412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Тютчев » На скалах и долинах Дагестана. Перед грозою » Текст книги (страница 8)
На скалах и долинах Дагестана. Перед грозою
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 03:41

Текст книги "На скалах и долинах Дагестана. Перед грозою"


Автор книги: Федор Тютчев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

– Слушаюсь, грит, сполню, как смогу.

С этим он и на Кавказ приехал. Зачислили его в наш полк и начал он служить. Одначе не пришелся он по душе ни господам офицерам, ни того больше солдатам. По-русски едва говорил и все сердился. Брови нахмурены, всем всегда недоволен, ходит как индюк и никогда-то не улыбнется.

Вот, думаем, чадушко-то накачалось на нашу шею.

Скоро дошел в роту слух, что, мол, Штольц денщика себе просит. Сначала думали, не дадут ему денщика, потому что он немец, немецкого царя подданный, стало быть, и денщик ему должен быть оттуда же, а никак не наш, русский. Одначе на повтурку вышло не так. На другой же день призывает наш ротный фельдфебеля и говорит: "Поручик Штольц себе денщика просят, так ты выбери им денщика, да только смотри у меня, выбирай не как-нибудь, а постарайся найти что ни на есть самого лучшего, чтобы смышлененький был, и бесприменно честного, потому он немец, он в чужом государстве, язык знает плохо, ему с плохим денщиком пропасть можно".

Фельдфебель, чтоб ему пусто было, и назовись мною. Парень, грит, смышленый, бойкий, художеств за ним никаких не замечено, а главное дело, и службу денщицкую знает, у прапорщика Вахрамеева пять годов денщиковал, завсегда им довольны были.

Таким-то вот манером и назначили меня к немчину. Явился я к нему и спервоначалу вижу, плохое мне будет у него житье. Уж по тому, как он мне вещи свои сдавать начал, понял, каков он человек есть. Верите ли, ваше благородие, два дня сдавал. Ей-богу, не вру. Иной ротный командир роту скорей сдаст, чем он свою хурду-мурду. Диво бы вещей было много, а и всего ничего, на одном ишаке увезешь. Вынет, например, рубаху, развернет перед носом и учнет про нее лепертовать, какая она, диви я сам не вижу, а опосля того начнет ее со всех концов показывать: и так, и эдак, и на свет-то, пуговки все перещупает и опять сложит.

И каждую-то вещь так, одурь возьмет.

Разов десять приказал при себе чемодан укладывать, из Неметчины своей привез, несуразный такой чемоданище. На первый взгляд быдто и удобный, а начнешь укладывать – одно горе. Ремешков, петелек в нем, пряжек разных – уйма целая, а все ни к чему.

Долго он меня с этим чемоданом мучил. Вынет все вещи, разложит по всей комнате и велит складывать, а сам на часы смотрит, и никак ты ему не потрафишь. Уложишь по его, как он приказывает, глядишь, минуту, альбо две опоздал против того срока, в какой чемодан его проклятый уложить следовает. Ко времени поспел, смотришь, что-нибудь не так положил, например, носки поверх платков, а он требовал платки поверх носков, диви не все равно, что поверх чего лежит, не на человеке чай, а в чемодане.

Впрочем, не на одной укладе замучил он меня, выматывал он мне душу и другим манером. Верите, раз по двадцать в день руки заставлял мыть. Соберется ли куда идти в гости, раньше чем мундир ему подашь, ступай руки с мылом мой. Сапоги снимешь, опять мой. Потребует стакан воды принести, первым долгом на руки смотрит.

– Фа, – говорит, – грязни ляп, опять грязни ляп, зашэм грязни ляп стакан брал. Ступай ляп милем мой, тогда воду дафай.

Идешь со стаканом назад в кухню, моешь руки и опять ему, чертяке, тот же стакан несешь. Подавись, анафема. И так он меня этим мытьем рук донял, что я и сказать не умею. А тут еще и товарищи зубоскалят. Придешь в роту, сейчас обступят: "Покажи ляп, – кричат, – фи, зашэм ляп грязни, иди мой ляп". Ну, съездишь, кто поближе, в рыло, плюнешь и пойдешь назад.

