раскинулась Русь: мелкие загончики, ветхая церквешка, покосившаяся набок, плетешок, мальчишка у столба, с сумой за плечами… вороны… стаи ворон…
Темы!
«Вот они, темы!» – думает он, вспоминая последние бурные дни в Москве.
Арнольдов принадлежал к тем молодым художникам, которые, не стесняясь, отдавали свое творчество на служение народу. Они говорили об этом прямо и откровенно, гордились этим:
– Искусство – в народ, и народные таланты – в искусство.
С этим соглашались старые, заслуженные художники. Но когда молодая группа, во главе с Арнольдовым, выкинула новый лозунг: «Чтобы писать о наших днях, надо жизнь прощупать собственными руками», – тут в мире людей искусства поднялся самый настоящий галдеж: одни упрекали молодых художников в «эмпиризме», другие называли их «гужеедами», особенно те, кто «обряжался» под Льва Николаевича Толстого, третьи – «натуралистами», четвертые – «неонародниками», пятые обвиняли их в тенденциозности, хотя все знали, что без тенденции не было и нет ни одного крупного произведения, что она есть и у Врубеля, и у Репина, и у Сурикова, и у любого художника прошлого.
– Например, – говорили молодые художники, – Лев Николаевич Толстой утверждал, что автор должен хватать зрителя: не вежливо под руку, а сильно, за шиворот. Автор должен вести за собой зрителя, куда он, автор, хочет, и не позволять оглядываться по сторонам.
Хорошо было то, что Арнольдов принес в художественный мир не только свой взгляд, но и картину «Перекоп», достоинств которой не могли не признать и его противники. Но около мастеров кисти всегда ютилась «свора борзых», как называл их Арнольдов. Они подняли шум, найдя в картине неполадки технического порядка. На одной из пушек было покошено колесо. Хотя оно и должно было быть таким, потому что пушка стояла на грязной дороге, но к этому придрались, и началось улюлюканье, то самое улюлюканье, которое всегда и охотно подхватывает обыватель… И пошло. Арнольдова вдруг обвинили в том, что он не признает классиков, отвергает всю культуру прошлого, вообще не учится и не хочет учиться, что это «не художник, а маляр». За Арнольдова в печати вступился старый большевик, художник Евграфов, но на него напустили так называемых «шавок», и шавки закидали его вымышленными обвинениями. Евграфов замахал руками, а при встрече с Арнольдовым сказал:
– Милый! Бегите отсюда. Бегите к народу – на заводы, в колхозы – и пишите. Это, знаете ли, омут – спор такой: засосет, и не вылезешь. Если бы я был молод, как вы, я писал бы себе где-нибудь там… на харчах у жизни.
И Арнольдов уехал.
Но вот теперь он вспомнил «московский спор» и снова подумал:
«Да, чтобы писать о наших днях, надо жизнь прощупать собственными руками. Вот она, жизнь».
Большак отпихивается, не видно мельчайших загончиков, нет косых церквешек, не зияют дырами плетешки… Широченные карты колхозных владений.
А это уже тема… мировая тема.
Или вот:
Девушка в голубом платье бежит через косогор. Ветер бьет ее сбоку, треплет ее волосы. А девушка упорствует, бежит и улыбается. Глаза у нее светятся затаенными огоньками, губы шепчут что-то, а она бежит, легко перепрыгивая через рытвины, канавки, выскакивает на изволок и снова спускается в канаву.
Кто это? И куда она так торопится? Она, очевидно, бежит на свидание к своему милому. У нее сегодня выходной. И он, ее милый, дожидается вон в том парке – в старом, дубовом, крепком парке.
Ах, этот парк! Эти поросшие ягодником полянки! Эти залихватские пляски! Эти песни! Никогда их человек не поет так, как поет в юные годы!
И девушка спешит туда, где песни, где пляски, где игры, где зеленые полянки, поросшие ягодником, где долинки – сырые и прохладные, с кустами дикого малинника.
И вдруг она останавливается: в ложбине, в зарослях лопоухого конского щавеля бродят телята. Увидев девушку в голубом платье, они выставили тупые мордочки и замерли.
– Я не к вам. Сегодня я выходная, милые мои. Понимаете! – говорит она и бежит дальше.
– Мэ-э-э, – закричали телята и кинулись к ней.
Один из них – рыжий, лобастый, на кривых ногах, обогнал ее и со всего разбегу сунулся мордой в ее голубое платье.
– Муха! Шалишь. – Девушка оттолкнула теленка. – Видишь, я нонче нарядная, а ты со своей грязной мордой. Не пачкай. Слышишь?
Но телята уже лизали ее платье, мусолили, лезли под ее ласковые руки, мычали, и голубое платье девушки стало пегое, в пятнах, а у девушки выступили слезы.
– Ну, что вы наделали со мной, озорники? Ты вот, Лиза, как тебе не стыдно? – упрекнула она телочку. – Уши у тебя торчат, как у зайчика, а озорства сколько…
– Нюрка! Жена Гриши Звенкина – председателя колхоза, – говорит Захар, – наша молодчага. Телята за ней, как ребятишки. Она их из мертвых воскрешает. – И Захар рассказывает про то, как Нюрка выходила в эту весну двенадцать телят – от поноса, от рахита, от простуды. – И теперь телята, глядите чего, куда она, туда и они.
– Ты куда принарядилась? – спрашивает Захар Нюрку.
– Да к Никите… праздник нонче у него… я хотела пораньше, чтобы приукрасить избу…
«Ну вот, – думает Арнольдов, – я мог ошибиться… я подумал, эта девушка спешит на свидание… Я мог ошибиться в этом… но это я мог бы и придумать, а ведь того, как она ухаживает за телятами и как телята ее любят, придумать нельзя: это кусок жизни, такой жизни, какой еще не было».
…Могучий гусеничный трактор «сталинец» ползет по полю. Он тянет за собой несколько лемехов, а за лемехами – бороны. Кажется, эта махина долго будет возиться на поворотах, но она повернулась плавно, точно лодка на тихой реке… и Арнольдов не выдержал, зашагал за трактором. Трактор ведет Катька.
– Эй, соколик! Иди сюда. Только не запачкайся, – кричит она.
И Арнольдов взбирается на трактор.
– Молодец! Давно водишь трактор?
– С пеленок.
– Как это с пеленок? – не понимает Арнольдов.
– А так – соску еще сосала, а уже трактор водила. Эх, ты-ы!
И Катька смеется, вместе с ней смеется и Арнольдов. Но Арнольдов смолкает первый. Он что-то заметил в стороне…
– А-а-а, глаза туда пялишь, – говорит Катька. – Это наш бригадир идет. Огонь-баба. Мужика давно не видала. Вот бы тебе подсыпаться.
– Экая ты… злоязычная.
– А что? У меня что на уме, то и на языке. А у вас на уме одно – полежать бы с бабенкой под кустом, а на языке – благородство. Так ведь? Ну, и поди к ней. Она баба-огонь… задушит вмиг. Вон как шагает. И фамилия у нее такая же – Огнева. Ой, баба!
Стеша идет по дороге. На ней куртка хаки, такие же шаровары и сапоги. Она шагает широко, размашисто, подчеркнуто по-мужски. Голову она держит прямо, не сгибая. Голова открыта, и волосы выцвели, порыжели. В волосах играют предвечерние лучи солнца.
– Вишь, идет как, что твой конь ретивый. А в кармашке книжечка записная… Зачем? А затем: знай, мол, наших – вот мы, бабы, какие. Вота!
– Захар Вавилович, здравствуй, – и голос у Стеши грудной, густой. – Кого это вы нам привезли?
– Художника, – и еще что-то говорит Захар, но Арнольдов за гулом трактора его не слышит.
«Вот она, вот она, вот она!» – кричит в нем все, и, спрыгнув с трактора, он бежит к ней.
– А-а-а, заело! – бросает ему вдогонку Катька и хохочет.
Арнольдов побледнел. Он побледнел не от слов Катьки. Он вовсе ее и не слышал, он побледнел, как бледнеет юноша, встретив ту девушку, при которой он не смеет даже глаз поднять. «Она, она, она!» – только и стучало в голове Арнольдова, а сердце сжималось, и сам он сделался каким-то «спутанным».
– Арнольдов, – еле выговорил он, пожимая ее маленькую, но жесткую от работы руку, неотрывно глядя ей в глаза – большие, зеленоватые, с густыми черными ресницами. «Вот она: мать», – билось у него, и он снова что-то пролепетал.
– Арнольдов? – Стеша пристально посмотрела на него, что-то вспоминая. – Нет, нет, я вас не знаю… Мне один человек говорил про Арнольдова, но это, очевидно, не вы, – и повернулась к Захару. – А у нас сегодня самый высокий день – норму удвоили.
– Это как так?
– Вчера я перевела свой трактор на третью скорость. Сначала было страшно… и, оказывается, пошло.
– Да не может… – Захар даже подскочил. – И пошло?
– И пошло.
– Да ведь тебя за это по всему Союзу прославить мало! Да ты покажи-ка!
– Пойдем. Только девчат я сегодня на ночь хочу отпустить, пусть погуляют.
– Верно! Верно! – закричала Катька. – Голуби и те милуются, а мы тут, что ж, деревянные, что ль?
– Вы не думайте, что Катя такая, – вспыхнув, проговорила Стеша, обращаясь к Арнольдову. – Она у нас славная.
– Еще бы. – И Катька снова засмеялась.