412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Тютчев » На скалах и долинах Дагестана. Перед грозою » Текст книги (страница 2)
На скалах и долинах Дагестана. Перед грозою
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 03:41

Текст книги "На скалах и долинах Дагестана. Перед грозою"


Автор книги: Федор Тютчев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)

– Да вы, кажется, начинаете дерзить, это что за новость? – прикрикнула Аня, с комичной суровостью сдвигая свои бровки. – Давно ли вы такую волю взяли?

Они уже перестали вальсировать и сидели в углу, немного в стороне от прочих гостей.

Колосов нервным движением руки взъерошил себе волосы и снова заговорил мягким, заискивающим голосом:

– Анна Павловна, и не грех вам? Вы видите, как мне тяжело, а у вас все смешки да шутки.

– Это вы о чем? – широко открыла глаза Аня. – Какие шутки, какой грех? Выражайтесь яснее.

– Яснее? Я и сам рад выразиться как можно яснее и определеннее, и сколько уже раз начинал, но вы не давали мне никогда высказаться и все мои слова обращали в шутку… Умоляю вас, выслушайте меня хоть раз внимательно и серьезно, не перебивая, и дайте прямой и искренний ответ.

– Извольте. Говорите. Я слушаю. Прикажете сложить ручки крестиком, как это учили нас делать в школе, в классах, я и на это согласна. Смотрите, так ведь?

Она сложила руки, ладонь в ладонь, выпрямилась на стуле и, откинув головку, сделала наивно-серьезную мину.

– Начинайте.

Колосов безнадежно махнул рукой.

– Эх, Анна Павловна, Анна Павловна, вам что ни говори, вы все свое. Никого вы не любите.

– Вот и неправда, – оживилась Аня, вмиг меняя свои топорную мину и позу, – вот и неправда, я очень многих люблю. Хотите, перечислю? Прежде всего папу, потом Зину, потом нашего Савелья, ну-с, после Савелья, кого же после Савелья? Ах да, нашего кота Бобку, затем Шамильку…

– Затем меня, – в такт ей с раздражением в голосе вставил Колосов. – Ведь вы как-то говорили, что и меня любите.

– А, разумеется, люблю. Сколько лет мы с вами знакомы? Больше трех лет, не правда ли?

– Во всяком случае, больше, чем с Шамилькой. Тот имеет честь занимать ваше благосклонное внимание всего один месяц, так ведь, кажется?

– А вот и не один, а целых два. Ему уже третий месяц идет.

– Буду знать. Итак, после Шамильки иду я, ну, а после кто же? Или я занимаю последнюю вакансию в вашем любвеобильном сердце?

Все это Колосов говорил с худо скрываемым раздражением в голосе, упорно глядя на землю и нервно теребя рукой пальцы перчаток.

Аня сидела подле и, скосив немного голову, плутовато улыбалась, мельком поглядывая на своего раздраженного кавалера.

– Знаете, я, кажется, ошиблась, – заговорила она, делая умышленно наивное лицо, – я вас люблю больше, чем Шамильку, право. Вы мне не верите?

Колосов только зубами скрипнул.

– И это всегда так, – буркнул он, как бы обращаясь к самому себе, – все наши разговоры кончаются одним и тем же. Неужели, Анна Павловна, вы думаете, что я не вижу, что вы думаете?

– Постойте, подумайте, что вы говорите: "Вы думаете, что вы думаете"; это по-каковски же? Наконец, как вы можете видеть, что я думаю? Вот я так вижу, что вы зарапортовались. Начинайте снова от "Верую", как говорил наш батюшка, когда кто-нибудь из моих подруг сбивался в символе веры. Ну-с?

Колосов безнадежно махнул рукой и замолчал.

С минуту длилось молчание.

– Однако с вами в достаточной мере скучно, – заговорила снова Аня. – Пойдем, Зина, – обратилась она к подруге и, взяв ее ласково за талию, повлекла в другой конец залы, оставя Колосова одного.

Несколько минут Иван Макарович просидел в той же позе, с крепко стиснутыми зубами и нахмуренным лицом.

Он был не на шутку рассержен.

"Так тебе, дураку, и надо, – думал он про себя, чувствуя какое-то особенное наслаждение в брани по собственному адресу, – так тебе, дураку, и надо. Жалкий, несчастный, бесхарактерный; сколько раз давал себе слово, нет, неймется, все лезешь; тебе этого мало, дождешься, в лицо плюнут, тряпка ты этакая, а еще офицер… Вместо того чтобы униженно вымаливать любви у избалованной девчонки, лучше бы в поход шел, больше бы чести. Со щенком Шамилькой на задних лапках ходишь и подачки выпрашиваешь… Нет, баста, завтра же буду проситься в отряд. Костров идет, и я с ним… пусть кружит головы другим и над другими издевается, а с меня будет… довольно… пора за ум взяться. Завтра же уеду".

Приняв такое героическое решение, Колосов встал и, нахмурив брови, важной и спокойной походкой, ни на кого не глядя, прошел через залу в соседнюю комнату, где тесным кружком собрались старики.

IV

Все это были бывалые, опытные волки, поседевшие в походах и битвах, сподвижники Паскевича, Ермолова и других славных кавказских полководцев. Многие из них носили на своих телах следы персидских, турецких и черкесских шашек, у некоторых под кожей, как не совсем приятный сувенир, до сих пор плотно сидели неприятельские пули, и не было из них ни одного, у которого на груди не красовались бы кресты и медали – воспоминание совершенных ими подвигов.

В центре группы, расположившейся на диване и на креслах вокруг большого круглого стола, уставленного бутылками кахетинского, выделялся своей могучей, львиной фигурой сам хозяин, Павел Маркович Панкратьев. Несмотря на свои 58 лет и множество ран, полученных им за его долгую боевую службу, он выглядел настоящим богатырем, и если что его портило и мешало ему, то немного чрезмерная полнота, вызывавшая при усиленных движениях одышку и обильную испарину.

Как старик, он был довольно красив. Длинные седые бакенбарды обрамляли его щеки и, расходясь, ниспадали на широкую грудь; глаза смотрели смело и прямо, и в них светилось детское добродушие и незлобивость. Длинные усы и щетинистые брови придавали лицу воинственный вид, усиливавшийся красным рубцом, следом шашечного удара, шедшим через весь высокий, покатый лоб. Голос у него был громкий и звучный, смех раскатистый, с добродушными нотками, а характер самый покладистый и крайне общительный.

Командуя последнее время резервным полком, Павел Маркович успел немного обрюзгнуть, отяжелеть от спокойной, сидячей жизни в штаб-квартире, но, глядя на него, всякий с уверенностью сказал бы, что в случае нужды этот старик еще мог бы показать себя врагам на горе и на славу родному оружию.

Ближе всех к Панкратьеву, сгорбившись в широком кресле с высокой спинкой, сидел его закадычный друг, старый майор Балкашин Аркадий Модестович. В противоположность своему другу, полковнику Панкратьеву, майор Балкашин был небольшого роста, худощавый и выглядел уже достаточно дряхлым старцем, хотя был на несколько лет моложе Панкратьева. Будучи пожилым человеком, он попал в плен к персам и, протомившись там три года в ужасных подземельях, возвратился обратно постаревшим на десяток лет, с навсегда расшатанным здоровьем. Он был молчалив, носил длинную, совершенно уже седую бороду, и в петлице его сюртука белел офицерский Георгиевский крестик, полученный им уже после плена, при взятии Эривани.

Кроме этих двух, Панкратьева и Балкашина, обращал на себя внимание пожилой казачий войсковой старшина Костюра, типичный потомок Запорожья, о котором создалось в горах множество легенд и именем которого чеченки-матери пугали детей. Гигант ростом, с огромными сивыми усами, красным лицом и серыми навыкате глазами, он обладал громовым голосом, покрывавшим шум битвы, и одним своим появлением внушал панический ужас в толпах врагов. Весь изрубленный, исколотый, простреленный насквозь в нескольких местах, войсковой старшина Костюра, несмотря на все это, обладал несокрушимым здоровьем и с глубоким презрением относился ко всяким человеческим недугам и немощам. Остальные трое, сидевшие в комнате два пехотных капитана и один артиллерийский майор, не представляли из себя ничего особенного, держали себя крайне скромно и больше слушали, чем говорили сами.