В бой идти собирается – еще того горше: всю ночь сидит, письмо строчит; у него, у ирода, там, в Неметчине, невеста оставалась, так вот он ей, со страха, што ли, али обычай у них такой, перед каждым боем отписывал свою волю. Как ей поступать в случае его смерти, все до мельчайших подробностей. Сколько времени траур носить, за кого и когда замуж выходить. Словом, до точности, быдто она сама не знает, как ей быть опосля его смерти. Пишет это он всю ночь, а сам на патрет смотрит, а ты спать не моги, потому он то и дело кличет за всяким вздором. Проканителишься с ним до утра, а утром в поход, и отдохнуть некогда. Хуже же всего было это, как он учнет счет расходу подводить, зарез, одно слово. Скаредный был, похуже жида всякого. Складные весы имел, принесешь ему из лавочки какую ни на есть пустяковину, он сичас на свои весы, и беда, коли ежели чуть-чуть супротив веса не достанет, часа полтора пилит.

Ну, пока в укреплении стояли, еще все ничего, а как пошли в большой поход, тут мне совсем карачун пришел. Переходы тяжелые, впору до ночлега добраться, сготовить ужин и спать завалиться, а он свои порядки разводит. То не туда поставил, другое – не на месте. Зачем вьюки так сложены, а не эдак. Другие господа офицеры давно уже спят и денщиков своих спать отпустили, а мой немчик как домовой гоношится, насилу уляжется. Ему-то с полгоря, а мы, денщики, загодя вставать должны, чай готовить, вещи укладывать и все прочее. Вещей же он набрал супротив других офицеров гораздо больше и совсем тоись без всякой надобности, только хлопоты да возня с ними в походе.

Измотался я за этот поход, как заяц на угонке, и не знаю, чем бы все это кончилось, как вдруг стряслась беда. На одном переходе, зазевались, штоль, наши, хорошенько сказать не могу, а только наскочила татарва на наш обоз, и не успели мы глазом моргнуть, как половину вьючных лошадей как не бывало, угнали, проклятые. В суматохе меня тоже сбили с ног и хотя не поранили, но помяли-таки достаточно, а в ту пору и вьючного конька моего немчика тоже угнали, и со всем имуществом. Освирепел мой немчик, не приведи Бог. Сейчас рапорт на меня написал, чтобы, значит, меня суду придать, за то, стало быть, будто бы я нарочно татарам его имущество покинул. На мою беду, как раз дня за два до этого я промеж солдат с сердцов говорил: "Хошь бы татары на обоз напали да этот раз-анафемский чемодан моего немчика утащили бы, я бы свечку поставил". Известное дело, с сердцов иной раз мало ли чего человек не наговорит, а тут, на горе, оно как раз по говоренному и вышло. Арестовали меня, раба Божьего, засадили. Слышу, говорят, судить будут. "За что?" – спрашиваю. А за умышленное покинутие препорученного имущества, да еще в виду неприятеля. Вижу я, дело-то на серьез выходит, не миновать мне палок. Если бы еще за дело, ну, куда ни шло, а то как есть совсем занапрасну. Обидно мне стало, так обидно, что и сказать не умею. Порешил я в горы уйтить. Все равно, думаю, пропадать, что так, что так. Как задумал, так и сделал. На походах за арестованными какой присмотр, звание одно, сами знаете. Выбрал я удобную минуту, да и айда в горы. Впрочем, в те поры не один ушел, а вдвоем.

– С кем же?

Иван на минуту как бы замялся.

– С кем? Имени я вам не скажу, не для чего. Здесь его, в горах, Николай-беком зовут.

– Я о нем слышал. Он у Шамиля наибольшим, один из самых близких людей. Так он из вашего полка?

– С нашего. Он у нас юнкером был. Немного до офицера не дослужился. Из настоящих господ.

– С чего же он бежал?

– А вы нешто не слыхали? Беда над ним стряслась. Ротного своего перед фронтом по лицу ударил. Темное это дело, доподлинно никто не знает, а толкуют разное. Сам он тоже не рассказывал. Говорили, будто бы ротный чтой-то заметил промеж своей женой и юнкером и начал с тех пор к нему всячески придираться. А тот был с характером, не выдержал, вот и вышло. Меня при этом не было – люди рассказывали. На беду, и случилось-то все это на походе, тоись что юнкер капитана ударил опять-таки же в виду неприятеля, стало быть, полевой суд и расстрел. Волей-неволей бежать приходилось. Сидели мы с ним арестованные в одной палатке, и часовой внутри стоял, да, на беду и задремал малость. Увидел это юнкер и мигает мне: орудуй, мол, а мы еще раньше перемолвились с ним насчет того, чтобы бежать. Вот я встал, потихоньку подобрался к часовому-то да и хвать его за горло, не успел он и ахнуть, забили мы ему платок в рот, скрутили веревками, ружье забрали – и вон из палатки. На счастье, ночь была темная, все спали, мы тихим манером через лагерь, мимо часовых, да в горы, только нас и видели.

– А как вы к Шамилю попали?

– А очень просто. Пришли в первый попавшийся аул и прямо к мулле. Так и так, хотим Шамилю служить и веру мусульманскую принять. Обрадовались, как родных приняли. Любо им, когда кто-нибудь из христиан в их веру переходит, а к тому же и от Шамиля по всем аулам строжайший приказ был, чтобы всех дезертиров к нему направлять. Он нашим братом во как дорожит, потому что через нас он всякие мастерства у себя заводит.

– Значит, Шамиль вас хорошо принял?

– Отлично даже. Особливо Николай-бека. Как прознал про то, что тот как бы на манер офицера, сильно обрадовался и сичас его в наибы свои предопределил. Саклю дал, коня, оружие, вещей всяких. Жену сосватал, – тоже наиба одного богатого дочь. Впрочем, теперь Николай-бек и сам богатый.

– Откуда же у него богатство?

– А известно откуда, оттуда же, откуда и у прочих. Только другие-то наибы трусы, по-волчьи норовят, цапнуть да тягу, а Николай-бек как пойдет в набег, только держись. Никто столько добычи не привозит, как он.

– Да, я слышал про него, разбойник порядочный.

На лице Ивана отразилось неудовольствие.

– Разбойники те, что по дороге безоружных грабят, а Николай-бек джигит. Храбрей и удалей его во всем Дагестане нет.

– Говорят, в его шайке много русских беглецов. Оттого ему часто удается вводить в заблуждение русских. Вроде того, вот как ты меня вчера.

– Это верно. Я тоже у Николай-бека служу, и вот эти тоже, – кивнул он головой в сторону дезертиров. – Нас у него человек до двадцати, и все мы за него, как за своего батьку, потому не человек – орел. Вот погоди, сам увидишь.

– А не грех вам своих же убивать? Я слышал про подвиги шайки Николай-бека, хуже чеченцев.

– Ничего не поделаешь! Нам тоже спуску не дают. Оно так колесом и идет, либо ты зубами в чью-нибудь глотку вцепишься, либо тебе горло перехватят. А что между нашим братом злодеев много, это верно. Вот хоть бы взять к примеру Филалея: зверь, тигра лютая, и того мало. Просто дьявол, а не человек. Сколько он народу православного перебил, чай, и сам счет потерял. Лютует, не приведи Бог.

– С чего же это он такой? – спросил Спиридов, с омерзением поглядев издали на рыжую, взъерошенную фигуру Филалея с свирепым, красным лицом заправского палача.

– Бог его ведает; должно, причину какую имеет, – уклончиво отвечал Иван и, подумав немного, добавил: – А и то сказать, и с нашим братом-солдатом другой раз ох-ох, как расправляются, поневоле к Шамилю уйдешь. Вон, видите, там другой, что рядом с Филалеем, черный такой, на цыгана похож, послушали бы вы его, какую муку он перенес. Впрочем, ежели правду говорить, наши иной раз лютуют больше с тоски-отчаяния. Думаете, сладко жить нам среди нехристей, вся душа изныла, а податься некуда, тоись как я есть, ни взад, ни вперед. Вот и осточертеет человек и почнет бесноваться, думает хоть этим тоску-злодейку размыкать… Все это понимать надо.

Сказав это, Иван понурился и долго сидел опустив голову, погруженный в свои невеселые думы. Спиридов больше не стал ни о чем его расспрашивать.

Под вечер Спиридову пришлось быть свидетелем страшной и малопонятной ему сцены, произведшей на него грубое впечатление.

Перед самым закатом солнца он увидел, как дезертиры, и в том числе Иван, разостлав на траве ситцевые платки, серьезно принялись готовиться к вечернему намазу. Став на колени лицом к Востоку, они несколько минут усердно и набожно молились, то воздевая руки, то прижимая их к груди, с телодвижениями истинных правоверных.

Глядя на их строгие лица, на спокойные жесты, Спиридов никак не мог понять, что это такое: неужели одна пошлая комедия, на покой прочим мусульманам шайки, или тут есть что-то иное, более глубокое.

Может быть, эта молитва по духу своему оставалась тою же, какою она была, когда они еще были в лоне православной церкви, а теперь ими усвоены только внешние, обрядовые жесты мусульманства, которым, в сущности, они не придавали никакого значения?

На другой день Спиридов чувствовал себя значительно лучше, но не настолько, чтобы быть в состоянии идти пешком.

– Передай им, – говорил он Ивану, – что я не притворяюсь, лгать я не хочу даже перед этими мерзавцами, но я действительно не могу ступать на ноги, смотри, в каком они у меня виде.

Иван, еще с вечера решивший переговорить с Азаматом, отвел его в сторону и красноречиво принялся убеждать его уступить Спиридову свою белую лошадь. Сначала Азамат долго не хотел ничего слушать и на все доводы Ивана упорно твердил, что сумеет заставить проклятую христианскую собаку повиноваться его воле, хотя бы для этого нужно было вырывать клочьями его мясо. Это ослиное упрямство, основанное единственно на слепой ненависти, в конце концов вывело Ивана из себя.

– Ну хорошо же, старый выживший из ума осел, делай, как знаешь, но помни, что если пленник умрет, то Николай-бек прикажет тебя повесить, за это я тебе ручаюсь бородой твоего отца.

Последняя угроза подействовала на Азамата лучше всяких доводов и убеждений.

– Ну, шайтан тебе в бороду, – сердито закричал он, – я, пожалуй, согласен уступить русской собаке свою лошадь, но за это ты должен замолвить за меня словечко перед Николай-беком, пусть примет меня в свою сотню, я слыхал про веселую и богатую жизнь джигитов Николай-бека. Обещай мне, и тогда я в свою очередь исполню твое желание.

Ивану не оставалось ничего иначе, как согласиться на просьбу Азамата.

При помощи Сидора Иван не без труда усадил Спиридова на несчастную клячу Азамата и, чтобы он не упал с седла, привязал его к нему арканом, после чего вся партия, не теряя времени, выступила в путь.

Впереди всех шел Азамат, ведя в поводу клячу с привязанным к ней Спиридовым, за ним один из горцев вел в поводу Карабаха. На общем совете было решено лошадь Спиридова поднести в дар Шамилю, и так как с той минуты, когда это решение было принято, Карабаха фактически считали собственностью имама, то чрез то никто из шайки не осмелился сесть на него. Для них для всех этот конь стал священным.

Хотя, благодаря стараниям и заступничеству Ивана, Спиридов, вместо того чтобы идти пешком, ехал на лошади, но тем не менее страдания его чрез то мало чем уменьшались. Езда на жестком, разбитом седле, на кляче, то и дело спотыкавшейся и ежеминутно готовой упасть со всех четырех ног, притом со связанными назад руками, являлась в своем роде не последней пыткой, причинявшей Спиридову невыносимые страдания. Он несколько раз собирался уже просить, чтобы ему позволили лучше идти пешком, и только соображение, что после такой просьбы его уже ни под каким видом, что бы с ним ни случилось, не посадят на лошадь, удерживало его. Кроме того, сидя на лошади, он уже тем самым избавлялся от постоянных подбадриваний плетью, на которые был так щедр Азамат в первые часы его плена.

XVI

В роскошной квартире княгини Двоекуровой царят мертвая тишина и полумрак. Из целого ряда комнат, заставленных массивною мебелью екатерининских времен, освещена только столовая, гостиная и небольшой будуар, убранный в мавританском стиле, со множеством вееров, массой легкой шелковой материи по стенам, собранной в красивые складки и украшенной страусовыми перьями. На полу, поверх ярко-пестрого ковра, была брошена шкура огромного льва с оскаленной пастью и густой гривой, длинными волнистыми космами обрамлявшей голову зверя. Причудливые этажерки, сплошь заставленные всевозможными безделушками, кокетливо ютились по углам; небольшие осмигранные табуреты из пальмового дерева, украшенные узорной инкрустацией из перламутра, слоновой кости и бронзы, были расставлены вперемешку с небольшими низкими креслами и изящными кушетками, перед которыми возвышались изящной работы причудливые столики. На вызолоченных жардиньерках стояло множество цветов в горшках и вазах, наполняя воздух легким, слегка опьяняющим ароматом. В бронзовой выше человеческого роста клетке помещался красивый попугай. Восковые бледно-розовые свечи в бронзовых бра, защищенные небольшими колпачками из прозрачной цветной китайской бумаги, бросали приятный мягкий свет на все предметы, расставленные и разбросанные в художественном беспорядке.

В углу, противоположном входной двери, за густым трельяжем, на шелковой софе полулежала молодая женщина в широком капоте, небрежно причесанная, с французской книжкою в руках.

Однажды Колосов, придя к Спиридову и любуясь портретом, стоявшим на этажерке, невольно воскликнул: "Неужели есть такие красавицы на свете?" – на что Спиридов, улыбаясь, отвечал:

– Эта женщина в действительности еще лучше, чем здесь, на портрете. – И он был прав.

Насколько луч солнца, отражающийся на гладкой поверхности покоящегося в зеленой раме пруда, в природе неизмеримо красивее, чем нарисованный кистью художника, настолько Элен Двоекурова была лучше своего изображения.

Портрету недоставало жизненности мягких линий ее классически сложенного тела, подвижности лица, на котором всякая мысль, всякое ощущение оставляли мимолетный, едва уловимый след. Облокотись на шелковую подушку и подперев рукой свою классическую головку с целым каскадом золотистых волос, она небрежно скользила взглядом по строчкам книги, в то время как мысли ее были очень далеко. Перелистовав две-три страницы, она небрежным жестом отбросила книжку на красивый низкий столик, стоящий подле софы, и, повернувшись на спину, закинула за голову свои полуобнаженные, античные руки и задумалась. Склонность к мечтательности у нее развилась с детства. Еще будучи в Смольном институте, Элен любила иногда удалиться куда-нибудь в дальний угол и, полузакрыв глаза, сидеть там неподвижно по целым часам, предоставив мыслям медленно, подобно осенним облачкам, проноситься в ее мозгу без всякого участия ее воли. В то время когда другие девушки, предававшиеся мечтам, как и Элен, всегда могли рассказать, о чем они мечтали, Двоекурова искренне не могла этого сделать. Её мечты походили на туманные сновидения, в которых есть свой сокровенный смысл, своя логика, даже свое правдоподобие, но все это до тех пор, пока человек спит; стоит же ему проснуться и начать припоминать свои сны, казавшиеся ему столь нежными и поэтичными, а тем более попытаться передать их словами, к большой его досаде получается какая-то подчас даже грубая и пошлая нелепость.

По выходе замуж Елена Владимировна не только не оставила свою привычку, но, благодаря многим обстоятельствам, она еще сильнее укоренилась в ней. Этому главным образом способствовало одиночество, на которое была обречена молодая женщина, и неудовлетворенность жизнью.

Семейная жизнь молодой княгини далеко не была счастливой. Но об этом знала она одна. Для света же она была счастливой супругой прекраснейшего и достойнейшего человека. Князь Двоекуров был почти втрое старше своей жены. Когда Элен выходила за него замуж, ей было 17 лет, а ему под пятьдесят.

Познакомился он с ней еще в то время, когда она была в Смольном институте, в выпускном классе. Знакомство это произошло через племянницу Двоекурова, тоже смолянку, которую он время от времени навещал. Случайно племянница Двоекурова была подругой Элен и, как часто бывает у институток, захотела представить свою приятельницу любезному и щедрому на конфеты дяде. С этого времени Двоекуров начал бывать в Смольном значительно чаще прежнего и в двойном количестве привозить конфеты, сладкие печенья и прекрасные фрукты из собственных оранжерей.

Элен была круглая сирота, хотя и происходила из старинного дворянского рода. Девяти лет она была привезена в Петербург и сдана в Смольный институт своей дальней родственницей, мелкопоместной дворянкой, которая, определив девочку, тотчас же уехала обратно в свою глухую далекую деревушку и словно сквозь землю провалилась. По крайней мере, за целых восемь лет пребывания Элен в институте она не подавала о себе никаких известий, даже не справлялась, жива ли Элен. И только незадолго до выпуска вдруг словно из воды вынырнула, явившись снова в Петербург, для того чтобы взять Элен по ее выходу из института и увезти к себе. Однако последнего ей сделать не удалось – у Элен оказался жених, богатый и чиновный князь Двоекуров. Припоминая потом эти несколько недель между днем выхода из института и днем ее свадьбы, Элен никак не могла понять, как все это случилось. С чего началось и почему она, не любя князя, вдруг, как бы помимо своей воли, сделалась его женою. Она смутно помнит выпускной акт, себя и других барышень в белых, придававших им сходство с ангелами платьях. Огромную толпу гостей, родителей, родственников и знакомых ее подруг. Помнит скромно одетую, смиренную родственницу свою, по виду похожую на просительницу. Наконец, припоминает представительную, молодящуюся фигуру князя. После раздачи наград он подошел к ней, поздравил с успешным окончанием науки и при этом просил позволить навестить их запросто, по-родственному.

– Я за этот год, мадемуазель Элен, – добавил он, – так привык к вам, как будто бы знал вас с детства.

На это родственница Элен поспешила рассыпаться в любезностях, сказала что-то очень трогательное о сиротках, о том, как для них особенно должно быть дорого всякое оказываемое им внимание. Упомянула о скромности их жилища, связав это обстоятельство почему-то с великодушием князя, и заключила все это трогательной мольбой не осудить их и отнестись к ним снисходительно.

Жилище, как Элен убедилась в тот же день, где поселилась ее родственница, было действительно более чем скромное и представляло три небольших, мизерно омеблированных комнаты, помесячно снятых у какой-то немки на Васильевском острове.

Верный своему обещанию, князь на другой же день приехал с визитом.

Родственница встретила его, как встречают царственных особ, не знала, как усадить, чем потчевать, и так суетилась, что под конец Двоекуров не выдержал и довольно резко попросил ее не утруждать себя излишними о нем заботами. Тогда она впала в другую крайность и сидела, как ушибленная, молча, торопливо кивая головой на каждое обращение к ней ее высокопоставленного гостя.

После незначительных фраз о том, о другом князь перешел на французский язык, который, как ему было известно, родственница Элен не знала вовсе, и в довольно картинных выражениях изобразил ту невеселую жизнь, которая ожидает ее, блестяще образованную, нежно воспитанную девушку, в глухом медвежьем утолку, среди полудиких соседей-помещиков.

– Вы красавица, – говорил князь, – и потому в девушках не засидитесь, это бесспорно, но подумайте, какого мужа вы можете получить там? Какого-нибудь едва грамотного недоросля, всегда полупьяного, любителя борзых собак, невоздержанного на язык, а подчас и на руку. Возвращаясь с товарищеских пирушек или псовых охот, он целыми часами будет услаждать ваш слух повествованиями о вещах, для вас не только не интересных, а прямо противных, и горе вам, если вы не проявите достаточного интереса к его бессмысленной болтовне: тогда на вашу голову обрушится целый поток бранных слов. А какие оскорбления ждут вас за плохо сготовленный поваром обед, за малейшую неудачу по хозяйству, за всякую оплошность, этого вы себе представить не можете.

Изобразив в таких мрачных красках судьбу Элен в провинции, Двоекуров перешел к описанию тех благ, той роскоши, того счастья, которые ожидают ее, если она согласится выйти замуж за человека, давно ее любящего, готового для нее на все жертвы.

– За улыбку ваших прекрасных глаз этот смертный положит к вашим ножкам свое состояние и свое сердце, – заключил князь, вперяя в серьезное личико молодой девушки разгоревшийся страстью взгляд. – Вы хотите знать имя этого смертного, для которого любовь ваша будет величайшим даром небес? Этот смертный – ваш покорнейший слуга, смиренно ожидающий вашего приговора.

Сказав это, князь с театральным жестом покорно наклонил свою лысую четвероугольную голову перед девушкой.

Как все некрасивые люди, князь, когда волновался, делался еще некрасивее. Лицо его багровело, на шее и на лбу выступали жилы, а маленькие глаза как бы совсем пропадали за припухшими веками.

На Элен неожиданное предложение князя произвело ошеломляющее впечатление. В первую минуту она не нашлась, что ему ответить, и только с изумлением, смешанным со страхом, смотрела в его поношенное, гладко выбритое лицо. За этот год она так привыкла смотреть на него как на родственника своей подруги, немного забавного, приторно-любезного старика, над которым, оставшись одни, они обе часто и зло подсмеивались, что теперь, слушая его страстное объяснение в любви, она не могла отнестись к нему серьезно.

Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы в разговор не вмешалась родственница. Почтенная старушка, не понимая ни одного слова из того, что говорил Двоекуров, каким-то особенным чутьем проникла в смысл его слов и, вся взволнованная и трепещущая, от имени Элен начала благодарить князя за честь. Она смеялась и плакала в одно и то же время, обнимала Элен, прижимала ее к своему сердцу и для чего-то возводила очи к потолку.

Оглушенная, сбитая с толку всем этим обильным словоизвержением, Элен не могла произнести ни одного слова, и только когда спустя несколько минут после этого князь Двоекуров уехал, Элен поняла, что она как-то сама собой, без участия своей воли сделалась невестой.

Свадьба была отпразднована очень скромно, в интимном кругу, и после венца молодые уехали за границу, куда князя посылали с каким-то поручением дипломатического характера.

Вернувшись год спустя в Петербург, Двоекуровы поселились в собственном роскошном доме на Дворцовой набережной, и с этого времени началась светская жизнь княгини. За год пребывания своего за границей Элен еще больше похорошела и с первого же своего появления на великосветских балах и вечерах была единодушно признана всеми первою красавицей столицы. Она была высока ростом, прекрасно сложена, с античными линиями шеи, бюста и рук, с тонкими чертами нежно-матового лица, на котором невольно обращали на себя внимание темно-синие, вечером казавшиеся черными, большие глаза продолговатой формы, опушенные густыми ресницами. Светло-белокурые с золотистым отливом густые волосы, всегда как бы немного небрежно причесанные, золотой рамкой окаймляли ее высокий белоснежный лоб и густыми вьющимися локонами ниспадали на плечи по тогдашней, немного странной, моде.

Припоминая теперь свои первые шаги в петербургском светском кругу, Элен до сих пор с неудовольствием вспоминает, с какой алчностью, точно на богатую добычу, устремились на нее со всех сторон толпы ухаживателей, начиная от безусых юношей и кончая господами гораздо старше ее мужа. По-видимому, для всех этих поклонников и нежных вздыхателей казалось в порядке вещей и даже невозможным, чтобы молодая красавица, малоопытная, впервые появляющаяся в светских гостиных и ко всему этому обладающая старым, весьма некрасивым мужем, избегала увлечения.

Стоило суметь понравиться ей, а это казалось весьма нетрудным. Большим шансом на успех признавалось многими отсутствие, по их мнению, ревности со стороны князя Двоекурова. Добродушный старик, как бы признавая всю справедливость того, чтобы его молодая жена пользовалась всеми радостями молодости, сквозь пальцы смотрел на ухаживания за нею представителей столичной блестящей молодежи и даже изредка, казалось, совершенно искренне, хотя шутливым тоном, упрекал за ее чересчур строгое и холодное обращение с ее, как он выражался, пленниками.

– Какой милый старик этот князь, – говорили про него, – какой рассудительный! Другой бы на его месте, с его наружностью замучил бы свою жену ревностью, а он, как и подобает умному человеку, только о том и думает, чтобы ей было весело.

Однажды был такой случай. Элен на одном балу, отговариваясь легким нездоровьем, старалась как можно меньше танцевать. Князь заметил это и, подойдя к ней, ласково-добродушным тоном стал шутливо выговаривать за это.

– Танцевать молодой женщине так же свойственно, как птичке порхать; еще придет твое время сидеть и любоваться другими, теперь пусть тобою любуются. Не так ли я говорю, господа? – с добродушнолукавой улыбкой обратился Двоекуров к нескольким молодым гвардейцам, составлявшим свиту Элен.

– Совершенно справедливо, князь, молодость дается раз в жизни.

– Вот и я то же говорю, – подтверждал Двоекуров, ласковым, отеческим взглядом поглядывая на жену, в то время когда она, грациозным жестом положив свой обнаженный локоть на плечо кавалера и склонив немного набок голову, делала первый, медленный тур вальса.

– Какой милый князь.

Но если бы те, кто видел князя на балах, могли, накрывшись шапкой-невидимкой, проникнуть вслед за ним и его супругой в их роскошную спальню, убранную в несколько странном, чересчур игривом вкусе, они были бы поражены переменой, происходившей в Двоекурове. От ласково-шутливого тона не оставалось и следа. Добродушная улыбка исчезала, и из милого, любезного старичка он превращался в озлобленного деспота. Щуря свои маленькие свиные глазки и кривя рот в саркастическую улыбку, он по целым часам пилил Элен, доводя ее иногда почти до полного отчаяния. Припоминая все ее жесты, все слова, сказанные ею в течение вечера, Двоекуров придавал им произвольное грязное толкование. Он корил ее несуществовавшими любовниками, грозил сослать в деревню, попрекал бедностью. Обвинял в том, что еще будучи девушкой, в институте, она, задумав выйти за него замуж, самым бессовестным образом ловила его и, пользуясь слабостью его характера, заставила жениться на себе.

– Я знаю ваш умысел, – шипел он, злобно блестя глазками, – вы рассчитывали, что я скоро умру и оставлю вас богатой вдовой. Так нет же, сударыня, ошибаетесь, я проживу еще очень, очень долго; отец мой жил до восьмидесяти пяти лет, дед умер, когда ему было за девяносто, дядя отца тоже дожил до таких же лет. Мы, Двоекуровы, отличаемся долголетием, это наша родовая черта. Я проживу еще не меньше 30 лет, может быть, сорок, вам тогда будет 50–60 лет, вы будете старуха и никто не будет обращать тогда на вас внимания. Можете тогда расточать ваши улыбки сколько угодно, они никого не соблазнят. Нет-с, никого!

XVII

Вначале Элен пробовала защищаться от злобных и нелепых нападок мужа, но скоро должна была убедиться в бесполезности каких бы то ни было оправданий.

Все ее слова встречаемы были ехидным недоверием. Муж, как сыщик, старался запутать ее и уличить кажущимися ему противоречиями. Словом, это было что-то столь нелепо-пошлое, злобно-предательское, что молодая женщина в конце концов принуждена была замолкать и предоставить мужу изливать свой яд, сколько ему вздумается. Не довольствуясь словами, он иногда доходил до того, что щипал ее, щипал больно, до синяков, забывая, как красноречиво некогда расписывал ей возможность выйти замуж за полудикого помещика, способного бить свою жену.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю