Текст книги "Бруски. Том 2"
Автор книги: Федор Панферов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 45 страниц)
– Филат Гусев тут живет? – спросил он.
Филат попятился, забормотал:
– Он умер… Умер я… Это к нему, к нему, – и, показывая на Плакущева, пятясь, скрылся во второй комнате.
Юродивый, он же Подволоцкий, отдернул занавеску и склонил голову:
– Кланяюсь мученику, Илье Максимовичу.
– О-о-о! Жив? – Плакущев приподнялся, прикрываясь дерюгой.
– Да. Живу. Как трава перекати-поле, – сказал Юродивый-Подволоцкий и присел рядом с Плакущевым.
– Что? Значит, ваша судьба не лучше моей?
– Судьба – ящерица: схватишь, в руках хвост останется, а ящерица-судьба удрала.
– С хвостом, стало быть, в руках и доживаем? – ковырнул Плакущев.
– Ничего. Схватим и за голову. Работаю я ныне на опытной станции вместо агронома Борисова. Помнишь? Не сносил тот головы своей. И задача: не удалось мечом, бей голодом, мором. Мор, как бушующее море, напустить, – Юродивый-Подволоцкий встал, подошел к лампе и потушил ее.
– Это вы к чему? Гасишь? – перепуганно спросил Плакущев.
– Ничего. Мы и в темноте друг друга поймем, – ответил Юродивый-Подволоцкий.
А на улице уже занималась заря.
Никита бежал улицей, весь взвинченный, накаленный, то и дело поворачивался к избе Филата Гусева и, грозя кулаком, кричал:
– «Убирайся с родной земли». Я те уберусь. – Подбежав к своей избе, он достал из-за пазухи маленький мешочек с землей, тихо произнес: – Она, родная-то земля, мне три года сердце жгла, – стал на колени, разгреб перепрелый навоз около завалинки, высыпал землю из мешочка, затем припал к ней, поцеловал: – Ну, вот ты и на месте… С этого жить начнем сызнова, – и встал, намереваясь кинуться во двор, но не успел.
Из бывшей избы Маркела Быкова вышли колхозницы. Они, может быть, и прошли бы мимо, не заметя Никиты, но Елька, бывшая жена Ильи Гурьянова, вдруг шарахнулась, закричала:
– Ой! Батюшки! Из могилки, что ль, явился?
Никита выпрямился, приподнял кепку и, вертясь на ноге, произнес:
– Здрасте. Здрасте. Передовые.
Анчурка Кудеярова оттолкнула от себя Ельку, сказала:
– Да что ты перепугалась как? Из могилки-то еще никто не являлся, – и, шагнув к Никите, протянула: – А-ма-а-а. Он, Никита, бабыньки.
Никита, не зная, что делать, держал над головой кепку и глупо улыбался.
– Ишь ты! Пуговицы-то золотые.
– Да-а, – ответил Ельке Никита, потирая пуговицы рукавом. – У нас там все такие… в стране Муравии… по колено в золоте. Колесы на телегах и то из золота…
– Колесы из золота, а пиджачок-то на тебе с чужих плеч вроде, – сказала Анчурка.
– А на рост… У нас там все шьют на рост. Ему под пятьдесят, а то и больше, а он растет… Растет… и растет.
– Только ты-то что-то не вырос. Как был коровий шовях, так и остался. – И Елька даже взвизгнула.
– Елька! – закричал Никита, забыв о том, что он никакой власти уже не имеет над Елькой. – Елька! Ты мотри у меня… Так вздую…
– Вздувал один такой… Ой, бабыньки!.. Обмылышек какой явился! – И Анчурка загоготала.
Смех Анчурки подхватили колхозницы и, проходя мимо Никиты, бросали ему каждая свое:
– Порося ободранный.
– Мешок мякинный.
– Шелудивый…
И когда они скрылись, Никита долго смотрел на село, затем произнес:
– Топчут… Бабы ведь топчут… И зачивреешь, как Серко. Отпихнут и зачивреешь. – Он еще чуточку постоял, покачиваясь, и вдруг завыл: – Эх, люди-и! Что, сердца, что ль, в вас нет?
Если бы в эту минуту кто-нибудь подошел к Никите и сказал бы ему: «Никита! Не плачь: тебе положено твердо ходить по земле», – он бы и пошел, твердо, осмысленно, но к нему никто не подошел, и он, шагнув к себе во двор, процедил сквозь зубы:
– А на карачках ползти к вам – нету. Этого кнутом из меня не выбьете: лучше с кумом Филатом подохну.
Звено восьмое
1Земля томилась, как баба, вышедшая из горячей бани. Земле было жарко, и испарина от нее поднималась только в ранние зори, а так – казалось, она давно покрылась черепицей, каленой, жесткой.
Наступала страда.
Бывало, в такие дни Никиту Гурьянова мучили терзания: хватать надо. Не ухватишь – хлеб упадет на колено, осыплется, а его вон сколько – сорок восемь загонов, двенадцать ланков, и все именные, да еще клинья, кусочки на далеких болотах, в неведомых народу местах.
Да-а… Бывало. А ныне Никита тайком пробирается ко двору Филата Гусева. Оглядываясь по сторонам, подгибая ноги, точно без штанов, он подбежал к плетню и скрюченным пальцем гневно, раздраженно поманил:
– Кум! Куманек… Какого пса, искать тебя?… Пойдем-ка… Туда, – он косит глаза на реку и тропочкой, мелькая спиной в высокой полыни, убегает к риге.
Рига стоит, возвышаясь над берегом реки Алая. В риге пахнет прелью, как в пустом заброшенном сундуке, а под самым потолком вьется мошкара.
– Тож ведь живет, – бормочет Никита. – Мошкара какая ни на есть, а и та живет, кружится.
– Опять раздостал? Экая находчивая голова, а я вот чего ни делаю – никак. – Филат усаживается на почерневший, примятый сноп и улыбается, глядя на поллитровку.
– Достал маленько, – говорит Никита и заскорузлой ладонью бьет в донышко. – Бывало, когда на Днепре я был, с директором мы пили, – начинает он врать. – Директор там был – сажень росту. Придет вечером ко мне и говорит: «А ну, Никита Семеныч, давай на градусах тягаться». И тягаемся до утра.
– Да «у тебя! – не верит Филат.
– Вот Фома неверный… Ну, пей скорее, а то надувальный налетит, однояишник.
– Ты скажи мне, кто такие есть надувальны, однояишники? Говоришь ты, а мне невдомек…
– Ты да я, да мы с тобой – вот кто. Да еще Митька Спирин. Индивидуальными нас зовут, единоличными, а мне так по нраву – надувальны однояишники. Однояишный жеребец зол? Вот и мы. Ну, пей… муха осенняя.
– А-а, вы уже тут? – в ригу просунулся Митька Спирин. – А я гляжу, чего по задам бегают, дай загляну.
– Догадливый какой, – усмехнулся Никита.
– Куманек, – Филат поднялся навстречу Митьке. – Садись, куманек.
– Кумовья собираются. Ты, Митька, на кой пес притащился! – заворчал Никита, пряча поллитровку. – Ты ведь настоящий надувальный. Вот человек – всю жизнь в бедняках ходит и песенки поет. Подобрал ключи под советскую власть.
– Эх, я и забыл! – спохватился Филат, вынимая из кармана свежие огурцы. – Меня Матрена охалит за огурцы. Я ей говорю: «Скучно нам, старикам, вот и пробавляемся в риге огурцами! Хе-хе. Соберемся и грызем огуречки… Зайцы… А про эту влагу ии-ни. Жизнь, мол, нам однова дана: раз власть совецкая не хочет, чтоб мы жилы тянули, – огурчиками пробавляемся.
– Муха осенняя. – Никита выпил, крякнул и добавил, вытирая губы: – Нам, старикам, при колхозах самое добро. Пра. Живу я вот и торжествую. А водка хороша, не хуже царской.
– Нет! При царях водка была «уда крепчее, – возразил Филат.
– Ты чего бельмы таращищь на слеги? – Никита повернулся к Митьке.
– Не припрятать ли их, Никита Семеныч?
– Хо! Припрятать! Он все – припрятать. На днях у меня из-под амбара две бороны выволок – припрятать.
– Он у меня три бревна из овина утащил, – вставил Филат. – Слышь, все равно пропадут… Отдай ему, Никита, и слеги.
– Ну-у? Да ведь он обогатится, мы его раскулачивать придем… Пес с тобой, бери… Литровку притащи – с меня хватит. Я эти слеги на себе из лесу пер, дурак… Вот еще литровочка есть, – мечтательно закончил Никита и, распив пол-литровку, окончательно договорясь с Митькой, поднялся, раскрыл ворота риги: – Ну, куда стопы свои направим? Ты, Митька, беги от нас: ты молодой, народ увидит, скажет – пьянствуют. Не подрывай нас. Слеги нонче заработал и ступай. Куда пойдем? – спросил он Филата.
– Веди куда хошь, Никита Семеныч, – сказал Филат.
– Знаешь что, пойдем на «Бруски», – посоветовал Никита. – Аль нет, пойдем на опытное поле… там Стешка Огнева, мокрохвостка, чудеса делает. Сою хвалит… Соя – боб есть такой… Баит, из нее все можно делать и водку гнать… Может, выпить удастся. – И, подхватив Филата под руку больше для того, чтобы не упасть самому, Никита посоветовал: – Ты только вот что, перед Стешкой степенно веди себя: удивляйся всему, охай, ахай, хвали. Свет, мол, нонче только передо мной открылся… А то прогонит. Ругнешь – прогонит. Там порядки строгие.
Два кума вышли за околицу и направились на опытную сельскохозяйственную станцию, расположенную на макушке горы Балбашихи. Было еще совсем раннее утро, и стояла тишина – предвестник жаркого грядущего дня.
– А гляди-ка, клади явились в поле, – проговорил Филат. – Таких я сроду не видал, – он показал рукой на разбросанные клади ржи в полях. – Видно, под снег не хотят в нонешнем году пускать.
– А ведь они и нас с тобой скоро на цугундер возьмут, – задумчиво проговорил Никита. – Кирилл Сенафонтыч, племяш мой, – не без гордости подчеркнул он, – щель какую-нибудь придумает и нас с тобой воткнет, право слово.
На опытной станции ждали гостя.
Стеша, выпроводив посетителей, забилась к себе в лабораторию, перебирая экспонаты, развешивая их на стене и проверяя каждую мелочь, зная, что гость будет придирчив, и ежели что окажется не так, то ей же и придется краснеть. А Давыдка Панов распорядился заново размести дорожки, расчистить лужайки, привести в порядок клумбы.
– Цветы любит, – говорил он Фене, вертевшейся около него с утра. – Чудесный человек. Мы его все уважаем. К Кириллу Сенафонтычу не совсем по-доброму, а Богданова любим.
– Да ведь он вас не трогает, вот и любите.
– Как – не трогает?
– Не щелкает… А Кирилл иной раз по затылку залепит.
– Ты бы ушла от меня, Фенька! Ты сроду разбередишь… Ты скажи, за что его любить… За то, что народом помыкает?
– Не народом, а такими вот, как ты да Барма. Вы распустились.
– Убирайся, говорю, от меня. Чего ты все утро?
– А сколько человек приедет? – не унималась Феня.
– Сказано, три человека… Что ты сотый раз? – буркнул Давыдка. – Помещение велено на троих приготовить.
– А не на четверых? – спросила Феня, и Давыдка заметил, как она при этом игриво передернулась.
– Почему же на четверых? – удивился он. – Тебе, что ль, местечко? Ты не за Кириллом ли утямилась? Гляди у меня – узнаю, не посмотрю, что секретарь комсомола… отхлестаю за мое почтение. Ты то должна понять, – умоляюще заговорил Давыдка, – он мне, Ждаркин ваш, поперек горла.
– Мало ли кто тебе поперек горла! А где жить будут?
– В беленьком домике… в опытном…
– А-а. – Феня заломила руки и тихо зашагала по начисто разметенной дорожке вниз к зеленеющим луговинам.
В этот час два кума и вошли во двор опытной станции.
– Для нас размели? – спросил Никита и отряхнулся. – Гляди, кум, какое величие глазу открывается. Вот когда я один жил – и не замечал величие мира, а теперь – смотри: Давыд Петрович, гражданин с Бурдяшки, какое величие мира открыл. Ведь это все дела твоих рук, Давыд Петрович. Без нас, без мужиков, мир давно бы спотыкнулся, вверх тормашками полетел.
Давыдка вначале принял слова Никиты за издевку, но, вглядевшись, заметил, что Никита говорит серьезно, отряхивает свой пиджачишко, стараясь обойти расчищенные дорожки, не притоптать взрыхленного граблями песка, поверил и проговорил умиленно:
– Да, мир, ежели его в бане помыть, красивый. Только тех, кто его моет, не всегда во внимание принимают. Вон Степан Харитоныч Огнев. А не он ли мир расчищал?
– Что же это такое? – возмущаясь, произнес Никита.
– Ты бы опросил его, как советская власть живет, – Посоветовал Филат, легонько толкая Никиту.
У Давыдки вспыхнула лютая обида на Кирилла, и он, Не сдержав себя, вылил ее перед Никитой.
– Вон чего, – посочувствовал Никита. – Стало быть, где ни ковырнешь, везде болячка?
– Да… мир… ежели его в бане… именно ш-што-о, – начал Филат Гусев, памятуя наказ Никиты. – Мир… вот именно ш-што-о, ежели его ковырнуть… а то, бывало, все с нас да с нас, а с бедноты-то… и нет ничего.
– А где у вас товарищ Огнева, Степанида Степановна – мастерица знаменитая? – заторопился Никита, испугавшись, как бы Филат своей болтовней не выдал их замысла.
– В своем кабинете, – ответил Давыдка. – Только она ведь сегодня не принимает… Да ведь вас все равно не удержишь. – И, польщенный вниманием Никиты, Давыдка довел кумовьев до лаборатории.
– Видал, как надо дела обделывать? Без мыла мы с тобой пролезли… А не похвалили бы, – не пропустил бы этот косоногий головастик, – шепнул Никита, входя в лабораторию.
– Ухач ты, – Филат покрутил головой.
– Некогда… некогда… завтра приходите, – не отрываясь от экспонатов, проговорила Стеша.
– А мы и не потревожим вашу милость, – мягко откликнулся Никита. – Мы вот постоим и порадуемся на вашу милость. Ведь вы тб поймите: старички мы. Верно, силенки в нас еще лет на двадцать хватит… Так, не так ли? – обратился он к Филату. – Кум, бай. Так вот, а нас домовничать заставили, с ребятишками возиться, а мы хотим инициативу проявить, раз власть к тому призывает. Денек нонче выходной, дай, думаем, заглянем к нашему чудотворцу, поучимся уму-разуму… особо к сое.
Услыхав о сое, Стеша не стерпела, повернулась к кумовьям.
– А-а, Никита Семеныч! Тебя тоже соя завлекла?
– Зоей и мы хотим интерес иметь, – ввернул Филат, сурово глядя в спину Никиты.
– Не зоей, а соей, – поправила Стеша.
– А что она есть такое? Слух попер по нас, – спросил Филат.
– Соя есть…
– Это мы слыхали… и утруждать Степаниду Степановну намерения у нас нет. А вот скажи-ка, водку из сои угнать можно? – перебил Никита, уже зная, что теперь Стеша от них не отстанет.
– Спирт? – серьезно переспросила Стеша. – Спирт можно гнать.
– Можно, значит, водку гнать? – еще раз спросил Никита.
– Да, можно.
– Значит, пользительное вещество есть зоя, – согласился Филат.
Никита, обращаясь к Филату, прищелкнул языком:
– Видал? А ты не верил, – и к Стеше: – Он не верил, ему не верилось, – и, запнувшись, ласково заговорил: – Кто ты есть теперь такая, баба аль кто?
– Лаборантка… и шофер.
– Бона куда махнула! На это ведь голову надо какую иметь – с котел… А еще скажи, у тебя для пробы такая влага есть? Нет? Что ж ты в беспорядке хозяйство держишь? Вот пришли к тебе люди темные, ты бы им по стаканчику – и разговор бы другой пошел, и вера в сою утвердилась бы.
Стеша не выдержала. Громко смеясь, выталкивая их из лаборатории, она сквозь смех выкрикивала:
– Вот экспонаты… вот так экспонаты!
– На вольный воздух? Воздухом-де подышите, – перевел все в шутку Никита. – На воздухе при зеленях теперь бы и попробовать влагу из сои.
– И то еще, – встрепенулся Филат, – скажи: интерес имеем – что есть социализм и на кой нам его?
Во двор, волоча за собой вьющийся хвост пыли, вкатила машина. Она промчалась мимо клумб, мимо Давыдки Панова, мимо конторы и резко остановилась у лаборатории.
– Федор Васильевич. – Стеша выбежала навстречу. – Вам… для вас все приготовлено… Я думаю, жить будем в беленьком домике?
– В каком это беленьком домике?
– Домике из торфа.
– Ага. Ну, еще что?
– С чего начнете?
– С отдыха, Стешуха! – проговорил Богданов. – Я пошел гулять, и ты бросай! – И Богданов зашагал той же дорожкой, по которой за несколько минут перед этим ушла Феня.
2Степь, пыль и жара – звонкая. Кажется, в воздухе носятся миллиарды пчел во время буйного взятка, и весь мир – кудрявые трепетные ветлы, цветущие кургузые липы, сумрачные широколапые дубы, травы, сочная смородина, кокетливые подсолнухи, – весь мир сочится медом, вкусным, теплым, ядреным… И все-таки человеку хочется в прохладу, на берег реки, окунуться по шейку в воду и сидеть так, ни о чем не думая. В эти дни солнце широко раскрывает жгучую пасть, дышит мглою, рвет землю трещинами – старческими морщинами – и гонит с болот гарь, едкую, приторную, назойливую.
– Бывало, в такую пору бары пуза квасом холодили, – мечтательно шепчет Никита, сидя рядом с кумом под кустом рябины, обозревая с горы долину реки Алая – новый городок, раскинутый за Широким Буераком, далекий цементный завод, Волгу, бегущие пароходы, таборы в поле, людей – баб в разноцветных косынках. – Через бабу государства рушились, – добавляет он. – А нонче баба – первый человек в поле: мужичишки разбежались кто в «Чертов угол», кто на Магнит-гору, кто куда улепетнул. «Чертов угол» как разворочали… Диво!
– Бывало, в эту пору дыхнуть некогда, а нонче мы вот с тобой сидим, как ребятишки.
– И как только холка у нас терпела! – подивился Никита. – Шут их знает, – чуть спустя снова заговорил он, – может, и правда, ячейщики новый свет открыли – живите-де как в младенчестве. Гляди, народ-то как в поле шурует.
– Нет, – Филат мотнул головой, – в меня это не лезет. На днях Пахома Пчелкина видал. Да вон он никак… Он и есть… Рехнулся: каждый день в поле межу свою ищет. Что с ним ни делали, он все свою межу ищет.
– Нашел указать на кого, на Пахома! Он сроду без ума… Да и мы без ума! – неожиданно для себя раздраженно выкрикнул Никита. – Копили, копили, да все козе под хвост, а человеку всего-навсего надобно кусок хлеба.
– У тебя в башке опять все вверх ногами пошло, – гневно, в пригнус заговорил Филат. – И эта…
– Стоп, молчок! Слыхал сто раз твою песню. Никак племяш мой катит, его машина… голубая.
И, выскочив из-под рябины, Никита, не обращая внимания на зов Филата, кинулся вниз, прыгая через рытвины, ямины, путаясь в мелком кустарнике, боясь, что машина может его опередить, уйти… и тогда, может быть, навсегда в Никите заглохнут мысли, как глохнут с перевесны всходы под жесткой коркой.
– Стой, стой! – Он вздернул руки, поднимаясь на цыпочки, каменея посреди дороги. – Стой. Труп свой подложу!
Голубая машина со всего разбегу круто вертанулась, зашипела, шурша шинами о мелкую гальку, заволакивая Никиту тучей пыли. Из машины выглянул Кирилл и, рассматривая раскрасневшегося от бега Никиту, спросил:
– Тебе чего, Никита Семеныч? Говори скорее, а то торопимся.
– Покажи суть дела. – И Никита, не спрашивая разрешения, сел в кузов.
– Та-ак. Радость, стало быть, все ищешь?
– Угу, – буркнул Никита.
– На Полдомасово, – приказал шоферу Кирилл. – Быстро, чтоб к обеду вернуться на опытную станцию. Не знаешь, Никита Семеныч, Богданов там?
– Приехал… своими глазами видел. Стефанида Степановна его встречала.
«Ну вот, опять я тебя не увижу, – с тоской подумал Кирилл. – «Покажи суть дела». Каждый хочет знать суть дела, – повторил он слова Никиты, думая о Стеше, решив сегодня поговорить с ней впрямую, откровенно, чувствуя, что ему-то не хватает совсем не той радости, какую ищет Никита Гурьянов. – Люблю я ее. Да. Да, – говорил он про себя. – Так и скажу. Все другое… остальное – озорство…»
Он повернулся к шоферу:
– Ну, трогай.
И машина пошла, голубея в беге, мимо опытной станции, проселочными дорогами, мимо таборов, высоких рыжих кладей, туда, где совсем недавно та «буйно шумели мужики. Машина шла во весь опор, наддавая, и ветер рвал на Никите пестренькую полинялую рубашонку.
– Ах, Стешка, Стешка, – тихо шептал Кирилл и вздрогнул, испугавшись, что его мысли подслушал Никита Гурьянов.
Но Никита вовсе не слушал его. Он вертел головой, хмурился: по обе стороны дороги лежат кучи скошенного хлеба. Они лежат рядками на протяжении пятнадцати километров. Нет, больше… Ведь уже проехали Никольское, подкатывают к Колояру, а по обе стороны дороги на просторах полей все так же лежат кучки скошенного хлеба – невымолоченного, брошенного. Может хлынуть дождь, вымокнет, прорастет рожь. Тогда что? Дерьмо с поля вози.
– Слушай-ка, собака тебя заешь на коровьей бойне! – сорвался Никита, дрожа, как от озноба. – Ты баил мне, помнишь… лошадь чужую велел любить… корову чужую… хлеб чужой – в этом-де радость. Мотушка ты: тебе радость, как пьянчужке, – последнюю юбчонку с жененки на базар за вино.
– Ты это чего, дядя, сорвался? – Кирилл посмотрел «а него, совсем не понимая его.
– Сорвался! – огрызнулся Никита. – Мир весь изуродовал. Вот дождик грянет, и нет твоего хлеба. Что, как баран, на меня уставился? Говорю, почему рожь не связал? Эх ты-ы… уродина! Придушить бы вас всех еще титешными.
Кирилл тихо рассмеялся.
– Ты что ж, это – хи-хи да ха-ха? Палкой вон тебя по башке. Ведь это не хлеб в поле валяется, а кровь наша. Дурень! – И Никита, стиснув зубы, с еще большей силой затосковал о своих загонах, о своем дворе, о своей бабе, своем Цапае.
Уже промчались километров тридцать пять, а по обе стороны дороги все так же лежали подкошенные кучки. Временами поле прерывалось подсолнухами, люцерной, картофелем, бобами, а потом снова тянулись кучки, напоминавшие собою павших воинов, слегших под градом пуль, под ударами тесаков, от удушливых газов.
– Смерть несете на землю, лютую смерть! – Никита крутил головой. – Сдыхать теперь нам, как Плакущеву.
– Это верно, – согласился Кирилл, догадываясь о печали Никиты, и начал им играть. – Это верно. Смерть несем на землю, лютую. Вон гляди-ка, чего там творится, – он показал рукой в сторону на причудливые вспышки.
Вспышки завиднелись еще издали. За изволоком, на просторах степей будто шла стрельба из пушек, но дым вовсе не поднимался, как это бывает, не таял, а, наоборот, двигался, наползал, точно преследуя кого-то… А Никите даже почудилось, что там, за изволоком, несется мелкими партиями саранча. Она вот так же иногда поднимается из-за горизонта, оседает на поля, пожирая хлеб… Но тогда деревни, села выбегают ей навстречу, стучат в заслонки, железки, кричат, улюлюкают, палят саранчу огнем… а тут кругом все так же спокойно, как спокойно на полях, устланных кучками хлеба.
– Что же это такое может быть? – спросил он и начал дрожать – мелко, зябко.
– Не знаю. Чуда какая-то, – ответил ему в тон Кирилл.
И в следующую минуту Никита приподнялся в кузове, готовясь выпрыгнуть и бежать обратно к широкобуераковским полям, на гору Балбашиху, к оставленному под кустом куму Филату: из-за изволока, прямо на них надвигались, точно огромные тупорылые танки, гусеничные тракторы. Он «шли рядами, один за другим наискось – широким фронтом, захватывая огромную площадь озимой пшеницы, волоча за собой кибитки. От кибиток поднимались вспышки – пыль. Пыль дрожала, вилась, будто рои пчел над маткой, а гусеничные тупорылые тракторы ползли, шевелясь, зарываясь в землю, выныривая, заполняя поле грохотом, треском, оглушающим ревом, оставляя на поле такие же кучки соломы, какие видел Никита по обе стороны дороги.
– Ну вот, дядя Никита, – просто сказал Кирилл, – смерть мы сеем на земле или радость? Эти двадцать четыре машины и сорок восемь комбайнов убрали за двадцать три дня двадцать восемь тысяч гектаров. Сжали, стало быть, и смолотили. Сколько надо поставить народу, чтобы убрать такую площадь? Тысяч десять, поди-ка, а У нас в две смены работает около семисот человек. Понял?
Никита молчал. Ошарашенный видом комбайнов, гулом, грохотом, вспышками, необычным видом поля, он даже не слышал, как прокричал ему Епиха Чанцев:
– А-а… надувальный явился!
И, только поднявшись на комбайн, он увидел Епиху. Тот сидел за каким-то рычажком и смотрел на Никиту, щеря белые зубы, – лицо у него в пыли, в мякине, блещут только зубы да глаза.
– Никита Семеныч, – опять заговорил он, – жалею, удрал ты тогда от меня. Помнишь? На рысаке в ночь укатил, и нет тебя. Собственник.
Никита дрогнул, припомнив, как Епиха неотлучно ползал за ним, но не показал вида, заговорил тихо:
– Да какие мы собственники? Нас всех на лопату поддень, подбрось, и полетим, как мякина.
– Что, хребтик, стало быть, надломили? А и все равно пить друг другу не подадите – такого сорта народ.
«Вы уж больно подадите!» – обозлился Никита, но стерпел, говоря примиренно:
– Было дело. Ты то помни, есть такая добрая поговорка: живучи на веку, повертишься и на заднице и на боку.
– Вот ты и вертишься, – поддел Епиха. – А мы воюем. За три лета, гляди, как все перевернули. Я вот, например, против тебя миллионер. Пра.
– Хвальбы у тебя много, ничего супротив этого не имею. – Никита сузил глаза. – Только отчего штаны на тебе латаны да перелатаны?
– Э-ка, – Епиха вскинул голову. – Мы на железку работаем.
– На какую железку?
– Вот на машину на эту. Заводик сколотили, он железку нам дает, из железки машину делают, а ему за то хлебец, мясо, баранину… ешь, дорогой наш друг.
– Это ты про какой заводик? – спросил Никита, рассматривая Епиху.
– А в «Чертовом углу».
– Да ведь там еще нет ничего.
– Будет. На Магнитке есть, в Кузнецкой Сибири есть… Ну, пошел, некогда с тобой балясы точить… Все равно мы тебя в нашу семью не примем, закались допрежь: топор некаленый гнется.
Никита молчал. Лицо у него вытянулось и словно еще порыжело, будто он только что вышел из горячей курной бани. Дрожащими пальцами он ощупал конвейер – ремень, по которому вверх, в ларек, бежала скошенная пшеница, заглянул в другой ларек, откуда вылетала мякина-пыль, и долго всматривался в работу комбайнов, удивляясь тому, как через четырнадцать минут к каждому из них подскакивает грузовик, на ходу сыплет в кузов зерно и катит к далекому элеватору.
– И все? Стало быть, жатью, молотьбе конец? – вырвалось у него, и он снова смолк, сцепив зубы, упрямо и подолгу рассматривая машины, людей, отмечая, что тут работают не только люди со стороны, но и молодые парни из Широкого Буерака. И в Никите начала пробуждаться зависть – муторная, злая. «Бежит народ от меня», – подумал он и согнулся над ларьком.
Кирилл ясно видел, что творилось с Никитой, намеренно не тревожил его расспросами и только, когда тот сам спустился на землю, точно о каком-то пустячке, спросил:
– Никита Семеныч, скажи, пожалуйста, отчего почки на деревьях разбиваются?
– Крутишь? – ощерился Никита. – Экая кровь в тебе: дескать, загну Никите, а он и оторопеет: я его, как синца, в клетку?… Отвечу: весна пришла, соки в природе явились.
– Правильно. А скажи, почему в деревнях почки новые разбились?
– Это что за почки?
– А вот, например, Епиха Чанцев, задрипанный человек, которого вы там у себя рядом с собаками за еду не сажали, – почему он расцвел?
– Уйди ты от меня, – отмахнулся Никита и, нагнувшись над кучкой соломы, принялся отыскивать в ней колосок с зерном.
– Не веришь? – спросил Кирилл.
– Нет. Чего тут не верить? Дело чистое.
– Чего же копаешься? Колосок с зерном ищешь?
– Да так… сплюнуть хочу, – вильнул Никита.
– На нашу радость?
Никита выпрямился и глухо бросил:
– Поганец! Ты что ж думаешь, жизнь переломить – все одно что с гуленой девкой пофорсить? А-а? Да, не признаю. Нет тут для меня мамыньки родной… Мачеха она мне – работа ваша. Ну и что же? Что со мной сделаешь?
– Врешь, дядя, признаешь.
– А я говорю – не признаю. Что я, не хозяин своего слова? А-а? Мамыньку родную ты укокошил, мачеху подсунуть хочешь? Что ж, соглашусь на то: пить-есть надо.
– Врешь. Опять врешь, – спокойно обрезал Кирилл.
– Дa что ты мне все – врешь, врешь… наладила сорока. Ты не врешь. Учишь все… учишь… и не врешь: святой Кирилл-Мефодий.
Кирилл рассмеялся и, направляясь к автомобилю, кинул через плечо:
– Кричишь, а зла уже в тебе нет, пыл только один, дух, как вон вспышки от комбайнов… На ветер и понесет…
– А я говорю – не признаю. Силком меня толкнуть хочешь. Да на кой она мне нужна, ваша комбайна? – И Никита выругался, с сердцем, остервенело. – Вы еще не знай чего придумаете, а я должен за вами на карачках бежать. Весь мир на карачки посадили.
– Экий ты! Как маленький… Дело-то ведь о тебе идет, не о нас. Мы бегом вперед побежали, ты отстал, почему-то на карачках пополз – и вставай, пойдем вместе. Не пойдешь – задавят, как червя.
– Что ж, – Никита обиделся, – мир, значит, такой… не согласен кто – его под пятку, как паука.
– Был такой мир – под пяткой миллионы сидели, а теперь других под пятку.
– Вот и мните!
И машина понеслась той же извилистой полевой дорогой, туда – к широкобуераковским равнинам, и по обе стороны все так же лежали кучки. Вглядываясь в них, Никита временами забывался, горестно думая о том, что вот их надо еще копнить, молотить.
«Возни много! – И встряхивался: – Да нет же, пустые они, кучки: шутовины эти, комбайны, и тут прошлись».
На улице Широкого Буерака они столкнулись с Митькой Спириным. Он шел от своего двора, крепко прижимая к груди юркого черного кролика.
– Твой отросток, дядя, идет. – Кирилл указал на Митьку и намеренно задержал машину. – Ну, как живешь, последний единоличник? – трепля кролика за ухо, спросил он Митьку. – Один остался на селе. Ему столб березовый на могилке воткнут: дольше всех держится.
– Да вот, шалун мордашку зашиб, – точно не слыша вопроса, заговорил Митька. – Зашиб. А ведь мухи, червяки накинутся. Иду в колхозную сапожную мастерскую, деготьком смажу мордашку.
– Слухи идут – лошадь у тебя волк задрал, а ты новую купил?
– Не везет мне, Кирилл Сенафонтыч: савраску волк задрал на лугу. Да дивись бы целый волк-от, а то треногий. Я савраску на луг выпустил – пускай, мол, отгуляется маненько, треногий подкараулил и зарезал. Теперь кое-как сбился, новую купил. Идемте, поглядите. Ты знаешь толк в лошадях, и ты, Никита Семеныч. – Митька повел их за двор, бормоча: – Я давно вам, Кирилл Сенафонтыч, хотел биографию своей жизни рассказать, как сложилась она, – и, не дожидаясь согласия, продолжал: – В тысячу девятьсот девятом году у нас сдохла лошадь, ну, отец отправил меня в услужение к людям. Два года я батрачил, зашиб деньгу – купил лошадь. Буланый мерин был, помню – шустер, вожжой не тронь. Ну, и сдох буланый мерин под рождество. Что ты тут будешь делать? Пришлось ехать на Каспий, а я только женился на Елене своей прекрасной. И зашиб деньгу, купил жеребенка, выходил его. Мыть напала, ноги отнялись, прирезать пришлось…
И, пока они шли за двор, Митька успел рассказать им о том, как у него волк задрал восьмую лошадь – савраску.
Кирилл засмеялся:
– Да это, брат, не твоя биография, а лошадиная.
– Лошадиная? Она будет лошадиная, раз в жизни не везет. А вот новокупка моя.
За двором на привязи ходила пестренькая облезлая лошаденка. Ей было, очевидно, не больше трех лет: у нее еще совсем слабенькие ноги, дряблые мускулы в пахах, но шея уже стерта хомутом, холка сбита… Сонливая, голодная лошадь чем-то походила на Митьку Спирина.
– Лошадь! Конь – ногой ботни! – проговорил Кирилл, подходя вплотную к лошаденке.
– Не трогай… не трогай, – предупредил Митька. – Лягается. Истинный бог!
– Лягается? – Кирилл потянул лошаденку за хвост на себя. – Лягается! Беда!
– Да твою лошадь, – с укором проговорил Никита, – можно за щекой спрятать, как вишню… Окаянная жизня какая: за дерьмо вцепимся, и не оторвать, – добавил он чуть погодя, злясь уже не на Митьку, а на самого себя.
– Не спрячешь. Спрячь-ка, спрячь, – по-детски пригрозил Митька и, присев в ногах у лошаденки, начал гладить черненького с окровавленной мордочкой кролика, рассказывая:
– Богданов только что ко мне заходил. Хозяйство мое осматривал и на сундук натолкнулся… На днях я сундучишко по случаю купил. Долго Богданов около сундука вертелся и все спрашивал, что буду беречь в сундуке… Что? Тряпье, баю, всякое. Какой, баю, хозяин, ежели сундука в доме нет?