Разговор вертелся на обсуждении последних событий.

Несмотря на боевой опыт и близкое знакомство с Кавказом, все были несколько удивлены и озадачены чрезвычайно быстрым усилением Шамиля. Еще недавно мало кому известный наиб второго имама Гамзат-бека, Шамиль вдруг сразу вырос в могущественную, легендарную личность, к которому, как песчинки к сильному магниту, потянулись спокон века враждовавшие между собой, разрозненные дотоле племена кавказских горцев.

События следовали с головокружительной быстротой и внезапностью.

После смерти основателя мюридизма, первого имама Казимуллы, убитого при взятии аула Гимры в октябре 1832 года, его власть самоуправно присвоил себе жестокий, фанатичный, но недальновидный Гамзат-бек. Обладая пылким красноречием, ему удалось в течение двух лет сильно поднять дух горцев, упавший было после погрома в Гимрах, восстановить их против русской власти, соединить воедино несколько племен и приготовиться к продолжительной борьбе с русскими. Но в разгар его лихорадочно поспешных приготовлений к газавату Гамзат-бек погиб от руки убийц-аварцев Османа и брата его, Гаджи Мурата, стяжавшего впоследствии такую легендарную славу в борьбе с русскими. Убийство Гамзат-бека в сентябре 1834 года явилось мщеньем за его жестокое и вероломное истребление аварского ханского рода и за насилия, совершенные им в столице Аварии – Хунзахе, где он было поселился и где его постигла смерть в стенах мечети. Смерть второго имама, погибшего от руки своих же единоверцев, вселила во многих уверенность в скором замирении края, но надежды эти, к сожалению, не оправдались. Преемником Гамзат-бека явился третий имам, знаменитый Шамиль, во много раз превосходивший умом, военными талантами, настойчивостью в достижении цели и знанием человеческой души обоих первых имамов. Начало своей власти Шамиль ознаменовал актом свирепой жестокости, умертвив и сбросив с высокой скалы в Аварское Койсу[2]2
  Река в Дагестане.


[Закрыть]
единственного уцелевшего из всего аварского ханского рода младшего сына бывшей правительницы Аварии Наху-Беки, убитой Гамзатом. Совершив этот подвиг, Шамиль начал, по примеру предшественников, деятельно готовиться к кровавой борьбе с русскими, но на первых же порах испытал целый ряд неудач. Разбитый в октябре 1834 года тогда еще полковником Клюки фон Клюгенау, он принужден был удалиться в глубь гор и, скрывшись там, на время притихнуть. Не решаясь пока до поры до времени выступить лично против русских, Шамиль весь 1835 год употребил на то, что мутил через подсылаемых им комиссаров и мулл покорившиеся нам племена и косвенным образом содействовал одному из своих наиболее энергичных и верных сподвижников, Ташав-Ходжи, в его беспрестанных набегах на кумыков, мирных чеченцев и казачьи поселения на Тереке и даже за Тереком. К сожалению, русские власти не обращали никакого внимания на действия Шамиля и, оставив его в покое, довольствовались только тем, что ловили и истребляли прорывавшиеся за нашу линию шайки абреков, что, впрочем, случалось довольно редко. Пользуясь прекрасным знанием местности и тайным сочувствием, а подчас даже содействием мирных горцев, абрекам в большинстве случаев удавалось безнаказанно свершать свои кровавые подвиги: убивать, жечь, грабить и уводить в плен молодых женщин и детей.

Эти постоянные и почти всегда безнаказанные нападения, руководимые издали умелой и опытной рукой, чрезвычайно раздражали начальников воинских частей, расположенных вдоль линии, и они почти единогласно твердили о необходимости принять крутые меры по отношению к хищникам и о возмещении им тою же мерою: отвечать убийствами за убийства и за набеги платить такими же и даже еще более жестокими набегами.

– Я уже более двадцати лет имею дело с гололобыми, – густым басом говорил войсковой старшина, – и мое святое убеждение, что только страхом жестокого наказания за всякую самомалейшую дерзость их еще возможно держать кое-как в руках, а любезностями да уговорами с ними ничего не поделаешь.

– Особенно теперь, когда у них появился такой смелый и дельный предводитель, как Шамиль, – заметил Балкашин, – с ним надо быть осторожным, это не чета прежним головорезам, умница, большая умница.

– А не преувеличивают ли у нас его достоинств? – вмешался один из капитанов. – Я как-то плохо верю, ведь согласитесь, господа, все-таки же простой горец, откуда ему было набраться такого опыта и знания, как о нем рассказывают?

– Нет, батенька, напротив, я так нахожу, что у нас слишком мало придают ему значения и за это когда-нибудь поплатятся. Шамиль – человек незаурядный. Стоит вспомнить только его проделку в Гимрах, чтобы оценить по достоинству его изумительное присутствие духа, твердость характера и сообразительность.

– А что он сделал такого в Гимрах? – спросил артиллерийский майор.

– Неужели вы не знаете? Прямо гениальная штука. Когда наши взяли аул Гимры, то среди раненых оказался и Шамиль. В то время его мало кто знал, а потому и не было оснований разыскивать его тело, да, признаться, не до того было. Даже тело имама Казимуллы, убитого подле самой башни, оставили валяться там, где он упал, пронизанный русскими пулями и штыками, и сколько народу ни было, никому не пришло в голову, что для уничтожения престижа имама, почитавшегося при жизни святым, достаточно его убить, только Шамиль подумал об этом, и когда же? Когда он сам лежал весь израненный, истекающий кровью, полуживой, в почти безнадежном состоянии. Не будучи в силах двигаться от полученных ран, Шамиль, оставшись среди трупов, притворился мертвым, и пока мы были в ауле, лежал не шевелясь, ни единым звуком, ни единым движением лица не выдавая своих страданий. Когда же мы ушли и он был поднят своими одноплеменниками, издали следившими за ним, он первым делом, пренебрегая своими тяжкими ранами, пополз разыскивать труп Казимуллы, отыскал его и с помощью своего приятеля поставил на колени в позе молящегося, одну руку вытянул к небу, а другую положил на бороду, и только проделав всю эту штуку, без памяти упал на руки своего друга…

– Для чего же все это? – спросил майор-артиллерист.

– Как для чего? Да ведь он этим разом уничтожил весь наш успех Гимрского погрома. Когда горцы, пришедшие на другой день убирать тела убитых, увидели среди разбросанных трупов тело имама в спокойной позе молящегося, ими овладел священный восторг. Подумайте, какая пища для их суеверия! Мертвый имам им теперь стал дороже, чем он был при жизни. Они тут же объявили его святым и с рыданием начали каяться ему, что недостаточно стойко и храбро защищали его… Случившиеся муллы воспользовались таким настроением и тут же, на месте, перед лицом трупа имама привели народ к присяге в непримиримой ненависти к гяурам. Мщенье за смерть святого имама – вот лозунг, который объединил целые племена. Теперь вы сами видите, что своей проделкой Шамиль успел вновь и очень скоро разжечь потухавший было фанатизм и поднять славу мюридизма. Ну, скажите, разве это не доказывает, насколько он умен? Поверьте моему слову, если мы не постараемся схватить его теперь же, в самом начале, он даст себя знать. Лишь бы ему удалось сплотить воедино все племена Дагестана и Аварию, о чем он теперь хлопочет, и война затянется еще на десяток лет, если не больше.

– Ну, уж и больше, – с недоверием покачал головой Панкратьев, – это уже ты, брат Аркаша, увлекаешься. Я сам считаю Шамиля зубастым парнем и башковитым, но какой он там ни есть, а если он на пять каких-нибудь лет затянет войну, и то уже будет чересчур.

– Посмотрим. Поживем – увидим; впрочем, не ты один, Павел, так рассуждаешь. Наш корпусный, барон Розен, тот еще меньше тебя беспокоится. Ты знаешь, что он донес главнокомандующему в ответ на предложение сделать набег в глубь Дагестана? Он отклонил этот совет. "Так как, – это собственные его слова, – по спокойствию, ныне водворившемуся в Дагестане, не нахожу надобности предпринимать наступательные действия", и т. д. в том же роде.

– А надлежит, должно быть, ждать наступления Шамиля, – ввернул от себя войсковой старшина, насмешливо прищуриваясь. – Что же, это дело. Шамиль скоро начнет действовать. Я уже это носом чую, как лягавая – дичь… Много, много крови прольется и нашей, и ихней.

– Нам, военным, – вмешался упорно молчавший дотоле один из капитанов, самый младший из всей компании, – нам, военным, этого бояться нечего, я так, откровенно скажу, желаю, чтобы кавказская война продолжалась как можно дольше.

– Это, собственно, почему же? – спросил войсковой старшина.

– Как почему? Да неужели вы не видите, что кавказская война – единственная боевая школа для всей русской армии? Подсчитайте, скольких дельных военачальников она уже выдвинула, а сколько выдвинет еще. А опыт? На маневрах под Красным Селом небось тому не научишься, чему мы выучиваемся от наших врагов в непрестанной войне с ними. Этого всего мало. Кавказская война нам еще и иную службу служит. Без нее нас бы на маршировке да вахтпарадах давным-давно вконец задушили бы. Только благодаря кавказским войскам, на деле доказывающим, что, не умея маршировать в один носок и "отбрасывать" фокусно ружейные приемы, можно прекрасно бить врага, совершать чудеса храбрости, взбираться на недосягаемые кручи и делать пешком чуть ли не по сто верст в сутки.

– Да, с этой точки зрения вы, пожалуй, правы, – задумчиво произнес Панкратьев, – но, с другой стороны, как вспомнишь об этих аульных экспедициях, о женщинах, зарезывающих своих младенцев и затем бросающихся в пропасть, об умирающих под ударами прикладов стариках, о несчастных наших раненых, изнывающих в лазаретах, об ограбленных станицах, уведенных в Турцию на продажу русских девушках и детях, невольно душа мира запросит.

– Это что и говорить, – согласился войсковой старшина, – а только и без войны одурь возьмет, особенно нашего брата казака: народ вольный, лихой, с бабами на печи прохлаждаться не любит, что ему без войны прикажете делать? Тем паче молодежи, подросткам казачьим, которым учиться надо ремеслу военному, как им-то быть? Мне один офицер рассказывал, будто у немцев на все на это своя система есть: взамен людей чучела понаделаны, их и рубят, и колят, а по-моему, это срамота одна. Ну, как я буду заставлять казака клинком, которым еще его прадед славу добывал, какое-то там чучело соломенное рубить, посудите сами? Да, наконец, разве чучело можно до живого человека приравнять, у которого и мясо, и кости? К тому же живой человек стоять тебе на месте не будет, как чучело. Он либо от тебя бежит, либо на тебя, и в обоих случаях разная сноровка должна быть. Догоняя, рубить надо так, чтобы главным образом из строя вывести, а ежели враг на тебя прет, ну, тут уже плошать не приходится: либо ты его, либо он тебя, а чучело что? Чучело так чучелом и останется, как ты его ни поверни. Разве же я не дело говорю?

– Пожалуй, и так, – согласился Панкратьев. – Однако, что ж это мы болтать болтаем, а стаканы давным-давно рассохлись? Прошу, господа, за боевую славу нашей доблестной кавказской армии, ура ей!

– Ур-ра! – помолодевшими голосами крикнули старики, залпом осушая свои стаканы.

На мгновенье их мощный возглас покрыл музыку.

– Старички-то наши раскутились, – звонко рассмеялась Аня, – а всему заводчик папа, наверно, он до сих пор джигит, ни в чем молодому не уступит.

V

По окончании ужина, сопровождавшегося, по кавказскому обычаю, пением Мравал Джамиер и шутливыми тостами тамады и затянувшегося до поздней ночи, большинство гостей собралось домой; в том числе был и Колосов. После разговора его с Аней, так сильно его расстроившего, он уже не мог попасть в свою колею, был мрачен, рассеян, за ужином почти ничего не ел, а только угрюмо пил стакан за стаканом кахетинское, от чего под конец порядочно захмелел.

С Аней он больше не разговаривал, и как только гости поднялись от стола, Иван Макарович незаметно вышел, велел разыскать своего денщика и в сопровождении его неторопливо побрел домой. К Спиридову он идти не захотел. Его манила постель и отдых.

Домик, где жил Иван Макарович, находился в слободке, почти за крепостью, под самыми крепостными валами. Место было глухое. За невысокими каменными заборами, тянувшимися с правой и с левой стороны улицы, темнели густые заросли фруктовых садов, в глубине которых, окруженные густой зеленью, мирно спали небольшие мазанки, принадлежавшие отставным офицерам, вдовам на пенсии и зажиточным солдатским семьям.

Ночь была темная, безлунная и к тому же облачная. Слабый свет фонаря едва освещал дорогу, кругом было тихо, как в могиле.

Но вот и дом. В крайнем окне, сквозь щели припертой ставни, слабо пробивается луч красноватого света от зажженной в хозяйской комнате лампады.

Оставалось пройти всего каких-нибудь несколько шагов, как вдруг, где-то совсем подле, что-то зашуршало, раздался звук, подобный тому, как будто со стены соскочила большая кошка.

Почему-то этот странный звук испугал Колосова, и, без отчета поддавшись этому чувству, он торопливо схватил Потапа за рукав.

– Что это такое? – произнес Колосов, наклоняясь к самому лицу солдата и пристально всматриваясь в окружающий мрак.

– Не могу знать, ваше благородие, – едва слышно отвечал солдат, и Колосов по тону его голоса почувствовал, что и он почему-то струсил.

– А ну-ка, посвети, – так же тихо произнес Иван Макарович. Потап поднял фонарь высоко над головой, осветив этим себя и стоявшего с ним рядом офицера… В то же мгновенье прямо перед ними, в сгустившемся мраке ярко вспыхнуло короткое пламя, загремел выстрел, за ним следом другой, Иван Макарович почувствовал, как его грудь немного пониже плеча словно что обожгло, он слегка вскрикнул, взмахнул руками и медленно опустился на землю подле распростертого лицом вниз Потапа. Покатившийся по земле фонарь слабо звякнул и погас. В то же мгновенье среди вновь наступившей тишины ночи раздались заунывные, гнусливые звуки, похожие на вой: "Ля-иль-Алла-иль-Алла-Магомет-Рассул Алла", – протяжно провыл чей-то хриплый, торжествующий голос и замер.

VI

Рассветало. Павел Маркович, разбуженный денщиком, сидел в одном белье на диване своего кабинета, куда он впопыхах выбежал из спальни, и с встревоженным видом слушал доклад казачьего урядника, бывшего в ночном патруле.

В эту минуту в комнату торопливой походкой вошел майор Балкашин, живший по соседству.

– Слушай, что это такое! – воскликнул он с порога. – Неужели правда? Я только собирался ложиться спать, прибегает денщик, говорит: подпоручика Колосова убили. Я, знаешь, в первую минуту не поверил. Каким это образом? Кто?

– Ничего еще не известно. Вот он, – Панкратьев показал на урядника, – рассказывает, что под утро на крепостном валу услышал выстрел, поднял тревогу; прибежал патруль и нашел обоих на земле. Денщик убит наповал, а Иван Макарович, как подымали, был жив… Не знаю, как теперь, думаю идти посмотреть.

– И я с вами… А ведь это, пожалуй, абреки? А как вы думаете?

– Весьма возможно. Но ведь дерзость-то какая! В самой слободке, в нескольких шагах от крепостного вала… Давно не было в наших местах ничего подобного.

– Мало ли что не было, а теперь будет. И не то еще будет, помяните мое слово, недаром у них Шамиль-то завелся, он сумеет их разжечь еще получше, чем сам Кази-Мулла. Беда, как опять разгорится "газават" и все племена сомкнутся воедино: такие дела пойдут, упаси Боже.

– Д-да, это так, – раздумчиво произнес Панкратьев. – Опять начинается и Бог весть когда кончится; много крови прольется по линии, а у нас, на беду, большинство постов и крепостиц словно избушки на курьих ножках, баба подолом сметет.

– И не говори! Вот и моя крепость, куда я комендантом назначен, тоже едва стоит. Недаром "Угрюмой" называется.

– Ну, твоя-то еще слава Богу, я ее знаю, там только кое-что поисправить надо да снарядами запастись, и тогда хоть от самого шаха персидского отсиживайся. Кстати, ты когда же идешь? Сегодня?

– Хотел было сегодня и уже все готово, но теперь думаю подождать денек, выждать, что будет.

– Подожди, конечно, – едва дрогнувшим голосом произнес Павел Маркович, – мало ли что… – Он замолчал и, моргнув бровью, начал торопливо одеваться.

Через несколько минут оба старых друга вышли на улицу и торопливым шагом направились в слободку.

Несколько минут оба хранили глубокое молчание.

– Эх, Аркадий Модестович, – первый заговорил Панкратьев, – если бы ты знал, какое это для меня горе. Ведь я его ровно сына любил.

– Знаю, друг, все знаю. Знаю и про думы твои заветные, хотя ты и ничего не говорил, но я догадывался.

– Не говорил потому, что еще ничего не было видно, а зря языком молоть не хотелось… Мне-то он нравился, сильно нравился, и с его стороны, как я замечал, чувство большое было, вся остановка была за моей егозой. Не поймешь ее никак. Иной раз смотришь, как она с ним ласкова, мила да любезна – сердце радуется, а другой раз – просто житья ему от нее не было. Издевается всячески, фыркает, словно бес в нее заберется и колобродит, не сообразишь ничего.

– Молода еще. Это бывает. К тому же и набалована, – добродушно усмехнулся Балкашин.

– Что набалована, то это истинная правда, – вздохнул Панкратьев, – надо бы больше, да некуда. И то подумать: единственный ребенок, как перст. Осталась она у меня, сам ты знаешь, после покойницы жены по седьмому году, вот с тех пор и маюсь с нею, старый да малый.

– Ничего, брат, Аня у тебя умница, к тому же и любящая, с такой дочерью всякие думушки брось, все будет по-хорошему.

– Дай Бог, а все-таки сердце болит… Вот хотя бы теперешнее несчастие взять; подумать только, сердце кровью обливается. Ведь что за парень редкостный, Иван-то наш, ни сучка на человеке, тихий, скромный, из хорошей семьи, достаток кое-какой есть, а сердце прямо золотое… Нарочно такого другого не выдумаешь, и вдруг – пропал ни за понюх табаку. Кабы еще в бою, думается мне, легче бы было. Бой дело святое, на то нас, военных, и Бог создает, а то так, зря, ровно бы фазана охотник, подстрелил его какой-то мерзавец и сам сгинул. Эх, кабы да попался бы он мне в лапы, своими бы руками повесил. Ей-богу, повесил бы.

Квартира, где жил Колосов, состояла из двух комнат и небольшой передней, рядом с которой помещалась кухня. Войдя в нее, Панкратьев и Балкашин увидели перед собой труп Потапа. Он лежал, вытянувшись во всю длину, на ветхой деревянной койке. Голова его была немного запрокинута, а широко открытые остановившиеся глаза как бы уставились в потолок мутным, безжизненным взглядом. Немного выше, над правой бровью, чернело небольшое круглое отверстие от вошедшей в череп пули. Кровь была уже обмыта, и эта небольшая дырочка с посиневшими краями придавала теперь лицу покойника какое-то особенное выражение, не свойственное при жизни. Беззаботное, весело ухмыляющееся, оно сделалось вдруг строгим; широкий нос заострился, скуластые щеки вытянулись, побелевшие губы сложились в скорбную улыбку, и на них легла печать вечного безмолвия. Случилась великая в мире тайна, превращающая живое, мыслящее существо в какую-то груду мяса и костей, стремящихся к разложению. Теплившийся в человеческом теле огонек потух, и с этого момента исчезла разница всей жизни, сами собою рушились преграды, разделявшие глупца от гения, раба от владыки, злодея от праведника… Труп, чей бы он ни был, – только труп, одинаково разлагается и одинаково возбуждает в остающихся в живых чувство невольной робости, омерзения и какой-то скрытой глубоко-глубоко в недрах души враждебности, точно он своим видом мешает живым наслаждаться жизнью, и оттого его так спешат убрать глубоко в землю, с глаз долой.

Балкашин и Панкратьев остановились перед трупом Потапа и несколько минут пристально смотрели в лицо мертвецу, охваченные тяжелым чувством; потом, несколько раз осенив себя неторопливым широким крестом, они, осторожно ступая, двинулись в соседнюю комнату.

Там было порядочно народу, знакомые и сослуживцы Колосова. Все они молча, с недоумевающими лицами толпились подле дверей, бросая тревожнолюбопытные взгляды в противоположный угол, где на узкой походной постели лежал Иван Макарович.

Он был еще жив, но находился в беспамятстве.

В мертвой тишине ясно слышалось тяжелое, хриплое дыхание раненого; из запекшихся губ то и дело вырывался болезненный стон, глаза были полузакрыты и тускло глядели из-под полуопущенных ресниц, ничего не видя и не сознавая.

Панкратьев осторожно приблизился к постели умирающего и с чувством глубокой жалости заглянул ему в лицо. Его поразила огромная перемена, происшедшая за какие-нибудь 2–3 часа в наружности Колосова.

Бледные щеки ввалились и подернулись желтоватым налетом, нос заострился, рот с бескровно-сухими губами растянулся и казался несоразмерно большим. Он постарел на целый десяток лет.

Вдруг Павлу Марковичу почудилось, что губы Колосова зашевелились; он с усилием открыл глаза и глянул на Панкратьева тяжелым, но осмысленным взглядом. Павел Маркович быстро наклонился и приблизил свое ухо к самым губам Колосова.

– Прощайте, Павел Маркович… умираю, – с трудом уловил Панкратьев едва слышный шепот, – прошу вас, скажите Анне Павловне, что я все о ней думаю… желаю ей счастия… от души… передайте… я… – Дальше голос стал так слаб, что Павел Маркович, как ни напрягал слух, не мог ничего разобрать. Раненый, казалось, понял это. Что-то похожее на печальную улыбку поползло по его губам. – Не слышите? – собрав всю силу, достаточно внятно произнес он и потом добавил, как бы про себя: – Все равно… пусть так. – И впал в беспамятство.

Павел Маркович делал над собой нечеловеческие усилия, чтобы удержать подступавшие к горлу рыдания. Стиснув зубы и часто мигая покрасневшими веками, он торопливо отошел от постели Колосова, отыскивая глазами доктора. Тот стоял подле окна и, прищурив свои близорукие глаза, старательно болтал в толстом пузырьке какую-то мутно-желтую жидкость. Это был почтенных лет старичок, в больших круглых очках, небрежно одетый. Звали его Карл Богданович. По общему мнению всех офицеров, он был душа-человек, прекрасный товарищ, но как доктор не возбуждал особого доверия.

Панкратьев подошел к нему и тихонько тронул за локоть.

– Ну что, доктор? – робко спросил он, впиваясь глазами в очки Карла Богдановича. – Есть ли какая надежда?

Доктор поднял свое сморщенное добродушное лицо, и по выражению его Панкратьев понял, насколько он сам огорчен и расстроен.

– Надежда? – переспросил доктор, как-то вдруг по-детски раздражаясь. – Неужели вы сами не видите, что надежды никакой нет и быть не может? Сегодня к вечеру, самое позднее к утру, все будет кончено, вот.

Это "вот", произносимое с особенным ударением, доктор любил произносить кстати и некстати.

Павел Маркович уныло обвел комнату глазами, как бы ища, что кто-нибудь опровергнет или смягчит суровый приговор доктора, подаст хоть какую-нибудь надежду, но все угрюмо молчали, затаивая дыханье… казалось, смерть уже витала в комнате.

Павел Маркович почувствовал, что дальше выдержать он не может, и, понурив голову, не глядя ни на кого, пошел вон из комнаты. В сенях он столкнулся с торопливо идущим священником.

– Жив еще? – тревожным шепотом спросил тот. – Я дары принес… приобщить бы следовало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю