412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Тютчев » На скалах и долинах Дагестана. Перед грозою » Текст книги (страница 14)
На скалах и долинах Дагестана. Перед грозою
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 03:41

Текст книги "На скалах и долинах Дагестана. Перед грозою"


Автор книги: Федор Тютчев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)

– Ну, это вы, полковник, – обиженным тоном вмешался Колосов, – чересчур строго. Даже грешно говорить так про таких людей, как Темирязев. Они своими, как вы изволите выражаться, глупостями дух кавказской армии создали, славу ее упрочили…

– Что? Повтори-ка, что ты тут мелешь? – напустился на Ивана Макаровича неожиданно вспыливший полковник. – Дух армии создали, славу ее упрочили! – передразнил он Колосова. – Ах, вы, сосунки эдакие! Это Темирязевы-то там разные, мальчишки, шалопаи, которым своя голова дешевле алтына, дух армии создавали своими дурачествами, так ты думаешь? Ну, это, брат, шалишь, мелко плаваешь. Не Темирязевым и ему подобными создалась наша славная Кавказская армия, а создала ее война беспрерывная. Да-с, война. Еще при Петре Великом наши войска тут хаживали, с персами бились. При матушке Екатерине, при покойном императоре Александре Благословенном, дай Бог ему царство небесное, кровь русская лилась и до сих пор льется… Я еще молодым офицером был, когда сам слышал, как генерал Филипп Осипович Наумочи на чей-то вопрос: куда направить обоз и санитаров в случае отступления, громко и отчетливо отвечал: "Господа, отечество содержит нас для того единственно, чтобы мы поражали неприятеля, это единственная наша обязанность и забота. О том, куда отступать, пусть позаботятся враги, а мы должны думать единственно лишь о наступлении". Впоследствии эти дивные слова нашего храброго начальника были помещены в приказе войскам в назидание потомству. Так вот, милостивый государь мой, чем, на каких примерах воспиталась Кавказская доблестная армия, а не увозом черкешенок.

– А вы, полковник, все-таки же расскажите, – попросила Двоекурова, – и про эту историю. Вы так хорошо рассказываете.

– Да я что ж, если хотите, с удовольствием, – согласился Павел Маркович, польщенный похвалой княгини. – Только, опять же повторю, на мой взгляд, вся эта история – одна лишь безрассудная шалость, за которую Темирязева следовало бы на месяц на гауптвахту посадить, а вместо того его разные сморчки в наши учителя да воспитатели записывают.

Сказав это, Павел Маркович покосился в сторону Колосова, но так как тот ничего на это не возразил, то он сейчас же успокоился и с видимым удовольствием принялся рассказывать.

– Были у нас в полку два приятеля, оба здешние уроженцы. Один грузинский князек Нико Маммулашвили, а другой – русский, родившийся на Кавказе, сын офицера, по фамилии Темирязев. Оба были, как говорят у нас, головорезы первого сорта, каких только штук ни выделывали один перед другим. Отколет князь Нико коленце, смотришь, через несколько дней Темирязев еще того пуще, и так далее. Удивляться надо было, как только их Бог милует и живы они остаются. Бедны они были оба, как церковные мыши, всего имущества у каждого: конь с седлом, бурка, шашка да кинжал – вот и все. Черкески носили рваные, папахи потертые, как и подобает истым джигитам, но из себя, надо сказать правду, оба красавца. Князь, как грузину и полагается, был брюнет, черноглазый, носатый, стройный, небольшого роста. Темирязев, напротив – блондин, высокий, плечистый, крепко сложенный, словом, крупных размеров парень. Жили себе да поживали наши молодцы, вытворяли всякие шалости, пока не вздумалось князю Нико, неведомо для какой надобности, жениться. Стояли мы в ту пору временно в Алазани; там же жил один богатющий и гордый-распрегордый грузинский князь. У этого князя было две дочери. Старшая уже была просватана, тоже за грузинского князя, а младшая – подростком бегала, лет четырнадцати, не больше. Вот и втемяшилось нашему Нико жениться на ней. Свататься он не посмел, родовитый богач-князь, отец ни за что бы не отдал за него, голяка, свою дочь, к тому же у старика уже был жених на примете, хоть и не объявленный. Подумал, подумал наш Нико, да в одну прекрасную ночь, подобрав подходящую компанию, прокрался к замку старого князя и какими-то там судьбами, Бог один его ведает, ухитрился выкрасть девчонку. Выкрал, да в первое же ближайшее селение. Захватил врасплох попа, грузин тоже, приставил кинжал к горлу: "Венчай, шени чири мэ, или я табэ зарежу". Ну, поп, делать нечего, повенчал. Может быть, это и не так было, а с обоюдного согласия за хорошие деньги, но, по крайней мере, поп так рассказывал. Впрочем, иначе ему и говорить нельзя было, потому что, если бы князь отец доведался, что он венчал его дочь своею охотою, он бы ему голову отсек. Так ли, иначе ли, но только к нам в полк князь Нико прискакал с женой, уже обвенчанный по закону, и ничего с этим нельзя было поделать. Оставалось одно: нескольким офицерам-товарищам ехать в замок отца парламентерами, вымаливать прощение беспутному князю Нико. Так и сделали. Долго ломался взбешенный старик, кричал, топал ногами и заочно осыпал Нико отборнейшей бранью, но в конце концов утихомирился и велел передать, что он прощает Нико и зовет к себе на поклон и с молодою женой. Нико тотчас же поехал и, как быть должно, покорно упал на колени перед старым князем.

– Вставай, собачья душа, – довольно милостиво изрек князь, тронутый такой покорностью, – что сделано, то сделано. Однако счастлив твой Бог, что я ошибся дорогой и не по тому следу погоню погнал. Попадись ты мне тогда, вот тебе крест, приказал бы с живого кожу содрать. Такое мое решение было.

Вернувшись от тестя, князь Нико на радостях задал пир горой, приглашены были все офицеры полка, и попойка продолжалась три дня. В числе гостей был, разумеется, и Темирязев. Вот князю Нико и пришло на ум похвалиться перед другом: смотри, дескать, какую штуку удрал, почище всех прежних. Из-под кинжала жену себе раздобыл.

Выслушал Темирязев хвастливую речь князя, нахмурился и говорит:

– Молодец ты, брат Нико, про то и говорить нечего, но уж не слишком ли ты хвастаешь своим молодечеством? На мой взгляд, тут никакого особенного удальства не было. Подумай сам, невесту свою ты украл на своей земле, кроме князя-отца кругом никаких иных врагов у тебя не было, напротив, скорей на помощь мог рассчитывать, чем на нападение, наконец, – при этом он загадочно улыбнулся, – хоть старый князь и божится теперь, что если бы ты ему попался, он содрал бы с тебя кожу, но я этому плохо верю. Не забудь, Нико, он имел дело с русским офицером, а за убийство русского офицера несдобровать, хотя бы и князю. Поверь, друг. И попался бы ты князю, особенной беды тебе не было бы, самое большое, исполосовал бы он тебя плетью и затем отпустил бы на все стороны. Другое дело, ежели бы ты удумал в горы поехать и у немирных чеченцев девушку выкрал, вот тогда я бы первый перед тобой шапку снял и первеющим джигитом признал. А теперь, повторяю, не за что.

Побледнел князь Нико, вскочил, дрожит от ярости, глазами сверкает, зубами щелкает. Словом, осатанел человек.

– Это ты от зависти говоришь! – закричал он не своим голосом. – Тебе и такого подвига не сделать.

– Будто бы? – усмехнулся Темирязев. – А хочешь, я и взаправду тебе чеченку привезу, да не откуда-нибудь, а из самых Гимров, где сейчас, по слухам, Кази-мулла живет?

– Хвастаешь! – заревел князь. – На что хочешь пари держу; привези чеченку, я тебе все, что мне дорогого есть, отдам, шашку свою отдам, коня отдам, да что говорить, жену молодую – и ту отдам. Слышишь? Ну, а если не привезешь, что мне с тебя взять?

– Твое дело, придумай.

– Да и думать нечего, у тебя нет ничего. Вот разве нос тебе отрежу.

– Ладно, и на то согласен, – засмеялся Темирязев. – Итак, по рукам: если я тебе чеченку привезу, – ты мне жену свою отдашь, а с пустыми руками приеду – нос отрежь. Только смотри, помни уговор. Слово, сам знаешь, жизни дороже.

– И ты помни, я не отступлюсь, но и тебя не помилую, хоть и друзья мы с тобой.

– Были, пока ты не женился, – холодно отвечал Темирязев, – теперь мы с тобой по разным дорогам пошли. Уговаривал я тебя, князь, не женись, – не послушался. Ну а теперь ау, вольный сокол петуху не товарищ, обзавелся наседкой – расти цыплят да жир нагуливай. Прощай.

Повернулся и ушел.

Как я уже вам докладывал, Темирязев хоть и от русских отца-матери, но родился в Кабарде, подле Владикавказа, и скорей на кабардинца смахивал, чем на русского. Язык кабардинский знал в совершенстве, обычаи, свычаи всякие тоже и мог при желании легко сойти за кабардинского узденя.

Вот на этом своем сходстве с кабардинцем и знании языка Темирязев и построил весь свой дерзкий план. В нашем отряде, как во всяком другом, были милиционеры из горцев, и среди них ингуши, кабардинцы и всякий сброд. У Темирязева с этим народом всегда большая дружба была, вместе набеги делали и всякие молодечества. Особенно дорог он был кабардинцам, признававшим его за своего и потому готовых за ним в огонь и в воду. Решив ехать в горы, Темирязев выбрал трех самых отчаянных головорезов и, объяснив им, в чем дело, просил помочь. Те, разумеется, рады стараться. Живо собравшись, Темирязев, не откладывая дело в долгий ящик, на другой же день к вечеру в сопровождении своих кабардинцев покинул лагерь и отправился прямехонько в горы, в аул Гимры, где жил тогда первый имам, блаженной памяти Кази-мулла. Дело было в конце 1829 года, и никогда не был имам таким могущественным, как в тот памятный для нас год. Ему повиновались Кайсубу, Гумбет, Андия и многие мелкие общины по Аварскому и Андийскому Койсу, большая часть шамхальства, кумыки и чуть ли не вся Авария, кроме Хунзаха, где еще царствовала ханша, погибшая впоследствии столь печально со всеми своими детьми от рук злого Гамзат-бека и Шамиля. Чувствуя свою силу, ханша враждебно относилась к учению мюридизма и открыто держала сторону русских. Чтобы сломить ее упорство, имам задумал напасть на Хунзах, и для этого собирал большое войско. Его многочисленные эмиссары рыскали по всем землям, в Андалялах, Чечне и Джарах, призывая людей на газават, а попутно и на Хунзах.

На этот призыв со всех концов, как воронье на падаль, шли и ехали все, кому только хотелось славы и добычи. Огромное полчище росло, как лавина. Кази-мулла лично встречал каждого мало-мальски знатного или прославленного в прежних войнах джигита и осыпал любезностями. В один прекрасный день к нему, в числе прочих, явился молодой кабардинский князь с тремя узденями и заявил желание примкнуть к походу. Сильно обрадовался Кази-мулла такому гостю: давно хотелось ему переманить на свою сторону уже покорившуюся нам Кабарду, но до сих пор все его попытки были неудачны. Хорошо зная силу русских, кабардинцы не внимали сладким словам имама и не шли к нему в войско, кроме отдельных личностей, большей частью бедняков и незнатного происхождения. В силу таких обстоятельств, приезд кабардинского князя из славного рода Узбиевых, за которым, по его словам, следовало более полсотни отборных всадников, был для Кази-муллы настоящим подарком. Он особенно ласково обошелся с молодым кабардинцем, пригласил его даже в свой совет, куда допускались только избраннейшие, и всячески ублажал его. Поселился молодой князь у родственника Кази-муллы и целые дни проводил в обществе самого имама Гамзат-бека и Шамиля, этих хитрейших и умнейших голов во всем Дагестане. Принимая участие в важных советах и в торопливых приготовлениях к походу, молодой князь не упускал случая и повеселиться. Участвовал с молодежью в охоте и даже в одном набеге на отложившийся было от имама аул. Аул был сожжен, жители частью вырезаны, частью разогнаны по лесам, и князь вернулся в Гимры, стяжав себе среди своих сподвижников славу лихого джигита.

Так прошло недели две, и в течение всего этого времени жизнь Темирязева (лихой кабардинский князь был не кто, как он) висела на волоске. Каждый день в Гимры прибывали новые и новые волонтеры, среди которых могли легко найтись люди, знавшие в лицо Темирязева или кого-либо из его самозваных узденей, и тогда страшно подумать, какие муки ожидали его. Горцы, вообще жестокие к своим врагам, с изменниками, злоупотреблявшими их доверием и гостеприимством, поступают особенно беспощадно и подвергают неслыханным истязаниям.

К большому для него счастию, на этот раз у Темирязева среди всех собравшихся в Гимрах джигитов не нашлось ни одного знакомого.

Наступил день, назначенный к выступлению в поход. Шумно и в беспорядке тронулись полчища Кази-муллы. Впереди, джигитуя и стреляя в воздух, в упоении неистового восторга неслась молодежь. Наибы и старшины сурово и важно ехали перед своими отрядами, белобородые муллы торжественно везли зеленые и черные значки. За конными следом, нестройными массами валила пешая рать, бедно одетая и плохо вооруженная. За аулом, на остром выступе скалы, возвышавшейся над дорогой, стоял сам Кази-мулла, верхом на белом как снег иноходце, окруженный наибами и самыми приближенными мюридами. Нахмурив брови и сжав губы, имам пристально смотрел на проходившие мимо него толпы, и на его бесстрастном, как бы окаменелом лице никто бы не угадал волновавшие его чувства.

– А где кабардинский князь? – спросил Кази-мулла, не видя своего гостя.

– Он заболел сегодня ночью, – отвечал стоявший ближе всех Шамиль, – и остался дня на 2–3 в ауле. Он просил передать тебе, имам, чтобы ты о нем не беспокоился. Послезавтра, по его расчету, должен прибыть его отряд, и тогда князь вместе с ним поспешит за тобою вдогонку.

– Пусть поступает, как знает, ему виднее, – пробормотал имам и, съехав осторожно с вершины, на которой стоял, резвой иноходью помчался вперед, к голове колонны. Наибы и мюриды блестящей и грозной толпой последовали за ним.

С уходом полчища Кази-муллы Гимры опустели, в ауле остались старики, женщины и дети под охраной небольшого числа джигитов.

Целый день пролежал князь на полу занимаемой им сакли, и только к вечеру ему стало настолько лучше, что он мог выйти и посидеть около сакли.

Самого хозяина и двух его сыновей не было, они ушли в поход. В сакле осталась жена хозяина, ее дочь, красавица Кэримат, старый дед и несколько человек рабочих.

С самого приезда князя в их дом Кэримат почувствовала к нему невольное влечение, он ей чрезвычайно нравился, но, к большой ее досаде, князь на нее не обращал никакого внимания.

Это было тем обиднее, что во всем ауле Кэримат могла по справедливости назваться самой красивой девушкой. Среднего роста, стройная, с большими, как у лани, глазами, длинными волосами, заплетенными в косы, она ко всему этому обладала изумительной грацией и красивой ловкостью во всех движениях.

Войдя на двор тихой, колеблющейся походкой, больной князь оглянулся и, увидев Кэримат, с ласковой улыбкой обратился к ней:

– Роза Гимрийского аула, радость очей моих, от болезни во мне все перегорело внутри и чрез то я чувствую страшную жажду; прошу тебя, принеси мне кислого молока с холодной водой.

– С радостью, славный князь, сейчас принесу, – отвечала девушка и пошла в саклю за молоком. Когда она вышла, князя во дворе не было. Поглядев во все стороны, Кэримат увидела его сидящим в нескольких саженях от сакли, над обрывом, на берегу ручья, вокруг которого рос густой виноградник. Девушка, осторожно неся в руках плоскую чашку с питьем, направилась к гостю.

– На, пей, князь, и будь здоров, – произнесла она, подавая ему питье. Тот взял чашку обеими руками и с жадностью припал к ее краям. Он пил долго, с длинными остановками, и только тогда возвратил чашку, когда она оказалась пустою.

– Спасибо тебе, веселая птичка, – поблагодарил он девушку и вдруг неожиданно добавил: – Скажи, Кэримат, кто из джигитов тебе больше всех по сердцу?

– Все одинаковы, – возразила девушка. – Кэримат еще не выбрала господина своему сердцу.

– Будто бы? – ухмыльнулся князь. – А я думал, что у такой красавицы давно уже есть достойный ее жених. Или, может быть, ты хотела бы в Турцию, в гарем какого-нибудь знатного паши?

– Мой отец богат, – гордо ответила Кэримат, – и турецкие деньги ему не нужны.

– Тем лучше, – отвечал князь. – Турки и так много отнимают у нас красавиц, а наши красавицы нам нужны.

В последних словах Кэримат послышался какой-то намек. Сердце ее усиленно забилось, она особенно ласково подняла на князя свои прекрасные глаза и тихо ответила:

– Кому нужно, пусть ищет.

– Вот я и ищу, – сказал князь, подымаясь с камня во весь рост и своей высокой фигурой заслоняя Кэримат со стороны сакли.

Солнце закатилось, и сразу, как это бывает на юге, наступила ночь. Молодые люди стояли в тени густого кустарника, и со двора сакли их не было видно. Кругом была тишина.

– Кэримат, – заговорил вдруг князь, – что бы ты ответила, если бы я предложил тебе занять место хозяйки в моей сакле?

Девушка вспыхнула и вся затрепетала от восторга. Богатый кабардинский князь был желанный муж для простой чеченки, хотя и дочери богатого отца. Едва сдерживая свое волнение, опустив головку, она дрожащим голосом прошептала:

– Я раба своего отца, ты это знаешь, князь, а потому моей воли быть не может, как велит отец.

– Я и отца спрошу, но мне хочется знать, люб ли я тебе?

– Люб, – чуть слышно прошептала девушка и в ту же минуту почувствовала на своей голове мягкое плотное одеяло. Она хотела крикнуть, рвануться, но было поздно. С быстротой молнии чьи-то сильные руки крепко и плотно закутали ее всю, туго стянули руки и ноги, подняли, понесли. В следующее мгновенье Кэримат почувствовала себя переброшенною через седло, и затем они помчались.

Когда весть о благополучном возвращении Темирязева, притом не одного, а с украденной им из Гимров чеченкой, разнеслась по нашему отряду и достигла князя Нико, он совершенно растерялся. Княгиня, только теперь узнавшая про заключенное между ее мужем и Темирязевым пари, горько рыдала. Принимая во внимание бешеный характер Нико, можно было ожидать с его стороны какой-нибудь безумной выходки. Озабоченные всем этим офицеры из числа более благоразумных решили пойти к Темирязеву и поговорить с ним.

Тот встретил их, весело улыбаясь.

– Вперед вижу, зачем вы пришли! – крикнул он, увидя входящих. – Князь пардона просит?

– Нет, князь пардона не просит, мы сами пришли поговорить с тобой и просить не затевать скандала.

– Какой же скандал, если я потребую выполнения условия? Небось вернись я с пустыми руками, князь наверное потребовал, чтобы я подставил мой нос под его кинжал. По пословице: "Не давши слова – крепись, а давши – держись".

– Это все так, но…

– Никаких "но" ваших я бы не послушался, ежели бы не одно обстоятельство, – заговорил Темирязев. – Будем откровенны, но только, чур, между нами. Видите ли, я вам покаюсь: княгиня мне нравилась; но теперь моя чеченка мне нравится несравненно больше, а потому я Кэримат оставляю у себя. Скажите князю, что по дружбе я возвращаю ему его опрометчиво данное слово, но требую выкупа за княгиню. Пусть отдаст шашку, подаренную ему тестем. Шашка старинная, и такого клинка, как у нее, я, признаться, еще не видывал.

Крепко поморщился Нико, когда ему сообщили требование Темирязева, однако делать было нечего. Неохотно снял он со стены шашку и, вручив ее офицерам для передачи Темирязеву, не удержался, чтобы не выругать своего счастливого соперника.

– Чтоб этой шашкой ему голову отрубили! – злобно проворчал он, грустным взглядом прощаясь со своей драгоценностью.

Судьбе было угодно, чтобы злое пожелание исполнилось в точности.

В ночь на 14 ноября того же года при штурме старых Закатал Темирязев был тяжело ранен, и раньше, чем солдаты успели подбежать к нему, какой-то лезгин, сорвав с него шашку, очевидно бросившуюся в глаза своей богатой отделкой, одним взмахом отрубил ему голову, после чего с криком торжества пустился бежать, унося с собой драгоценное оружие.

– А что сталось с Кэримат? – спросила Элен.

– Ее взял к себе другой офицер, окрестил в православную веру и женился. Прекраснейшая жена вышла.

Панкратьев умолк. В эту минуту стенные часы пробили 12.

– Ого, как я засиделась для первого раза! – воскликнула Двоекурова. – Пора хозяевам дать спать.

Она ласково, как со старым знакомым, попрощалась с Павлом Марковичем, Аней и Иваном Макаровичем.

– Надеюсь, мы будем друзьями и часто-часто видеться? – сказала она на прощанье.

– Хоть каждый день, – весело отвечал полковник, провожая ее в переднюю.

Когда стук колес княгининой кареты замер во мраке ночи, Павел Маркович вскинул глаза на Колосова и Аню, близко прижавшихся друг к другу, и прочувствовавшим тоном произнес:

– Какая дивная женщина эта княгиня, на редкость. Не правда ли?

XXIII

Так удачно завязанное первое знакомство между княгиней и Панкратьевым очень скоро перешло в настоящую дружбу.

С каждым днем посещения Элен делались все чаще и продолжительней, пока, наконец, не установился обычай, по которому Элен все свое послеобеденное время начала проводить в доме Павла Марковича в обществе самого полковника, Ани и Колосова. Кроме этих трех, Двоекурова не сошлась больше ни с кем в поселении штаб-квартиры. Встречаясь изредка с женами офицеров полка, она была с ними очень любезна, но визитов не делала и к себе не приглашала, чем те немало возмущались.

– Ну уж и гордячка ваша княгиня, – выговаривали Павлу Марковичу обиженные полковые дамы при всяком удобном и неудобном случае, – надутая, злая.

– Что вы, помилуйте, злая! – искренно возмущался Панкратьев. – Да добрей ее я человека не встречал. Вы себе представить не можете, как много она делает добра. Вы спросите на слободе, скольким она помогла, одиноким старикам, вдовам, сиротам. Кому корову купит, кому даст денег на починку дома, кого одеждой снабдит. Каждое утро у нее в квартире, как в департаменте прошений, толпы просителей, и ни один-то не уйдет неутешенный. Нет, она прекрасная, редкостная женщина, побольше бы таких, много бы на земле горя поубавилось.

– Ну, расхваливайте! – раздавались в ответ протестующие голоса. – Эка невидаль, бедным помогает! При ее богатстве выкинуть сотню-другую рублей ничего не значит, а со скуки и это занятие. Нет, что ни говорите, а она гордая, это уж у кого хотите спросите.

Такого же мнения о княгине были и мужчины. С ними княгиня была еще сдержаннее, чем с дамами, и на это у нее были свои причины. Вначале, по приезде, она, видя в них добродушных провинциалов, держала себя проще, даже несколько фамильярно. Они забавляли ее угловатостью своих манер и той особенной, нравившейся даже ей вначале грубостью, которая развивается при условии походно-боевой жизни.

Каждый из них не раз бывал "в походах и делах против неприятеля", как значилось в их формулярных списках, не раз смотрел смерти в глаза; про некоторых рассказывали интересные случаи, где они так или иначе показали себя героями. Некоторые носили на теле рубцы от неприятельских ударов. Все это взятое вместе подкупало княгиню, и она невольно преувеличивала достоинства этих людей.

"Они, правда, немного грубы, но зато какие прямые и честные натуры", – думала она, не без чувства уважения приглядываясь к своим новым знакомым.

Однако ей скоро пришлось во многом разочароваться.

Присмотревшись ближе, она заметила, что эти люди, особенно казачьи офицеры, на первый взгляд казавшиеся такими простаками, в действительности были, напротив, очень хитры, себе на уме, скрытны, недоверчивы и подчас способны на большие гадости. К тому же очень любили сплетни, ничуть не менее своих жен, которых, относясь к ним с наружным презрением и называя бабами и жинками, в душе сильно побаивались.

Особенно типичным в этом роде оказался хорунжий Богученко. Как завязалось их знакомство, Элен сама не знала, это вышло само собой, но, познакомившись, Богученко стал часто навещать ее и просиживать часами. Вначале он произвел на княгиню очень хорошее впечатление. Это был человек лет 22–23, с загорелым выразительным лицом, темными глазами, стройный, широкоплечий, с могучей грудью и талией, как у женщины, туго перетянутой кавказским ремнем, на котором болтался огромный, богато оправленный кинжал. Папаху Богученко носил по-чеченски, на затылок, и чрезвычайно коротко стриг волосы, что придавало ему еще большее сходство с горцем. Черкеску он носил неподражаемо, как настоящий чеченец, причем она не представлялась одеждой, а как бы частью его тела. Обутый в чувяки и ноговицы, Богученко ходил неслышно, как пантера, и его неожиданное появление всякий раз невольно заставляло княгиню вздрагивать. Об удали и храбрости Богученко ходили легенды, так же как и о его зверской жестокости с врагами, но княгиня даже и это находила в нем красивым.

"Настоящий запорожец, – думала она, – потомок тех легендарных полузверей-полугероев, которые с неслыханною жестокостью заливали кровью поля Польши в течение целых веков".

– Ну что, господин абрек? – встречала всякий раз ласково княгиня являвшегося к ней Богученко. – Как дела, опять были в горах?

– Был, – спокойно отвечал Богученко, апатично присаживаясь в глубокое кресло.

– И что же? – допрашивала Элен, невольно чувствуя некоторый не то страх, не то отвращение к тому, что должна была сейчас услышать, но что, тем не менее, ее интересовало.

– Плохо. Одного только, – лениво отвечал Богученко, – да и то не стоящего.

Богученко, как и многие из тогдашних офицеров, в свободное время занимались чрезвычайно опасным и через свою опасность интересным "спортом". Взяв одного или двух охотников из солдат, казаков или милиционеров, они забирались в горы и, выбрав удобное место, занимали секрет, поджидая, не появится ли "гололобый". Иногда проходил день-два в тщетных ожиданиях, другой раз добыча навертывалась скоро. Завидя едущего горца, охотники осторожно наводили на него дуло ружья, и когда не подозревающий ничего татарин подъезжал на несколько шагов, коротко и отрывисто гремел предательский выстрел, и всадник, пронизанный пулею в сердце, как тяжелый куль, сваливался с испуганного коня.

Рассказы об этих убийствах возбуждали в княгине чувство глубокого омерзения, и в то же время, по непонятной логике, она всякий раз спешила расспросить Богученко о всех подробностях. Слушая его, она как бы переживала эту ужасную сцену. Ей представлялась живописная картина глухого горного ущелья, мертвая, ничем не нарушимая тишина. Огромные скалы, в беспорядке нагроможденные друг на друга, подымаются к безоблачному, чистому, как душа младенца, небу, легкий ветерок чуть-чуть колеблет волны горячего воздуха. Ни звука. Можно подумать, что на десятки верст нет ни одного живого существа, но это неправда. Как раз над тропинкой, заслоненные от нее желтоватобурой скалой, неподвижно лежат две человеческие фигуры. Растянувшись на животе, прикрытые бурками, надвинув глубоко на глаза косматые папахи, они внимательно посматривают вперед, на извивающуюся перед ними на далекое пространство тропинку. Дула ружей осторожно продвинуты вперед и для большего удобства положены на камни, служащие для них упором. Время тянется томительно однообразно. Вдруг где-то далеко-далеко щелкнула подкова. Прилегшие за камнем люди встрепенулись. Молча обменявшись коротким, многозначительным взглядом, они, осторожно пошевелившись, как хищные птицы, переменили позы, прижали головы к прикладам и замерли в зловещем ожидании.

Стук подков все звончее, и вот между расщелиной скалы, как бы разрубленной ударом гигантского меча, показывается всадник. Он едет, несколько повернувшись на седле, выставив одно плечо вперед. Папаха сдвинута на затылок, накинутая небрежно бурка покрывает спину и хвост лошади, которая, опустив морду, торопливо бежит крепкими, словно из стали выкованными ногами. Лицо всадника, худощавое, с крашеной бородой и подстриженными усами, сосредоточенно, он зорко и внимательно посматривает огненным взглядом из-под нависшего на брови курпея папахи и при малейшем шорохе быстрым и ловким движением хватается за заброшенное за спину ружье в косматом чехле.

Но кругом все тихо, не заметно нигде ничего подозрительного, и чеченский конек, помахивая мордой, беззаботно и уверенно шагает вперед. С каждым новым шагом расстояние между подъезжающим и теми, кто притаился там, за скалою, делается все меньше и меньше, вот уже остается не более 30 шагов. Вдруг, словно почуяв что, умное животное сразу остановилось, подняло голову, насторожило уши и подозрительно и пугливо зафыркало. В тот же миг в руках татарина уже блестел ствол выхваченного им с быстротою молнии из-за спины ружья.

Почти одновременно с этим, резко и отчетливо, отражаясь от каменных стен, гулко прогрохотал выстрел. Татарин схватился рукой за грудь, большие глаза его широко раскрылись, страшно мигнули раз, другой и затуманились, лицо подернулось синевой, тело качнулось, завалилось и тяжело рухнуло вниз, на раскаленные горячими лучами солнца камни. Все это произошло так быстро, что даже лошадь не успела опомниться, она испуганно шарахается в сторону, но в эту минуту цепкие руки хватают ее за повод. Лежавшие за скалой люди, держа в поводу лошадей, приближаются к убитому, внимательно оглядывают его, и в то время, как лицо мертвеца, бледное и неподвижное, смотрит незрячими строгими глазами, в глазах его убийц светится злорадное торжество. Они торопливо снимают с трупа кинжал, шашку, газыри и пояс, подымают с земли ружье и затем, вскочив на седла, спешат уехать поскорее прочь.

Снова все затихает крутом, и среди грациозной картины дикой природы, под лучами горячего неба, как-то особенно жутко и страшно смотрится распростертый на тропинке труп человека. Огромный, отвратительный кондор с длинной голой шеей и маленькой головой, оглашая воздух пронзительным криком, тяжело поднялся из-за соседней вершины, сделал несколько трусливо-нерешительных кругов по воздуху и, растопырив крылья, медленно и грузно опустился на труп. Цепляясь когтями, прошелся по нему от ног до головы, и вдруг с какой-то отчаянной жадностью глубоко запустил в него свой широкий и острый клюв. Почти одновременно с этим справа и слева, торопливо рассекая воздух широкими взмахами чудовищных крыльев, подлетело еще несколько таких же отвратительных и прожорливых птиц. С каждой минутой их прибывало все более и более. Пронзительно вскрикивая, топорщась и толкая друг друга, они жадно лезли на труп; их длинные шеи то опускались, то подымались, делая судорожно глотательные движения, а круглые, мрачно-тупые глаза поглядывали кругом с выражением тревожной алчности. Под огромными тушами хищников не было видно того, кого они терзали, и через это в их пиршестве было что-то особенно жуткое.

Елена Владимировна, слушая хладнокровные повествования Богученко о его кровавых подвигах, несколько раз задавала себе вопрос: откуда взяли люди легенды об угрызениях совести и муках, переживаемых убийцами? Никаких мук нет, а просто страх перед карой, страх, доводящий до того, что человек предпочитает лучше принять самонаказание, чем страшиться возможности его в будущем. Страх этот, жгучий, непреодолимый, усиливается еще больше необходимостью тщательно скрывать свое преступление, и вот это последнее – самое ужасное. Человек должен хитрить, бояться всех и каждого, и прежде всего самого себя, скрывать свои помыслы, обдумывать каждое слово, каждый жест. И чем больше он старается, тем ему все труднее и труднее носить личину беззаботности. Он знает, что самая пустая случайность может выдать его во всякую минуту, и именно тогда, когда он всего меньше ожидает этого. Все эти проявления души создают то, что люди называют угрызениями совести, но что в действительности есть только страх. В тех случаях, когда люди не должны скрывать о своих убийствах и могут открыто говорить о них, главное дело говорить, они никогда не чувствуют угрызений совести. Не было примера, чтобы герою, убившему на войне сотни врагов, усмирителю, истребившему не один десяток своих же сограждан, убитые им люди являлись в кошмарных видениях и требовали отмщенья. Даже палачи до глубокой старости обыкновенно сохраняют прекрасный сон и аппетит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю